«Покайся, Арлекин!» — сказал Тиктакщик

Харлан Эллисон

 

 

Как паршиво сознавать, что невозможно узнать заранее какие слова высекут на твоем надгробии. Когда я сел писать об Арлекине и Тиктакщике, то на самом деле сел писать апологию своему ужасному неумению ощущать время. Подобные слова могут показаться тривиальным началом, когда речь идет о рассказе, который был перепечатан сотни раз, еще раз тридцать или сорок воплощен на сцене или в кино, и принес мне первые «Хьюго» и «Небьюлу». Рассказ, ныне столь широко известный, что вошел в десятку наиболее часто переиздававшихся на английском языке.

А он теперь переведен и на русский!

Но вещи, наиболее близкие к природе человека, часто пополняют сокровищницу литературы способами, которые невозможно объяснить. (Дэвид Томсон сказал: «Когда нами движут самые глубинные мотивы, способность объяснять покидает нас».) Когда человек вечно на пару дней опережает или опаздывает даже на самые важные встречи, а потом страдает от оскорблений тех, кто всегда приходит минута в минуту, это становится важным фактором в жизни, если стараешься вести ее, уважая правила социальной вежливости. И подобные столь тривиальные на первый взгляд особенности характера содержат в себе гораздо больше страсти, чем ленивые трюки с сюжетами или характерами, подпитывающие забавные пустячки, которые мы пишем, потому что они интригуют нас как сюжетная возможность.

Этот рассказ печатался во многих хрестоматиях для колледжей, и за долгие годы я уже потерял счет студентам, говорившим мне, что «Покайся, Арлекин!» впервые дал им почувствовать, что такое гражданское неповиновение, и что он приоткрыл (и более чем приоткрыл) для них дверь к социальной ответственности. А это стоит больше любых и всяческих наград.

Всегда кто-нибудь да спросит: о чем это все? Для тех, кому надо объяснять и разжевывать, кто хочет непременно знать «к чему это», следующее:

 

Множество людей служат государству не как люди, но, как машины, телами. Это действующая армия, милиция, тюремные надзиратели, констебли, добровольные дружины охраны порядка и т. д. Им редко приходится руководствоваться собственными суждениями или нравственным чутьем; они ставят себя в ряд с деревом, глиной, камнем; вероятно, можно изготовить деревянных людей, вполне пригодных для тех же целей. Они вызывают не больше уважения, чем соломенная кукла или комок грязи. Их ценят настолько же, насколько ценят лошадей и собак. Однако именно они обычно почитаются хорошими гражданами. Другие — большинство законодателей, политиков, судей, министров и высших чиновников — служат государству преимущественно головой; и, поскольку они, как правило, лишены каких-либо нравственных устоев, вполне способны помимо воли служить дьяволу, как Богу. Очень немногие — герои, патриоты, мученики, реформаторы в полном смысле этого слова и люди служат государству также и своей совестью и потому по большей части вынуждены ему противостоять; с ними государство обходится по преимуществу как с врагами.

Генри Дэвид Торо

«Гражданское неповиновение»

 

Это суть. Теперь начните с середины, позже узнаете начало, а конец сам о себе позаботится.

А поскольку мир был таким, каким он был, каким ему позволили стать, многие месяцы тревожные слухи о его выходках не достигали Тех, Кто Поддерживает Бесперебойную Работу Машин, кто капает самую лучшую смазку на шестерни и пружины цивилизации. Лишь когда стало окончательно ясно, что он сделался притчей во языцех, знаменитостью, возможно, даже героем для тех, кому Власть неизменно наклеивает ярлык «эмоционально неуравновешенной части общества», дело передали на рассмотрение Тиктакщику и его ведомству. Однако к тому времени, потому что мир был таким, каким он был, и никто не мог предугадать последствий — возможно, давно забытая болезнь дала рецидив в утратившей иммунитет системе — ему позволили стать слишком реальным. Он обрел форму и плоть.

Он стал личностью — чем-то таким, от чего систему очистили десятилетия назад. Но вот он есть, весьма и весьма впечатляющая личность. В некоторых кругах — в среднем классе — это нашли отвратительным. Нескромным. Антиобщественным. Постыдным. В других только посмеивались — в тех слоях, где мысль подменяется традицией и ритуалом, уместностью, пристойностью. Но низы, которые всегда хотят иметь своих святых и грешников, хлеб и зрелища, героев и злодеев, низы считали его Боливаром, Наполеоном, Робин Гудом, Диком Бонгом, Иисусом, Джомо Кениатой.

А наверху, где малейшая дрожь способна вызвать социальный резонанс и сбросить богатых, могущественных, титулованных с их высоких флагштоков, его сочли потрясателем основ, еретиком, мятежником, позором, катастрофой. Про него знали все, сверху донизу, но настоящее впечатление он произвел на самых верхних и самых нижних. На самую верхушку, самое дно.

Поэтому его дело вместе с табелем и кардиопластинкой передали в ведомство Тиктакщика.

Тиктакщик: под метр девяносто, немногословный и мягкий человек — когда все идет по расписанию. Тиктакщик.

Даже в коридорах власти, где страх возбуждали, но редко испытывали, его называли Тиктакщик. Однако никто не называл его так в маску.

Поди назови ненавистным прозвищем человека, который вправе отменить минуты, часы, дни и ночи, годы твоей жизни. В маску к нему обращались «Главный Хронометрист». Так безопаснее.

— Мы знаем, что он такое, — мягко сказал Тиктакщик, — но не кто он такой. На табеле, который я держу в левой руке, проставлено имя, но оно не сообщает, кто его обладатель. Кардиопластинка в моей левой руке тоже именная, хотя мы не знаем, чье это имя. Прежде чем отменить его, я должен знать, кого отменяю.

Всех своих сотрудников, ищеек и шпионов, стукачей и слухачей, даже топтунов, он спросил: «Кто этот Арлекин?»

На сей раз он не ворковал. По расписанию ему полагалось рычать.

Однако это и впрямь была самая длинная речь, какой он когда-либо удостаивал сотрудников, ищеек и шпионов, стукачей и слухачей, но не топтунов, которых обычно и на порог не пускали. Хотя даже они бросились разнюхивать.

Кто такой Арлекин?

Высоко над третьим городским уровнем он скорчился на гудящей алюминиевой платформе спортивного аэроплана (тьфу, тоже мне, аэроплан, этажерка летающая с кое-как присобаченным винтом) и смотрел вниз на правильное, будто сон кубиста, расположение зданий.

Где-то неподалеку слышалось размеренное «левой-правой-левой»: смена 14. 47 в мягких тапочках входила в ворота шарикоподшипникового завода.

Ровно через минуту донеслось «правой-левой-правой»: смена 5.00 отправилась по домам.

Загорелое лицо расцвело озорной улыбкой, на секунду показались ямочки. Почесав копну соломенных волос, он передернул плечами под пестрым шутовским платьем., словно собираясь с духом, двинул ручку резко от себя и пригнулся от ветра, когда машина скользнула вниз. Пронесся над движущейся дорожкой, нарочно спустился еще на метр, чтобы смять султанчики на шляпках у модниц, и — зажав уши большими пальцами — высунул язык, закатил глаза и заулюлюкал. Это была мелкая диверсия.

Одна тетка побежала и растянулась, рассыпав во все стороны кульки, другая обмочилась, третья упала на бок, и дежурные автоматически остановили движение, чтобы привести ее в чувство. Это была мелкая диверсия.

А он развернулся на переменчивом ветерке и унесся прочь.

За углом Института Времени вечерняя смена как раз грузилась на движущуюся дорожку. Без всякой лишней суеты работяги заученно переступали боком на медленную полосу, похожие на массовку из фильма Басби Беркли допотопных 1930-х годов, и дальше страусиным шагом, пока не выстроились на скоростной полосе.

И снова в предвкушении губы растянулись в озорной усмешке, так что стало видно — слева не хватает одного зуба. Он спланировал вниз, на бреющем полете пронесся над головами едущих, с хрустом отцепил прищепки, до поры до времени державшие концы самодельных разгрузочных желобов.

И тут же из самолета на скоростную полосу посыпалось на сто пятьдесят тысяч долларов мармеладных горошков.

Мармеладные горошки! Миллионы и миллиарды красных, и желтых, и зеленых, и ромовых, и виноградных, и клубничных, и мятных, и круглых, и гладких, и глазурованных снаружи, и желейных внутри, и сладких, вязких, тряских, звонких, прыгучих, скакучих сыпались на головы, и каски, и робы заводских рабочих, стучали по дорожке, скакали и закатывались под ноги и расцветили небо радугой детской радости и праздника, падали дождем, градом, лавиной цвета и сладости и врывались в разумный расчисленный мир сумасбродно-невиданной новизной. Мармеладные горошки.

Рабочие вопили, и смеялись, и бегали, и смешали ряды, а мармеладные горошки закатились в механизм движущихся полос, послышался жуткий скрежет, словно проскребли миллионом ногтей по четверти миллиона грифельных досок, а потом механизм закашлял, зачихал, и все дорожки остановились, а люди попадали как попало друг на друга и вышла куча мала, и мармеладные горошки запрыгивали в смеющиеся рты. Это был праздник, и веселье, и полное сумасбродство, и потеха. Но...

Смена задержалась на семь минут.

Рабочие вернулись домой позже на семь минут. Общий график сбился на семь минут.

Он толкнул первую костяшку домино, и тут же щелк-щелк-щелк — попадали остальные.

Система не досчиталась семи минут. Пустяк, едва ли достойный внимания, но для общества, которое держится на порядке, единстве, равенстве, своевременности, точности и соответствии графику, почтении к богам, отмеряющим ход времени, это оказалось серьезной катастрофой.

Поэтому ему велели предстать перед Тиктакщиком. Приказ передали по всем каналам трансляционной сети. Ему было ведено явиться к 7.00 ровно. Его ждали до 10.30, а он не явился, потому что в это время распевал песенку про лунный свет в никому неведомом месте под названием Вермонт, а потом снова исчез. Однако его ждали с семи, и графики полетели к чертям собачьим. Так что вопрос остался открытым: кто такой Арлекин?

И еще вопрос (невысказанный, но куда более важный): как мы дошли до жизни такой, что хохочущий, безответственный ерник из ерундового ералаша способен разрушить всю нашу экономическую и культурную жизнь мармеладным горошком на сто пятьдесят тысяч долларов!

Мармеладным, на минуточку, горошком! Рехнуться можно! Где он взял денег, чтоб купить на сто пятьдесят тысяч долларов мармеладного горошку?

(Сумма была известна в точности, потому что целое отделение оперативных следователей сорвали с работы и бросили на место преступления пересчитывать горошки, так что у всего отдела график сломался почти на сутки.) Мармеладный горошек! Мармеладный... горошек? Погодите секундочку (секундочку тоже ставим в счет) — мармеладный горошек снят с производства более ста лет назад. Где он раздобыл мармеладный горошек?

Тоже хороший вопрос. Тем более что, похоже, ответа на него не дождаться. Так сколько у нас теперь вопросов?

Середину вы знаете. Вот начало. Откуда что пошло.

Настольный ежедневник. День за днем, листок за листком. 9.00 — просмотреть почту. 9.45 — встреча с правлением комиссии по планированию. 10.00 обсудить график хода установки оборудования с Дж. Л. 11.45 — молитва о дожде. 12.00 — ленч. И так далее.

— Очень жаль, мисс Грант, собеседование было назначено на 14. 30, а сейчас уже почти пять. Очень жаль, что вы опоздали, но таковы правила. Придется вам подождать год и тогда снова подавать заявление в наш колледж.

Электричка 10.00 останавливается в Крестхэвене, Гейлсвилле, Тонаванде, Селби и Фарнхерсте, но не останавливается в Индиана-Сити, Лукасвилле и Колтоне по всем дням, кроме воскресенья. Скорый 10.45 останавливается в Гейлсвилле, Селби и ИндианаСити, ежедневно кроме воскресных и праздничных дней, когда он останавливается в...

И так далее.

— Я не могла ждать, Фред. В 15.00 мне надо было быть у Пьера Картена, а поскольку ты предложил встретиться на вокзале под часами в 14.45, а тебя там не было, мне пришлось уехать. Ты вечно опаздываешь, Фред. Если б мы встретились, то какнибудь бы все утрясли вдвоем, а раз так вышло, ну, понимаешь, я все решила сама...

И так далее.

«Уважаемые мистер и миссис Аттерли! В связи с тем, что ваш сын Геролд регулярно опаздывает, мы вынуждены будем отчислить его из школы, если вы не примете действенные меры к тому, чтобы он являлся на занятия вовремя. Невзирая на его выдающиеся способности и отличную успеваемость, постоянные нарушения школьного распорядка делают невозможным его пребывание в учреждении, куда другие дети способны приходить строго в назначенное время...»

И так далее.

НЕЯВИВШИЕСЯ ДО 20.45 К ГОЛОСОВАНИЮ НЕ ДОПУСКАЮТСЯ.

— Мне все равно, хороший сценарий или плохой, он нужен мне ко вторнику.

РЕГИСТРАЦИЯ ЗАКАНЧИВАЕТСЯ В 2.00.

— Вы опоздали. Мы взяли на это место другого работника. Извините.

«Из вашего заработка удержан штраф за двадцатиминутный прогул».

И так далее. И так далее. И так далее. И так далее далее далее далее далее тик-так тик-так тик-так и однажды замечаем, что не время служит нам, а мы времени, мы — рабы расписания и молимся на ход солнца, обречены ограничиваться и ужиматься, потому что функционирование системы зависит от строгого следования графику.

Пока не обнаруживается, что опоздание — уже не мелкая провинность. Оно становится грехом. Потом преступлением. Потом преступление карается так:

«К ИСПОЛНЕНИЮ 15 ИЮЛЯ 2389 12.00.00 в полночь. Всем гражданам представить свои табели и кардиопластинки в управление Главного Хронометриста для сверки. В соответствии с постановлением 555–7-СГХ-999, регулирующим потребление времени на душу населения, все кардиопластинки будут настроены на личность держателя и...»

Власть придумала, как укорачивать отпущенное человеку время. Опоздал на десять минут — проживешь на десять минут меньше. За часовое опоздание расплачиваешься часом. Если опаздывать постоянно, можно в одно прекрасное воскресенье получить уведомление от Главного Хронометриста, что ваше время истекло, и ровно в полдень понедельника вы будете «выключены»; просьба привести в порядок дела, сэр, мадам или двуполое.

Так, с помощью простого научного приема (использующего научный процесс, секрет которого тщательно охранялся ведомством Тиктакщика) поддерживалась Система. А что еще оставалось делать?

В конце концов, это патриотично. Графики надо выполнять. Как-никак, война!

Но разве не всегда где-нибудь война?

— Просто возмутительно! — сказал Арлекин, когда красотка Элис показала ему объявление о розыске. Возмутительно и совершенно невероятно. Я что, гангстер? Объявление о розыске!

— Знаешь, — ответила красотка Элис, — ты слишком горячишься.

— Извини, — смиренно произнес Арлекин.

— Нечего извиняться. Ты всегда говоришь «извини». За тобой числится столько дурного, вот это и вправду печально.

— Извини, — сказал он снова и тут же закусил губу, так что сразу появились ямочки. Он вовсе не хотел этого говорить. — Мне снова пора идти. Я должен что-то делать.

Красотка Элис шваркнула кофейный баллончик на стойку.

— Бога ради, Эверетт, неужели нельзя остаться дома хоть на одну ночь? Неужели обязательно шляться в этом гадком клоунском наряде и раздражать народ?

— Из... — Он замолк и напялил на соломенную копну шутовской колпак с бубенцами. Встал, вылил остатки кофе на поднос и на секунду сунул баллончик в сушку. — Мне надо идти.

Она не ответила. Факс зажужжал, Элис вытащила лист бумаги, прочла, бросила ему через стол:

— Это про тебя. Конечно. Ты смешной человек.

Он быстро прочел. Листок сообщал, что его ищет Тиктакщик. Плевать, он все равно опоздает. В дверях, уже на эскалаторе, обернулся и раздраженно бросил:

— Знаешь, ты тоже горячишься!

Красотка Элис возвела хорошенькие глазки к небу:

— Ты смешной человек!

Арлекин вышел, хлопнув дверью, которая с мягким вздохом закрылась и сама заперлась на замок.

Раздался легкий стук, красотка Элис набрала в грудь воздуха, встала и открыла дверь. Он стоял на пороге.

— Я вернусь примерно к половине одиннадцатого, ладно?

Ее перекосило от злости:

— Зачем ты мне это говоришь? Зачем? Ты отлично знаешь, что не придешь вовремя! Да! Ты всегда опаздываешь, так зачем говорить все эти глупости?

По другую сторону двери Арлекин кивнул самому себе. Она права. Она всегда права. Я опоздаю.

Зачем, я говорю ей эти глупости?

Он снова пожал плечами и пошел прочь, чтобы снова опоздать.

Он устроил фейерверк, и в небе распустилась надпись: «Я посещу сто пятнадцатый ежегодный международный съезд ассоциации врачей в 8. 00 ровно. Надеюсь там с вами встретиться».

Слова горели в небе, и, разумеется, ответственные сотрудники прибыли на место и устроили засаду.

Естественно, ждали, что он опоздает. Арлекин появился за двадцать минут до обещанного, когда в амфитеатре на него еще расставляли силки и сети. Он дудел в огромный мегафон, да так страшно, что ответственные сотрудники с перепугу запутались в собственных силках и взлетели, вопя и брыкаясь, под потолок. Светила врачебной науки зашлись от хохота и приняли извинения Арлекина преувеличенно благосклонными кивками, и все, кто думал, что Арлекин — обычный коверный в смешных портках, веселились от души; все — это все, кроме ответственных сотрудников, которых отрядило ведомство Тиктакщика — они висели под потолком, словно тюки, в самом что ни на есть неприглядном виде.

(В другой части того же города, вне всякой связи с предметом нашего разговора, за тем исключением, что это иллюстрирует силу и влияние Тиктакщика, человек по имени Маршалл Делаганти получил из ведомства Тиктакщика уведомление о выключении. Повестку вручил его жене сотрудник в сером костюме и с положенным «скорбным выражением» поперек хари. Женщина, не вскрыв повестку, уже знала, что внутри. Такие «любовные записки» узнавались с первого взгляда. Она задохнулась, держа листок, словно зараженный ботулизмом осколок стекла, и моля Бога, чтобы повестка была не ей. «Пусть Маршу, — думала она жестоко, реалистично, — или кому -то из детей, но только не мне, пожалуйста, Боже, не мне». А когда она вскрыла повестку, и оказалось, что это действительно Маршу, она разом испугалась и успокоилась. Пуля сразила следующего в шеренге. «Маршалл! — завопила она. — Маршалл! Прекращение! Господитыбожемой, Маршалл, накоготынасоставишь, Маршалл господитыбожемоймаршалл...» и в доме всю ночь рвали бумаги и тряслись от страха, и запах безумия поднимался к вентиляционным трубам, и ничего, решительно ничего нельзя было поделать.

Но Маршалл Делаганти попытался бежать. Утром следующего дня, когда пришел срок отключения, он был далеко в канадском лесу в двухстах милях от дома, и ведомство Тиктакщика стерло его кардиопластинку, и Маршалл Делаганти споткнулся на бегу, его сердце остановилось, кровь застыла на пути к мозгу, и он умер, и это все. На рабочей карте в кабинете Главного Хронометриста погасла лампочка, на телефакс передали сообщение, а имя Жоржетты Делаганти внесли в траурный список, чтобы по прошествии соответствующего времени выдать ей разрешение на новый брак. Здесь кончается примечание, и все, что надо, разжевано. Только не смейтесь, потому что это же случилось бы с Арлекином, разузнай Тиктакщик его настоящее имя. Ничего смешного.)

Торговый уровень города пестрел разодетой четверговой толпой: женщины в канареечно-желтых хитонах, мужчины в ядовито-зелёных псевдотирольских костюмах: кожаных, плотно облегающих, но со штанами-фонариками.

Когда Арлекин с мегафоном у рта и озорной улыбкой на губах появился на крыше недостроенного, однако уже работающего Центра Ускоренной Торговли, все вытаращили глаза и стали тыкать пальцами, а он принялся ругаться:

— Зачем разрешаете собой помыкать? Зачем по приказу суетитесь, как муравьи или козявки? Отдохните! Расслабьтесь! Порадуйтесь солнцу, ветру, пусть жизнь идет своим чередом. Довольно быть рабами времени, это препаскудный способ умирать, медленно, постепенно... Долой Тиктакщика!

— Кто этот псих? — удивлялись покупатели. — Кто этот псих... фу-ты, я опаздываю, надо бечь...

Строительной бригаде Торгового Центра поступил срочный приказ из ведомства Тиктакщика: опасный преступник по кличке Арлекин проник на купол здания и требуется их помощь в немедленном задержании. Бригада сказала: «Нет, мы вылетим из строительного графика», но Тиктакщик нажал на нужные правительственные рычаги, и рабочим велели бросать работу и лезть на крышу, ловить этого кретина с громкоговорителем. Поэтому больше десятка здоровенных работяг залезли в строительные люльки, включили антигравитационные подъемники и стали подниматься к Арлекину.

После заварухи (в которой, заботами Арлекина, никто серьезно не пострадал) строители кое-как собрались и попытались снова напасть, но поздно. Арлекина след простыл. Однако потасовка собрала толпу, и покупательский цикл сбился на часы, буквально на часы. Соответственно потребительский спрос остался недоудовлетворен, и пришлось принять меры к ускорению цикла до конца дня, но процесс захлебывался и пробуксовывал, и в результате продали слишком много поплавковых клапанов и слишком мало дергалок, и возник чудовищный дисбаланс, и пришлось завозить ящики и ящики дезодорирующего «Шик-Блеска» в отделы, куда обычно требовался ящик на три-четыре часа. Поставки спутались, допоставки смешались, и в конечном счете пострадало даже производство пимпочек.

— Чтобы без него не возвращались! — велел Тиктакщик очень тихим, очень внятным, чрезвычайно угрожающим голосом.

Применили собак. Применили зонды. Применили метод исключения кардиопластинок. Применили фотороботов. Применили подкуп. Применили угрозы. Применили пытки. Применили истязания. Применили стукачей. Применили фараонов. Применили положительную стимуляцию. Применили дактилоскопию. Применили бертильонаж. Применили хитрость. Применили обман. Применили подлость. Применили Рауля Митгонга, но он не очень-то помог. Применили прикладную физику. Применили методы криминалистики.

И что вы думаете? Нашли!

В конце концов он звался Эверетт С. Марм — не Бог весть кто, просто человек, начисто лишенный чувства времени.

— Покайся, Арлекин! — сказал Тиктакщик.

— Иди к черту, — презрительно ухмыльнулся Арлекин.

— Вы опоздали в общей сложности на шестьдесят три года, пять месяцев, три недели, два дня, двенадцать часов, сорок одну минуту, пятьдесят девять секунд, ноль целых, запятая, три шесть один один один микросекунды. Вы исчерпали все, что могли, и даже больше. Я отключу вас.

— Пугай других. Лучше умереть, чем жить в бессловесном мире с пугалом вроде тебя.

— Это моя работа.

— Ты слишком рьяно за нее взялся. Ты — тиран. Кто дал тебе право гонять людей туда-сюда и убивать их за опоздание?

— Вы неисправимы. Вы не вписываетесь.

— Развяжи меня, и я впишусь кулаком тебе в морду.

— Вы — нонкомформист.

— Раньше это не считалось преступлением.

— Теперь считается. Живите в реальном мире.

— Я ненавижу его. Это кошмарный мир.

— Не все так думают. Большинство любит порядок.

— Я не люблю, и почти все мои знакомые — тоже.

— Вы ошибаетесь. Знаете, как мы вас поймали?

— Мне безразлично.

— Девушка по прозвищу Красотка Элис сообщила нам, где вы.

— Врешь.

— Нет. Вы раздражали ее. Она хотела быть как все. Принадлежать к системе. Я отключу вас. — Так отключай и нечего со мной спорить.

— Я не отключу вас.

— Идиот!

— Покайся, Арлекин!

— Иди к черту.

Так что его отправили в Ковентри. А в Ковентри обработали. Так же, как Уинстона Смита в «1984» книге, о которой никто из них не слыхал, но методы эти очень стары, их и применили к Эверетту С. Марму; и однажды, довольно долгое время спустя, Арлекин появился на экранах, озорной, с ямочками на щеках, ясноглазый, совсем не с тем выражением, какое должно быть после промывания мозгов, и сказал, что ошибался, что очень, очень хорошо быть, как все, успевать вовремя, хей-хо, привет-пока, и все смотрели, как он говорит это с общественных экранов размером в целый городской квартал, и рассуждали про себя, да, видишь, значит, он и впрямь был псих, такова жизнь, надо подчиняться, потому что против рожна или, в данном случае, против Тиктакщика не попрешь. И Эверетта С. Марма уничтожили, и это большая жалость, памятуя о том, что сказал раньше Торо, но нельзя приготовить омлет, не разбив яиц, и в каждую революцию гибнет кто-то непричастный, но так надо, потому что такова жизнь, и если удастся изменить хоть самую малость, значит, жертвы были не напрасны.

Или, чтобы уж совсем понятно:

— Э-э... извините, сэр, не знаю, как и э-э... сказать, но вы опоздали на три минуты. График немного э-э... нарушился. — Чиновник боязливо улыбнулся.

— Чушь! — проворковал из-за маски Тиктакщик. Проверьте часы.

И мягкой кошачьей походкой проследовал в свой кабинет.

Похоже, Тотошка, что мы с тобой не в Канзасе

Харлан Эллисон

 

 

Шесть месяцев своей жизни я потратил на создание волшебного сна с таким цветом и звучанием, каких еще не видало телевидение. Сон носил имя «Затерянные в звездах», и от февраля до сентября семьдесят третьего года я наблюдал, как этот сон медленно становился кошмаром.

Покойный Чарльз Бомонт, недюжинного таланта сценарист, написавший самое лучшее в «Сумеречной зоне», говорил мне в шестьдесят втором, когда я только-только приехал в Голливуд:

— Добиваться успеха в Голливуде — это как лезть на гору коровьего дерьма за прекрасной розой на вершине. Когда доберешься, поймешь, что обоняние оставил по дороге.

В руках бесталанных, продажных и развращенных «Затерянные в звездах» превратились в Эверест коровьего дерьма, и хотя я лез по нему наверх, но как-то не терял ни мечты из виду, ни чувства обоняния, а когда дошел до того, что не мог больше терпеть, бросил все и спустился на руках по северной стенке, оставив позади девяносто три тысячи долларов, развратителей и выпотрошенные остатки своей мечты. Сейчас расскажу.

Февраль. Агент мой Марти звонит и говорит:

— Иди на студию «Двадцатый век», тебя ждет Роберт Клайн.

— А кто это?

— Главный на Западном побережье по телесериалам. Сейчас он собирает пакеты мини-серий, по восемь-десять фрагментов на один показ. Хочет вставить научную фантастику. Спрашивал про тебя. Совместный проект «Двадцатый век Фоке» и Би-Би-Си. Съемки в Лондоне.

В Лондоне!

— Сейчас иду! — сказал я и будто реактивный снаряд сорвался с места.

С Клайном я встретился в новом административном корпусе студии «Двадцатый век», и он сразу напустил столько сахара, что я всерьез испугался подцепить диабет, если еще полминуты его послушаю.

— Мне, — говорил он, — нужен лучший НФ-писатель в мире. — И тут же пошел по моему списку заслуг в области научной фантастики. Отличное было выступление — в том стиле, который мастера называют «почесывание эго».

Потом он стал излагать, чего ему от меня надо:

— Что-то вроде «Беглецов», только в космосе.

Тут мне было видение: работа над романом для телевидения в режиме «Пленника». Словно перезрелая дыня лопнула и в лицо плеснула. Я пошел к двери.

— Постойте, постойте! — воззвал Клайн. — У вас-то что на уме?

Я снова сел. И выложил ему полдюжины концепций, которые в мире научно-фантастической литературы сочли бы примитивными. Клайн же сказал, что это слишком сложно. Ну я наконец ему и говорю:

— Есть у меня одна идейка, хотя там такие должны быть производственные расходы, что в сериале их не поднять.

— А что за идея?

И вот что я ему предложил.

Через пятьсот лет от наших дней Земля приближается к гигантскому катаклизму, который уничтожит самую возможность жизни на всей планете. Времени остается мало. Лучшие умы человечества совместно с величайшими филантропами строят на орбите между Землей и Луной гигантский ковчег длиной в тысячу миль, составленный из цепочки самодостаточных биосфер. В каждом из этих миров содержится сегмент популяции человечества со своей нетронутой культурой. Ковчег улетает к звездам, и теперь, даже если разрушится Земля, остатки человечества засеют собой ближние звездные миры.

Но через сто лет после начала полета из-за какого-то непонятного случая (он так и останется непонятным до последней серии, где-то через четыре года, как можно было надеяться) весь экипаж погибает, а сообщение между мирамибиосферами полностью обрывается... Путешествие продолжается, и каждое общество развивается без влияния извне.

Проходят пять столетий, и путешественники — «Затерянные в звездах» — забывают Землю. Она становится мифом, неясной легендой, как для нас Атлантида. Путешественники забывают, что летят в космосе в межзвездном корабле. Каждое сообщество мнит себя «миром», и каждый мир — это всего-то пятьдесят квадратных миль с металлическим потолком.

И так до тех пор, пока Девон — пария в кастовом обществе, построенном по жестким образцам древней Индии, — не открывает секрет: они на борту космического корабля. Он узнает историю Земли, узнает о ее гибели и узнает, что, когда произошел тот самый «несчастный случай», пострадало навигационное оборудование ковчега и то, что осталось от человечества, скоро погибнет в столкновении со звездой. Если ему не удастся убедить в своей правоте достаточно миров и объединить их в общей попытке понять, как функционирует ковчег, починить его и изменить программу полета, все будут испепелены в пламени красного гиганта.

Короче, это было иносказание о нашей теперешней жизни.

— Свежо! Оригинально! Ново! — возрадовался Клайн. — Ничего подобного никогда еще не было!

У меня духу не хватило ему сказать, что эта идея появилась в научно-фантастической литературе в начале двадцатых и принадлежит великому русскому первопроходцу Циолковскому, и что английский физик Бернал на эту тему написал книгу в двадцать девятом, и что эта идея стала разменной монетой современной фантастики после Хайнлайна, Гаррисона, Паншина, Саймака и многих других. (Тогдашний бестселлер Артура Кларка «Свидание с Рамой» был последним примером.)

Клайн предложил, чтобы я ринулся домой и быстро это записал, а он будет потом продавать. Я указал ему, что Писательская гильдия косо смотрит на такие вещи, которые называются «спекулятивное писательство», и если он в самом деле хочет воспользоваться богатством моей фантазии, то ему следует выделить мне то, что мы называем «аванс», и я бы тогда мог составить заявку, а он согласовал бы дело с Би-Би-Си.

При слове «аванс» у Клайна кровь отхлынула от лица, и он сказал, что с Би-Би-Си и так уже все согласовано, но вот если я составлю заявку, то мне оплатят поездку в Лондон.

Я встал и пошел к двери.

— Постойте, постойте! — говорит Клайн и открывает ящик стола. Вынимает оттуда кассету и мне протягивает. — Я вам вот что предложу:, вы просто наговорите это все на кассету, как только что мне рассказали.

Я остановился. Это было ново. За двадцать лет в кино и на телевидении я повидал много самых изощренных, тончайших, макиавеллистских ловушек, какие только может придумать западный человек, чтобы заставить автора писать в наручниках. Но никогда раньше (и никогда позже) не было среди них такой коварной. Как я только тогда этого не понял!

Секунду подумав, я резонно счел, что это уж никак не спекулятивное писательство — разве что «спекулятивное говорительство», и, раз уж писатель все равно собирается продать эту идею, все совершенно законно.

Так что я взял кассету домой и на фоне музыки из «Космической Одиссеи 2001» записал сценарий, обозначив только голые скелеты основных идей, а потом отнес кассету Клайну.

— Вот, возьмите, — сказал я ему. — Только не излагайте содержание на бумаге. Это будет спекулятивное писательство, и вам придется мне заплатить.

Он меня заверил, что на бумаге ничего не будет и скоро кассета ко мне вернется. В Би-Би-Си, по его мнению, наверняка придут в восторг.

И не успел я выйти из его офиса, как он поручил секретарше записать всю семиминутную ленту с диктофона.

Март. Глухо.

Апрель. Глухо.

Май. Неожиданный вихрь активности. Звонит мой агент Марти:

— Клайн продал сериал. Давай к нему.

— Какой сериал? — говорю я перепуганно. — Там была только идея, как объединить восемь сегментов... ты говоришь, сериал?

— Давай к нему.

И я поехал. Клайн меня приветствовал так, как будто я единственный в мире человек, способный расшифровать таблички майя, и распелся, что продал сериал сорока восьми независимым станциям Эн-Би-Си и что есть выходы на Вестингауза и на Канадскую телевизионную сеть Си-Ти-Ви — тоже.

— Гм, извините, — говорю я в приступе безрассудной смелости, вообще-то голливудским писателям не свойственной, — как вам удалось продать этот, так сказать, сериал без контракта со мной, без заявки, без пилотного сценария — ну вообще без ничего?

— А они прочли ваш план и ради вашего имени купили.

— Как это — прочли?

Тут он заюлил вокруг того, что несколько неточно выдержал свое обещание мои слова не записывать, и тут же начал расписывать грандиозные планы насчет того, как я буду редактором всей работы, как вся творческая часть будет под моим контролем, и сколько сценариев я еще напишу для этого шоу, и как мне понравится в Торонто...

— В Торонто? — повторяю я, как последний остолоп. — Ас Лондоном что случилось? Студии сэра Лью Грейда. Сохо. Букингемский дворец. Старый добрый Лондон, куда он девался?

Мистер Клайн, оказывается, не побеспокоившись известить владельца свежей собственности, которой он успешно приторговывал, получил в Би-Би-Си отлуп и постарался представить проект в Си-Ти-Ви — канадской компании Глена Уоррена в Торонто, и эта компания уже начала записывать «Затерянных» там же в Торонто. Мистер Клайн предполагал, что я перееду в Торонто редактировать серии. Это он тоже не удосужился у меня спросить — просто предположил, что я соглашусь.

Он был большой мастер предположений, этот мистер Клайн.

Таких вот, например: я напишу ему его сериал, невзирая на грозящую писательскую забастовку. Я его предупредил, что, если забастовка разразится, я окажусь incommunicado, но мистер Клайн отвел мои предостережения решительным жестом руки и словами «Все образуется». С такими словами отбыл когда-то на Эльбу Наполеон.

А я в то время был членом правления Гильдии писателей Америки и был очень настроен в пользу Гильдии, в пользу забастовки, в пользу получения штрафов за просроченные контракты и упрощения процедур.

Как раз перед забастовкой позвонил Клайн и сообщил, что выпускает рекламу сериала. Художники уже все сделали, и нужен к декорациям хоть какой-то экземпляр. Я его спросил, как это художники могли «все сделать», когда космолет еще не успели спроектировать (я хотел вести этот проект вместе с Беном Бовой, тогдашним редактором «Аналога», чтобы получилось как можно более правдоподобно и с точки зрения науки корректно). Клайн ответил, что не было времени ходить вокруг да около и рекламный материал нужен немедленно!

Очень меня интересует, почему это в телевизионной работе всегда срок — сейчас, если тремя днями раньше о том же самом никто ничего и слыхом не слыхал.

Ну да ладно. Я ему дал кое-какие слова, а через неделю, к ужасу своему, увидел эту рекламу. Там была какая-то на пулю похожая штука, которую Клайн, очевидно, выдавал за космолет. Ее разбил метеорит, в шкуре пули зияла здоровенная дырка; открывавшая множество жилых палуб... и все было неправильно. Я закрыл глаза.

Вы меня простите, я несколько отвлекусь и объясню, почему это так неграмотно с точки зрения НФ, чтобы ясно было видно, как мало понимали в своей работе продюсеры «Затерянных». Начнем с Первого правила букваря научной фантастики:

В космосе воздуха нет. Там почти полный вакуум. А это значит, что межзвездное судно, нигде не приземляясь и не нуждаясь в проходе через атмосферу, может иметь любую форму, какая только лучше подойдет. Последний раз корабль с обтекаемой формой сделали в «Зеленой слизи» где-то в шестьдесят девятом (японская красавица, ползущая по экрану в передаче «Поздно-поздно-поздно ночью, когда спят все добрые люди, кроме, конечно, программистов и системных аналитиков»).

Но недопонимание основных принципов научной фантастики вообще свойственно высшим чиновникам телевидения, которые после школы вряд — ли хоть одну книгу дочитали до конца.

Вот смотрите: если вы включаете телевизор и там распахиваются белые двери, пропуская каталку, которую толкают два белохалатных интерна, то, значит, сейчас доктор Треппер Джон (или Вен Кэйси, или Маркус Уэлби) будет вставлять трубку в чью-то трахею. Если змеиноглазый хмырь в черном стетсоне залег на высотке, наводя винтовку Шарпса калибра 0,52, то сейчас же карающий молнией падет на него Уэллс, станция Фарго. Если Дэн Теина (или Мэнникс, или Джим Рокфор, или Айронсайд) входит к себе в кабинет и видит там в кресле даму в шелках с хорошо оголенными ножками, то в конце первого акта кто-то наверняка попытается проветрить его легкие. Все это давно накатано, давно стало шаблоном и украдено у предшественников поколениями писателей и продюсеров, выращенных и вскормленных телевизором. Все это клише, все ходы предсказуемы.

А наш жанр, если не упоминать бесконечных кретинских «Звездных войн», этой космической имитации мыльной оперы, отмечающей худший период научной фантастики, не предсказуем. Во всяком случае не должен быть предсказуем. (Хотя всякая дрянь вроде «Бака Роджерса» или «Боевой звезды Пендероза», похоже, убеждает нас, что паровой каток телевизионной посредственности может сровнять НФ с общим уровнем тривиальности, несмотря на все помехи.)

Научно-фантастический рассказ должен иметь внутреннюю логику. Он должен быть непротиворечив, пусть даже в пределах собственных горизонтов. И этим поступаться нельзя, иначе ни зритель, ни читатель не смогут следить за сюжетом без чувства, что его дурят или держат за дурака. Жесткие стандарты построения интриги — это то, что дает возможность завладеть вниманием аудитории и заставить ее принять фантастическую предпосылку.

Как часто в фантастических фильмах — классические примеры такого безобразия: «Во Вне», «Послание из космоса», «Безмолвный бег» — вдруг напарываешься на такую ученическую ошибку, что стонешь, словно на больной зуб наступил, и чувствуешь себя обжуленным. Ошибки, которые даже начинающему непростительны: звук в вакууме, люди на чужой планете без дыхательных фильтров, клон, выращенный из обрезков ногтя, роботы, смахивающие на гномов в металлических костюмах.

Разорвите логическую цепь, оглупите сюжет, примите как данность оскорбительный миф, ложность которого вам неясна (да и наплевать на это, если спецэффекты хороши) — и вся вещь распадется, как Уотергейтское свидетельство.

Но та реклама, о которой я говорил, была только дальним отголоском надвигающейся на меня бури. Объявили забастовку, и начались недели такой изнурительной нервотрепки, которая, как я до того думал, бывает только в перегруженных мелодрамах о Злодеях Голливуда. Телефон звонил, не умолкая: требовали, чтобы я вот тут же сел и написал для сериала «библию». (Так на профессиональном жаргоне называется детальный план: кто персонажи, куда повернет сюжет. Короче говоря, синька, с которой потом пишутся сцены. Если библии нет, то один создатель знает, о чем идет речь в сериале.)

У Клайна библии не было. У него вообще ничего не было, кроме семиминутной ленты. С каковым достоянием он, имея в придачу мое имя и имя Дуга Трембулла — тот к тому времени делал спецэффекты к «Одиссее 2001» и был режиссером «Безмолвного бега», — подписался как исполнительный продюсер — это Клайн, не имея даже контракта со мной!

Но я не собирался писать библию. Я бастовал.

Тогда пошли угрозы. Потом запугивания, подкуп, обещания развивать идею без меня, завуалированные угрозы нанять штрейкбрехера, который напишет свою версию — ну все, кроме разве что угрозы меня похитить. За эти недели — когда даже уличные бои в Лос-Анджелесе и перекрытые хайвеи в глуши Мичигана не могли остановить телефонные звонки — я отказался писать. Плевать, что сериал мог не пойти в эфир. Плевать на неполученную кучу денег. Гильдия бастовала по благородной причине; кроме того, я не очень доверял мистеру Клайну и безымянным голосам, донимавшим меня в ночные часы. Вопреки распространенному мнению, многие из телевизионных писателей — люди высокой этики. Их можно нанять, но нельзя купить.

Помню, как я смотрел фильм «Большой нож» Клиффорда Одеста. Я тогда был молодым писателем в Нью-Йорке и мечтал о славе в Голливуде. Помню, как ничем не брезгующий Стайгер и его прихлебатели давили на Пэленса, заставляя его подписать контракт, и всегда с улыбкой воспринимал эту перегруженную опасностями мелодраму. За время подготовки «Затерянных» улыбаться я перестал.

Угрозы были разные — от обещаний переломать пальцы, которыми я печатаю, до заверений, что мне теперь в телевидении никогда не работать. А взятки предлагались от тринадцати тысяч долларов в швейцарском банке и до вот такого:

Как-то перед забастовкой я сидел у Клайна в офисе, перелистывал «Справочник актеров» — объявления актеров и актрис с фотографиями. И как-то лениво заметил, что, судя по фотографии, вон та начинающая «звездочка» вполне ничего. Точнее, сказал, что душу продал бы ради такой красотки.

И вот через несколько недель, заполненных стойким отражением всех клайновских попыток сделать меня штрейкбрехером, я возился у себя в доме, когда прозвенел дверной звонок. Я открыл дверь, а там стояла девушка моих снов. Солнце вспыхнуло в ее волосах осязаемым нимбом. Я стоял, раскрыв рот, не в силах даже пригласить ее в дом.

— Я тут была поблизости, — сказала она, войдя в дом без моей помощи, — и так много о вас слышала, что решила просто зайти сказать «Здрасьте».

И она сказала «Здрасьте». Я пробормотал что-то нечленораздельное (та же реакция у меня была на «Гернику» Пикассо; от вселенской красоты у меня мозги скисают на месте, как простокваша). Но за несколько минут я понял, что да, мистера Клайна она знает, и про сериал она тоже слышала...

Хотел бы я с чистой совестью заявить, что обошелся с ней грубо и послал ее туда, откуда она, по моему мнению, явилась, но феминизм взял верх, и я всего лишь попросил ее слинять.

Она слиняла.

В этот вечер я не смотрел телевизор. Не мог — глаза опухли от слез.

А обольщение продолжалось. Конечно же, Клайн ну абсолютно ничего не знал ни о какой девушке, никогда никого ко мне не посылал и был бы оскорблен самой мыслью о том, что он способен на такой омерзительный, унизительный поступок! Черт побери, от меня последнего он мог бы ожидать подобных подозрений. Ну, не последнего, так предпоследнего.

А насчет писателя-штрейкбрехера? Ну, это...

И кстати, представители мистера Клайна таки нашли предателя. Писатель не из Гильдии, и они ему наплели с три короба вранья, так что он и в самом деле поверил, что спасает мою шкуру. Когда они подкатились к Роберту Силвербергу, он их сразу спросил: «А почему Харлан сам не пишет?» Они замялись, поежились и ответили, что он, гм, дескать, ну, в общем, бастует. Боб спросил: «Так он хочет, чтобы это написал я?» Они знали, что Боб мне позвонит, и ответили: нет, он будет недоволен. И поэтому Силверберг отказался от нескольких тысяч долларов, а они пошли дальше. И поскольку наш мир таков, каков он есть, нашли такого, кто согласился.

Я про это узнал, нашел этого писателя в одном из отелей Западного Лос-Анджелеса, куда они его тайно поселили, и убедил его, что штрейкбрехером быть не надо. Последний аргумент, поставивший точку в разговоре о том, что Клайн и компания ведут себя нечестно, заключался в том, что я прямо от него позвонил Клайну, а писатель слушал разговор через второй аппарат в ванной. Я прямо спросил Клайна, правда ли, что он нанимает других писателей. Он сказал: нет, неправда; он заверил меня в том, что покорно ждет конца забастовки, когда я смогу внести в проект чистоту моего авторского видения. Я сказал «спасибо», повесил трубку и посмотрел на своего коллегу, который только что провел трое суток, сжигая свои мозги за написанием библии.

— Ваш ход, коллега.

— Давайте сходим в Гильдию писателей, — сказал он.

Клайн просто озверел. Куда бы он ни тыкался, у него на пути стоял я и пресекал каждую его попытку помешать честной забастовке.

Тут я малость пропущу. Подробности чересчур противны, а в пересказе к тому же и скучны. Тянулась эта мерзость неделями. Наконец, подгоняемый Клайном Глен Уоррен из Торонто добился от Гильдии писателей Канады постановления о том, что «Затерянные» — сериал полностью канадского производства. Они согласились на это после разнообразного давления с самых неожиданных сторон (подробности я не имею права сообщать), и меня убедили, что мне следует продолжить работу.

Это было моей очередной ошибкой.

Написанная «наемником» библия уже вовсю ходила по рукам, и даже имена персонажам уже дали. Когда я наконец сделал настоящую библию, которую они так долго выпрашивали, она всех запутала. Они ведь уже начали строить серии и отделывать материал, который никакого отношения к делу не имел.

Меня привезли в Торонто работать со сценаристами, а поскольку студия получила бы правительственную субсидию, если бы оказалось, что шоу заслуживает термина «Канадское производство» (это когда подавляющее большинство писателей, актеров, режиссеров и производственников — канадцы), мне было велено распределить написание сценария между канадскими авторами.

Я сидел в Торонто в мотеле «Времена года» в обществе человека по имени Билл Дэвидсон, которого наняли как продюсера, хотя он совсем не разбирался в научной фантастике, и с утра до вечера принимал сценаристов.

У меня такое чувство, что причиной художественного (и, похоже, рейтингового) провала «Затерянных» стало качество сценария. Но дело тут не в том, что канадцы оказались плохими писателями, как это пытаются выставить Глен Уоррен и Клайн. Как раз наоборот. Те канадские писатели, с которыми я встречался, были яркими, талантливыми людьми и просто рвались сделать яркий фильм.

К сожалению, канадское телевидение очень не похоже на американское, и у них не было опыта написания драмы действий, как мы ее знаем. («Обучите их», — говорил мне Клайн. «Обучать писательские кадры?» — недоумевал я. «А что тут такого? — удивлялся Клайн, который о писательстве ничего не знал. — Это ведь не трудно». Может быть, и нет, если посвятить этому жизнь.) По какой-то странной гримасе случая мне помнятся только два исключения, и эти писатели не были канадцами.

Все они от всего сердца хотели сделать хорошую работу.

Но у них, к глубокому огорчению, не было того вывиха в мозгах, который нужен для создания научно-фантастической интриги, одновременно оригинальной и логичной. Они притаскивали обычные истории о говорящих растениях, гигантских муравьях, истории про Адама и Еву, сюжеты «после бомбы»... ну, в общем, обычные клише, которые люди, не обученные мыслить в терминах фантастики, считают новыми и свежими.

Как-то мы с Беном Бовой (Бена наняли после того, как я с излишней ясностью дал понять, что мне нужен специалист для правильной работы с научными идеями) выбрали десять тем для сценариев и распределили их. Мы знали, что неминуем большой объем переписывания, но я хотел работать с этими писателями — они были энергичны и умели учиться.

К несчастью, это не входило в планы Дэвидсона и тех, кто давал деньги на студии «Двадцатый век»; не входило это и в планы Эн-Би-Си, Глена Уоррена и Си-Ти-Ви, которые ежедневно менялись, как и направления работы, превосходно имитируя Бег по Кругу из «Алисы в стране Чудес».

Я сообщил Тем, Кому Ведать Надлежит, что мне нужен хороший помощник для редактирования, кто займется переписыванием, ибо я не собираюсь провести остаток свой жизни в торонтском мотеле, перелопачивая сделанное другими. Они завопили. Один джентльмен ввалился в мой номер и трахнул кулаком по столу, когда я собирал вещи, получив до того телеграмму, что моя мать во Флориде тяжело заболела. Он мне заявил, что я никуда отсюда не поеду, пока не будут готовы черновики десяти сценариев. Он заявил, что в этой самой комнате я должен написать пилотный сценарий и не выходить из нее, пока его не будет. Он заявил, что я могу уехать, но должен быть здесь в такой-то и такой-то день. Он заявил, что у меня есть график.

Я же заявил, что, если он не уберется немедленно к чертовой матери, я ему циферблат начищу.

Джентльмен ушел, продолжая вопить, Бен Бова вернулся в Нью-Йорк, я поехал к больной матушке и убедился, что она выкарабкается, вернулся в Лос-Анджелес и сел заканчивать пилотный сценарий.

Это было уже в июне. Или в июле. Сейчас трудно вспомнить. В любом случае до намеченного дебюта оставались считанные недели, а у них не были готовы даже главные моменты. Не говоря уже о том, что обещанные спецэффекты Трамбулла еще не были разработаны. Производственники под управлением Дэвидсона смахивали на команду корабля из юмористической передачи «Пожарная и водяная учебная тревога», Клайн бешено старался всучить несуществующий товар людям, которым было наплевать, что они покупают, я выдавливал из себя «Феникс без пепла» — начальный фрагмент самого дорогостоящего телевизионного проекта за всю историю Канады.

А еще против меня выдвинула обвинение Гильдия писателей за работу во время забастовки.

Я позвонил агенту Марти и пригрозил, что, если еще раз услышу от него «езжай к Бобу Клайну», я ему кишки выверну наружу. В моем лексиконе слово «клайн» встало рядом со словами «эйхман», «живодер», «раковая опухоль» и «повтор».

Но писать я продолжал. Я закончил сценарий и послал его в Торонто с одним только перерывом в работе.

В разговорах с представителями Си-Ти-Ви и Дэвидсона, ну и, конечно, с Клайном и его подпевалами мне часто попадалось имя Норман Кленман. Вот кто, как говорили, способен решить все мои проблемы со сценарием. Канадский писатель, уехавший в Штаты за деньгами, оставшийся канадским гражданином и знакомый с тем, как пишутся сценарии американских сериалов, мог бы создавать классные сценарии, не нуждающиеся в коренных переделках. Однако в Торонто я был слишком перегружен текучкой, чтобы думать о Клеймане.

Но пока я сидел над сценарием в Лос-Анджелесе, мне позвонил мистер Кленман, находившийся в тот момент в Ванкувере. «Мистер Эллисон, — сказал он довольно вежливо, — я Норман Кленман. Билл Дэвидсон хотел, чтобы я вам позвонил насчет «Затерянных в звездах». Я прочел вашу библию, и, откровенно говоря, мне она показалась очень трудной и запутанной; я вообще в научной фантастике не разбираюсь... но если у вас есть желание меня обучить и заплатить по высшей ставке, установленной только что Гильдией, то я буду рад написать для вас сценарий».

Я ему сказал «спасибо» и обещал позвонить, как только спасу своего главного героя в конце четвертой серии.

Когда я вышел из этого шоу, то человеком, который был нанят не только на мое место, но и для переписывания моего сценария, оказался Норман Кленман. Тот самый, который «я вообще в научной фантастике не разбираюсь».

Мечты об успехе моего детища, о приятной славе и еще более приятных денежках к тому времени развеялись как дым, но все же я старался написать сценарии, которые подрядился сделать, и тут вдруг случилась еще одна вещь, и я понял, что все должно кончиться мусорной корзиной.

Я был почетным гостем на конвенте в Далласе и все пытался набраться духу и сказать, что «Затерянные» станут динамитом. В холле меня поймали по пейджеру. Звонил Билл Дэвидсон из Торонто. Наш разговор лучше десяти тысяч слов скажет вам, что именно мне в работе не нравилось.

— Большие трудности, Харлан, — сказал Дэвидсон. В его голосе звучала паника.

— Что там у вас?

— Биосферу пятьдесят миль в диаметре мы снять не можем.

— Почему?

— На горизонте получаются нечеткие очертания.

— Билл, глянь в окно. На горизонте все линии нечеткие.

— Да, конечно, но в телевизоре она получится на грязном фоне. Мы сделаем биосферу шесть миль.

— ЧЕГО?

— Шесть миль, больше не можем.

Это был гвоздь, на котором держался весь пилотный сценарий. Герой скрывается от толпы линчевателей. На биосфере диаметром пятьдесят миль это возможно. На шестимильной биосфере им оставалось бы только взяться за руки и пройти шеренгой.

— Билл, придется переписывать весь сценарий!

— Ничего другого не остается.

И тут, в ослепительный момент «сатори», я понял, что Дэвидсон не прав, напрочь и намертво не прав. Его мысль сковывало желание отвергнуть логику сценария, вместо того чтобы до конца ее продумать.

— Билл, — говорю я, — кто может, глядя на экран, сказать, за шесть миль от него горизонт или за пятьдесят? А поскольку мы показываем закрытый мир, которого никогда раньше не было, почему бы ему не выглядеть так, а не иначе? Снимай на самом деле шестимильную биосферу и назови ее пятидесятимильной.

Пауза. Потом ответ:

— Об этом я не подумал.

Вот только один пример отсутствия воображения, ограниченности и тупого высокомерия, возникавших из полного незнакомства с предметом, приводивших к ляпу за ляпом и основанных на полной неспособности признать ошибку.

Разговор продолжался. Дэвидсон рассказывал мне, что если даже эффекты Трамбулла не сработают и им не удастся снять биосферу диаметром пятьдесят миль (это после того, как мы выяснили, что нет разницы, какую сферу снимать), то все равно от оборудования рубки управления я приду в восторг.

— Рубки управления? — переспросил я с недоумением и недоверчиво. — Но она же вам не нужна до самого последнего куска. Зачем ее сейчас строить?

(Следует пояснить, что святая святых всего сериала, одна из главных его тайн — это расположение рубки управления биосферы. Когда ее находят, ковчег снова кладут на курс. Если ее находят в первой серии, то сериал автоматически становится самым коротким в истории телевидения.)

— Затем, что так у тебя в библии написано, — говорит он.

— Бога ради, там же это написано для последней серии! Должен признаться, что тут и я завопил. — Да если они ее сразу находят, нам можно тут же паковать чемоданы и включать часовую запись органной музыки!

— Да нет, — возразил Дэвидсон. — Им же еще надо найти компьютер резерва?

— Трам тебя тарарам! — заорал я во всю глотку. — Ты хоть какое-то понятие имеешь, что такое компьютер резерва?

— Ну, вообще-то я не уверен, но вроде бы это компьютер, управляющий резервами корабля.

— Это резервная система, на случай отказа главной, трепливый ты осел! А главная... да ну тебя к чертям!

Я бросил трубку.

Вернувшись в Лос-Анджелес, я обнаружил, что дела идут еще хуже, чем можно было предположить. Снимали шестимильную биосферу — и шестимильной ее и назвали. Утверждали, что никто и не заметит в сюжете несообразностей. Контрольную рубку построили с самодовольством невежества, с которым не поспоришь. Технический консультант Бен Бова предупредил их, что делают не так. Они в ответ покивали и тут же обо всем забыли.

Потом Кленман меня переписал. Матерь Божья.

Как пример уровня той посредственности, к которой стремилась съемочная группа, скажу, что «Феникс без пепла» одним мазком художника переименовали в «Дорогу открытий». Я им послал письмо с требованием убрать из титров мою фамилию как сценариста и автора, однако поставить псевдоним, чтобы защитить мои права на доходы и вознаграждения (они изнасиловали мое детище, но черт меня побери, если я позволю им еще на этом нажиться).

Дэвидсон нехотя согласился. Он знал, что контракт с Гильдией писателей это последнее оружие мне гарантирует.

— Скажи свой псевдоним, мы его туда вставим.

— Сапожник, — говорю я. — Са-пож-ник.

Тут уже он завопил. Да никогда, да ни за что, да я снял свое имя, привлекающее фанатов фантастики, и поэтому я от них отказался! И никогда! И ни за что!

Да благословит Господь Гильдию писателей.

Если вам попадалось это шоу, пока оно не сошло с экрана, вы, может быть, видели заставку:

АВТОР — САПОЖНИК

и это — заслуга вашего покорного слуги.

Бова вышел из дела через неделю после Трамбулла, из-за научной безграмотности, о которой он их предупреждал, типа «вирус радиации» (чушь собачья; радиация — дело атомное, а вирусы — объекты биологические, как вы, я, Клайн и Дэвидсон), «космическая сенильность» (старый, дряхлый, бормочущий вакуум(?)) и «солнечная звезда» (масленого масла объелись).

«Затерянные в звездах» оказались провалом, как и большинство телевизионных сериалов. Потому что создатели их не понимают материала, с которым работают, потому что они так зашорены, что думают, будто любой драматический сериал может быть подстрочником литературного материала с добавкой стандартного шоу с полицейским, врачом и ковбоем, потому что столько уже снято пленок... и следующая попытка создать для малого экрана что-то свежее и новое проваливается опять.

Так ли уж нетипичен мой случай? Может быть, просто «зелен виноград» для писателя, который обеспечил себе прочную и широкую славу неуживчивого скандалиста?

Едва ли.

В октябре шестьдесят четвертого года в «Телевизионном гиде» великолепный Мерль Миллер рассказал, как потерпел крах его сериал «Кэлхун». В феврале семьдесят первого в том же «ТВ гиде» известный автор научной фантастики и историк Джеймс Ганн сообщил, как испортили, и оглупили до полного небытия «Бессмертного». Список можно пополнить сериалом «Темная комната», который в восемьдесят первом вначале самоубийственно поставили в параллель с «Герцогами Хаззарда», а потом передвинули на лучшие часы вечера, одновременно с «Далласом» компании Эй-Би-Си, и после шести показов сняли. В этот раз была моя очередь, только и всего.

Извлекли ли вы, любезный читатель, какой-нибудь урок из моей страстной исповеди? Может быть, и нет. Похоже, что зрителям нет дела до подлинности, точности, логики, грамотности, изобретательности. От друзей я слышу иногда, что тот или иной повтор «Затерянных» по канадскому телевидению им страшно понравился. Я бурчу и огрызаюсь.

История закончилась именно так, как я и предсказывал, уходя с этой бардачной сцены. Эн-Би-Си занялась сериалом с твердой гарантией на шестнадцать серий и еще восемь возможных. Но рейтинг передачи оказался так низок практически во всех городах, где сериал давали в эфир, даже там, где его пускали в параллель с девятитысячным повтором «Люси, моя любовь» или стертой копией «Стрельбы из лука по учению Дзен», что Эн-Би-Си вышла из дела после первых шестнадцати. Фильмы были нескладны, плохо инсценированы, однообразно поставлены, сюжет развивался со скоростью инвалида без рук и ног, только что сломавшего себе шею, построены на путанице и скомпонованы на уровне букваря драматургии, и, когда их сняли через шестнадцать недель, многие зрители этого и не заметили.

Когда сериал выбросили, я позвонил одному из клайновских лизоблюдов и стал делиться своей радостью.

— Ты-то чего распрыгался, — огрызнулся он, — ведь сам на девяносто три тысячи участия в прибылях пролетел?

— Удовольствие видеть, как вас, засранцев, смывает в унитаз, стоит девяноста трех тысяч баксов.

И все равно, хоть я и летел вниз по кроличьей норе в стране телечудес и обнаруживал, как Элли, что мы, оказывается, не в Канзасе, было у меня несколько моментов яркого и глубокого удовлетворения.

С одной стороны, когда на них была готова обвалиться крыша, они позвали Джина Родденберри, успешного создателя «Звездных войн», и предложили ему пятьдесят процентов от всего шоу, если он явится и вытащит их из ямы. Джин над ними посмеялся и объяснил, что ему ни к чему пятьдесят процентов от провала, если у него есть сто процентов от своих двух успехов. Тогда его спросили, не может ли он кого-нибудь порекомендовать. Конечно, мог бы, ответил Джин.

Они попались в капкан и спросили, кого именно.

«Да Харлана Эллисона, — сказал Джин. — Если бы вы его так не накололи, он бы вам сделал хорошую работу».

И повесил трубку.

И практически то же самое сделали зрители.

Второй приятный момент был тогда, когда правление Гильдии писателей сняло с меня обвинение в штрейкбрехерстве. Это было анонимное решение нескольких лучших голливудских авторов, меня даже восстановили в правлении. И если я когда-нибудь прощу бандитов и дураков, испортивших результат годовой работы так капитально, что мне еще долго было стыдно и обидно, то тех, кто пытался поссорить меня с могучей Гильдией, принадлежностью к которой я горжусь, я не прощу никогда. Очень вероятно, что, не будь мои усилия пресечь антизабастовочную деятельность студии «Двадцатый век» такими успешными и заметными и так явно злящими Клайна и его компанию, я мог бы сейчас быть заклеймен позорным и несмываемым клеймом.

Но приятнее всего было мне двадцать первого марта семьдесят четвертого года, когда я стал первым за всю историю Гильдии писателей Америки трехкратным обладателем премии за самую выдающуюся телевизионную пьесу, и премия была получена за оригинальную версию пилотного сценария для «Затерянных»: «ФЕНИКС БЕЗ ПЕПЛА».

Исходный сценарий, мои слова, мои мечты, а не тот кастрированный и фаршированный труп, который вышел в эфир; моя работа, так, как она вышла из-под моего пера, пока ее не изнасиловали эти тролли. И вот именно этот сценарий выиграл высочайшую премию, которую вручает Голливуд писателю.

В категории «лучший сценарий драматического эпизода» (имеется в виду сериал с непрерывным сюжетом, а не сборник комедий) было названо восемь претендентов из четырехсот представленных: «Уолтоны», «Дымящийся пистолет», «Маркус Уэлби» и эпизод из «Улиц Сан-Франциско». И мой исходный сценарий, выбранный как лучший за семьдесят третий год.

Стоит отметить, что, в отличие от таких премий, как «Эмми» или «Оскар», по своей природе политических, продаваемых, покупаемых и лоббируемых сотнями тысяч долларов, затраченных на рекламу, поскольку студии и сети знают их рыночную цену, премии ГПА даются только за написанный материал, причем фамилии авторов убраны и чтение проходит в три тура (судьи — в основном прошлые лауреаты этих премий, и их имена содержатся в строжайшем секрете).

На банкете в честь двадцать шестого присуждения ежегодной премии я сказал:

— Если засранец пытается тебя переписывать — размажь его!

Но если бы я и не получил такого удовлетворения от равных мне, я чертовски хорошо знаю, что потеря девяноста трех тысяч долларов — не глупый жест старого придиры.

Премия — это та роза, что сорвал я с вершины кучи дерьма, в которое превратили «Затерянных».

И обоняния я не утратил. У писателя нет ничего, кроме таланта, упорства и воображения, чтобы противостоять шквалам посредственности, непрерывно порождаемым Голливудом. Хорошие литераторы здесь умирают-не от избытка кокаина, не от избытка светской жизни, даже не от избытка денег. Как сказал -Сол Беллоу: «Деньги не обязательно портят литераторов; они их просто отвлекают». Душа автора съеживается и высыхает. И под конец он уже годится только на то, чтобы склоняться перед капризом бизнесмена.

Долг писателя перед своим искусством — ложиться спать разозленным, а подниматься утром еще злее. Биться за слова, поскольку это единственное, что дает писателю право на существование как выразителя чаяний времени. Восстанавливать свое обоняние — и понимать, что перевирание правды пахнет не ароматами Аравии.

Что в пятидесятимильной биосфере, что в стране Оз, что в Канзасе, что в Голливуде.

Феникс

Харлан Эллисон

 

 

Я похоронил Таба в неглубокой могиле под текучим красным песком. Она не могла помешать ночным хищникам найти тело и разорвать его на части, но так я все же чувствовал себя лучше. Сначала я не мог смотреть на Маргу и ее скотину-мужа, но нужно было двигаться, и пришлось переложить большую часть того, что нес Таб, в наши рюкзаки. Нелегко было вынести их ненавистные лица, но еще десять миль по этой ненавистной пустыне сделали невозможное возможным. Они знали то же, что и я... нам нужно было держаться вместе. Это единственный шанс выжить.

Солнце висит над нами, как гигантский глаз, пронзенный острым пламенным лезвием... истекающий кровью глаз, окрашивающий пустыню в кровавый цвет. Вопреки всякой логике, мне захотелось кофе.

Воды. Я хочу и воды. И лимонада. Стакан лимонада со льдом. Мороженого. Можно на палочке. Я трясу головой... Начались галлюцинации.

Красные пески. Но это невозможно. Песок бывает желтый, коричневый, серый. Он не бывает красный. Если только не попадешь солнцу в глаз, и оно не зальет кровью весь мир. Я хотел бы оказаться в университете. Рядом с моим кабинетом — фонтанчик с охлажденной водой. Мне его так недостает. Я ясно его помню. Помню прохладу алюминия, нажатие на педаль и струю воды. О Боже, я ни о чем не могу думать, кроме этой прекрасной холодной воды.

Какого дьявола я здесь делаю?!

Ищу легенду.

Легенда уже стоила мне всех сбережений, всего отложенного на черный день. Это не черный день, это просто безумие. Безумие, которое уже унесло жизнь моего друга, моего партнера... Таб... смерть... тепловой удар... Тяжелое дыхание, выпученные глаза, высунутый язык, почерневшее лицо и взбухшие жилы на висках... Я пытаюсь не думать об этом, но ни о чем другом думать не могу. Вижу только его лицо. Оно висит передо мной в воздухе, как демон жары, мертвое лицо, которое я засыпал красным песком. И оставил его во власти ночных хищников пустыни.

— Мы остановимся когда-нибудь?

Я оборачиваюсь и вижу мужа Марги. У него есть имя, но я его забыл. Я сам захотел забыть его. Это глупый безвольный подонок, с длинными прямыми волосами, по которым стекает пот. Он отбрасывает волосы со лба, и они свисают гладким покровом, завиваясь на ушах. Его зовут Курт, или Кларк, или еще как-нибудь. Не хочу знать. Не хочу видеть его на ней в прохладной белой постели где-нибудь в комнате с гудящим кондиционером, где их тела переплетаются в страсти... Не хочу знать это ничтожество. Но вот он, тащится в десяти шагах за мной. Согнулся почти вдвое под рюкзаком.

— Скоро остановимся, — говорю я, продолжая идти.

 

 

Под укрытием причудливой скалы посреди безжизненного ничто мы устанавливаем переносную химическую печь, и Марга готовит ужин. Невкусное высохшее мясо — плохой рацион для подобной экспедиции. Это еще один пример глупости ее скотины-мужа. Я жую, жую и хочу забить мясом его уши. Десерт — нечто вроде пирога. Немного воды. Последняя вода. Я жду, что эта свинья предложит вскипятить нашу собственную мочу, но, к счастью, он не знает о такой возможности.

— Что мы будем делать завтра? — ноет он.

Я не отвечаю.

— Ешь, Грант, — говорит Марга, не поднимая голову. Она знает, что я могу не выдержать. Какого дьявола она не говорит ему, что мы знали друг друга раньше? Почему не говорит хоть что-нибудь, чтобы нарушить это молчание? Сколько это может продолжаться?

— Нет, я хочу знать! — требует этот паразит. Он говорит, как капризный ребенок. — Это вы завели нас сюда! И должны вывести!..

Я не обращаю на него внимания. Пирог по вкусу напоминает замазку.

Подлец швыряет в меня пустую жестянку:

— Отвечайте мне!

Я бросаюсь на него. Прижимаю коленом горло.

— Послушай, сопляк, — я не узнаю собственного голоса, — перестань зудеть мне в уши. Хватит с меня. Если мы вернемся с победой, ты же заявишь, что это ты все организовал. А если мы погибнем здесь, ты будешь обвинять меня. Теперь мы знаем, что нас ждет, и поэтому молчи. Ешь свой пирог, лежи или умирай, но не разговаривай, иначе я разорву тебе глотку!

Не знаю, понял ли он меня. Я чуть не сошел с ума от ярости, ненависти и жары. Его лицо почернело.

Марга оттащила меня.

Я возвращаюсь на свое место и смотрю на звезды. Их нет. Неподходящая ночь для звезд.

Несколько часов спустя она садится рядом со мной. Я не сплю, несмотря на пронизывающий холод и возможность забраться в спальный мешок с подогревом. Мне нужен холод — чтобы заморозить ненависть, сбить температуру убийственного гнева, кипящего во мне. Она сидит, глядя на меня, пытаясь разглядеть в темноте, открыты ли мои глаза. Я открываю их и говорю:

— Что тебе нужно?

— Я хочу поговорить с тобой, Ред.

— О чем?

— О завтра.

— Не о чем говорить. Либо доберемся, либо нет.

— Он испуган. Ты должен...

— Ничего я не должен. Ты не дождешься от меня благородства, которого нет у твоего мужа.

Она закусила нижнюю губу. Ей больно. Я знаю это. Я все отдал бы, чтобы коснуться ее волос.

— Ему так не везет, Ред. Любое дело оборачивается неудачей в его руках. Он думает, что это его последний шанс. Ты должен понять...

Я сажусь.

— Леди, я был как раб на галере. Ты ведь знала это. Ты знала, что я твой по самые уши. Но я недостаточно хорош для тебя... Подумаешь, ученый, профессор!.. Я не был одет в пурпурную тогу. Хороший парень, когда нет никого более подходящего. Но как только появилась эта скотина с золотыми зубами...

— Ред, прекрати!

— Конечно. Как прикажешь. — Я ложусь и отворачиваюсь к скале. Она долго не шевелится. Кажется, она уснула. Меня тянет к ней, но я знаю, что сам захлопнул дверь между нами. Но она делает новую попытку:

— Ред, все будет хорошо?

Я поворачиваюсь и смотрю на нее. Слишком темно, чтобы разглядеть ее лицо. Легче разговаривать с силуэтом:

— Не знаю. Если бы твой муж не сократил запасы... это все, что я просил у него за треть прибыли, ты помнишь? Только снаряжение... Если бы он захватил все необходимое, Таб не умер бы, и у нас сейчас было бы больше шансов. Он лучше всех знал, как пользоваться магнитной решеткой. Я тоже знаю, но это его изобретение, и он привел бы нас с точностью в четверть мили. Если нам повезет, если мы достаточно близки к цели, чтобы исправить мои ошибки в выборе курса, быть может, мы и придем. Или будет еще одно землетрясение, или мы наткнемся на оазис. Все возможно. Все в руках богов. Выбери десяток богов, печка послужит тебе алтарем, и начинай молиться. Возможно, к утру тебя кто-нибудь услышит и поможет нам выбраться.

Она уходит от меня. Я лежу, ни о чем не думая. Когда она ложится рядом с ним, он стонет и поворачивается к ней во сне. Как ребенок. Мне хочется плакать. Но такая ночь для этого совсем не подходит.

 

 

Легенды о погибшем континенте я слышал с детства. Легенды о золотых городах, о невероятных жителях этих городов, о поразительной науке, которая была навсегда потеряна для нас, когда континент затонул. Я был зачарован, как любой ребенок, необычным, неизвестным, волшебным. И в поисках ответа я занялся археологией. Наконец, я обнаружил теорию, утверждавшую, что в туманном и удивительном прошлом на месте этой пустыни было море. Мертвые пески — дно давно исчезнувшего океана.

Таб оказался первой реальной связью с мечтой. Он был одинок, даже в университете. Хотя у него была постоянная должность, его считали мечтателем: хороший специалист в своей области, он всегда выдвигал безумные фантастические теории о полях искривленного времени и о том, что прошлое никогда не умирает. Мы подружились. Ничего удивительного. Ему нужен был кто-нибудь... и мне тоже. Мужчины могут любить друг друга, и в этом нет ничего сексуального. Он был моим другом.

В конце концов Таб показал мне свой прибор. Темпоральный сейсмограф. Теория его была дикой, основанной на математике и сложной логике. Ничего подобного я не встречал. Он говорил, что время имеет. Что тяжесть столетий распространяется не только на живую материю, но и на скалы. А когда время испаряется — так он это называл, — могут подняться огромные континенты. Его теория объясняла постоянные изменения поверхности Земли. Я предположил, что, возможно, мы сумеем найти источник легенд...

Таб рассмеялся, захлопал в ладоши, как ребенок, и мы начали работу над проектом. Постепенно все вставало на места. В пустыне, которую я считал наиболее перспективной, были постоянные землетрясения.

В конце концов мы убедились: это происходит.

Погибший континент поднимается снова.

Нам необходимы были средства. Нам их не только не предоставили... нас сочли сумасшедшими, и наша карьера оказалась под угрозой. И тут появился этот скотина-муж. Казалось, все, до чего он дотрагивается, превращается в золото. Я не знал, на ком он женат. Мы заключили договор. Мы даем научное обоснование и составляем поисковую группу. Он финансирует. И когда мы отправились на раскопки, он привел ее.

Из-за Таба я не мог отказаться. Теперь Таб мертв, и я тоже на краю смерти с двумя людьми, которых ненавижу больше всего на свете.

Следующий день был не хуже предыдущего. Хуже быть не может.

Вскоре после полудня на нас напали звери.

 

 

Мы вступили в область наиболее сильных толчков, в соответствии с показаниями магнитной решетки. Я следил за данными прибора Таба — этого удивительного изобретения, за которое он поплатился жизнью, — когда Марга обратила мое внимание на черные точки на горизонте. Мы остановились и смотрели, как они медленно увеличиваются. Вскоре мы поняли, что это свора...

Еще позже с растущим страхом мы рассмотрели отдельные фигуры. Я был испуган и обрадован одновременно. На поверхности Земли таких существ не было, по крайней мере, в цивилизованные времена. Они с невероятной скоростью, скачками приближались к нам. И когда мы смогли лучше разглядеть их... Марга закричала ужасно. Волосы поднялись у меня на затылке. Ее муж пытался бежать, но бежать было некуда. Мы в ловушке на этой равнине. И тут они набросились на нас и начали рвать.

Я отбивался складной лопаткой, размахивая ею, и почти отрубил голову одному из отвратительных существ. Слюна, кровь и шерсть покрывали меня. Я ослеп от ужаса, и их свирепый лай заглушал все, кроме криков Марги, которую они рвали на части.

Каким-то образом мне удалось отогнать их. Трупы покрывали песок вокруг меня, а некоторые собакоподобные существа еще поднимали разбитые головы и рычали. Я добил их.

И тут увидел ее. Она еще жила... Успела сказать, чтобы я позаботился о нем... ее муже. И ушла от меня навсегда.

Мы двинулись дальше — ее муж и я. Уж не знаю, о чем я думал. Но мы пошли. И на следующий день нашли то, что искали.

Он поднимался из алых песков. Полгода назад мы прошли бы прямо над его башнями и куполами и не знали бы, что под нашими подошвами поднимается к свету забытый мифический город. Еще полгода — и его улицы полностью выйдут из-под песка. Он поднимался, как пузырь в воде.

Разрушенный, опустошенный, разбитый, огромный молчаливый свидетель расы, жившей до нас. Доказательство того, что несмотря на свое могущество, раса эта кончила свои дни в пыли и забвении. Я понял, что случилось с собакоподобными существами. Не природный катаклизм погубил этот удивительный город. Всюду виднелись бесспорные следы войны. Наш дозиметр бешено трещал. Я не смог сдержать сухой усмешки над их глупостью. При виде этого великолепия, так бессмысленно отброшенного в сторону, у меня перехватило дыхание. Да, время циклично. Человечество повторяет свои ошибки.

Ее муж уставился на удивительный город.

— Вода! — хрипло пробормотал он. — Вода!

И побежал к городу.

Я окликнул его. Негромко. Пусть идет. Пусть торопится к миражу. Я медленно пошел вслед за ним.

Возможно, его убила радиация, или ядовитый газ вырвался из подземного кармана под мертвой улицей волшебного города. Когда я наконец нашел тропу в город, при помощи дозиметра обходя места с сильной радиацией, я нашел его. Раздувшегося, почерневшего в предсмертной агонии, которая все же была недостаточна, чтобы я был доволен его последними минутами.

Я подобрал несколько неоспоримых доказательств: реликты, предметы, приборы, неизвестные даже самым мудрым в университете. И пошел назад. Я доберусь. Я знаю, что доберусь. Теперь я один. И должен дойти. Ради Таба, ради нее... даже ради него. Я вернусь в Атлантиду и докажу, что время циклично. Что из песков поднимается легендарный Нью-Йорк.

 

Холодный друг

Харлан Эллисон

 

 

Иногда, садясь писать, я говорю себе: «Ладно, это будет ужасничек, так что напугай их до полусмерти»; иногда я думаю: «Может, рассказ о любви, нечто теплое, эмоциональное и очень доброе»; но время от времени я побуждаю себя начать замечательным и проверенным временем способом:

«А ну-ка, Эллисон... что, если?..»

И чаще всего я просто сажусь и даю волю воображению. Так получается лучше всего. Потому что я никогда не знаю, куда оно меня заведет. Подсознание хватает за развевающуюся гриву дикое и необузданное существо, то есть мою дорогую Музу, и мне остается только держаться покрепче, стараясь не свалиться на полном скаку. После таких скачек и появляются мои любимые рассказы. Как правило, они наиболее известны и чаще других включаются в антологии. Иногда же получается рассказ, который мне очень нравится, но после первой публикации о нем словно забывают.

«Холодный друг» как раз из последней группы.

Я написал его, участвуя в одном из «Милфордских писательских семинаров» Деймона Найта. Кажется, то было последнее из милфордских сборищ, в котором я принимал участие. Оно проводилось в 1973 году в буколическом и окруженном лесами конференц-центрё Хикори-Корнерс, штат Мичиган, на берегу озера Галл. Если не считать написания этого рассказа, это была весьма скучная неделя. Я скрывался там от ничтожеств из Торонто, взявшихся стать продюсерами моего (к счастью) недолго прожившего телесериала «Затерянный среди звезд»; пытался закончить рассказ «Caiman»; и в пятницу восьмого июня, в последний день 16-го Милфордского НФ-семинара, Эйлер Якобсон устраивал прощальную вечеринку.

Джейк в те годы был редактором «Galaxy», и я несколько лет его не видел. Он заметил меня, подошел, мы пожали друг другу руки, и он с ходу выложил: «Я собираю материал для «звездного» 23-го юбилейного номера «Galaxy». Без тебя он будет неполным».

Я мило покраснел и ответил, что мне сейчас нечего ему предложить. («Catman» был уже обещан.) И я знал, что новый рассказ мне писать будет уже некогда, потому что на следующий день я улетал в Торонто, чтобы нырнуть там в кошмарную, несомненно, ситуацию, сложившуюся вокруг «Затерянного среди звезд». Но Джейк продолжал настаивать, и я, поскольку мне так и так было скучно, спросил:

— Какой объем тебя устроит, Джейк?

Он ответил, что объема от трех до пяти тысяч слов хватит, потому что у него уже есть рассказы Артура Кларка, Теда Старджона, Урсулы Ле Гуин и Джеймса Уайта, и даже новая поэма Рэя Брэдбери. Я кивнул, услышав о восхитительной компании, в которой могу оказаться, если напишу чтонибудь, и сказал:

— Подожди меня здесь, я скоро вернусь.

А сам вернулся в комнату, где работал всю неделю, сел за стол и через три часа закончил «Холодного друга».

Джейк общался с писателями и издателями, собравшимися на прощальную вечеринку, и тут я подошел к нему, помахал перед его лицом рукописью и сказал:

— Если захочешь ее купить, Джейк, то у меня два условия.

Он спросил какие.

— Первое, никакой редактуры. Ты берешь текст, каков он есть. Не меняешь ни единого слова. Второе, авторские права остаются за мной.

Он согласился и отправился читать рассказ.

Через пятнадцать минут он, улыбаясь, вернулся и сказал:

— Теперь и ты включен в двадцать третий юбилейный номер.

Я был рад. Прошло уже несколько лет, как, я продал некоторые из моих лучших вещей Фреду Полу в «Galaxy» и «If». Мне всегда нравились журналы, и это напомнило мне возобновление старой дружбы.

Увы, но...

Джейк был выпускником редакторской школы дядюшки Фреда и, подобно ему, просто не мог оставить рукопись в покое, ему обязательно нужно было в ней поковыряться. Но поскольку я вырвал из него обещание не делать в рассказе никаких изменений, Джейку пришлось зайти за Амбар Робин Гуда и справляться со своим редакторским зудом там.

В июле или августе в одном из НФ-журналов мне попалось объявление о том, что в октябре 1973 года выйдет «звездный номер» «Galaxy». И там же, черным по белому сообщалось, что в номер войдет нечто под названием «Знай своего почтальона», написанное Харланом Эллисоном. Поскольку я не мог припомнить, что писал когда-либо рассказ с таким названием, то решил, что виноват закусивший удила Джейк. Я ему позвонил и вежливо намекнул, что он нарушает свое обещание. (Фред без конца пишет о таких моих звонках. В его перескaзе я всегда выгляжу психом и неизвлекаемой занозой в заднице, у которого хватает наглости требовать, чтобы его рассказы были опубликованы в том виде, в каком написаны, — явно из несогласия признать превосходящую мудрость редактора.)

Джейк в конце концов согласился перехватить макет журнала в типографии и восстановить исходное название рассказа. (Но в тексте все же остались мелкие поправочки. Увы мне...)

Тем не менее «Холодный друг» остается одним из моих любимых рассказов. И хотя у меня, когда я был совсем еще маленьким мальчиком, действительно была знакомая по имени Опал Селлерс, и хотя инцидент во время школьного выпуска произошел именно так, как он описан в рассказе, он произошел с другой женщиной, а не с Опал, о которой я ничего не знаю вот уже лет сорок пять.

И именно из-за этих кусочков личной истории «Холодному другу» всегда будет отведено особое место в моем сердце.

 

Скончавшись от рака лимфатических узлов, я оказался единственным оставшимся в живых после исчезновения мира. Это называется «спонтанная ремиссия» — понятие, насколько я понимаю, в медицине довольно частое. Ему нет приемлемого объяснения, двое врачей обязательно придут к разным формулировкам, и тем не менее оно имеет место. На ваш естественный вопрос: «Для чего вы это пишете, если никого больше не осталось?» я отвечу: «На случай и моего исчезновения, а равно прочих перемен должны остаться хоть какие-нибудь записи, кому бы ни пришлось их прочесть».

Это лицемерие. Я пишу эти строки, потому что я мыслящее существо с огромным эго и не могу смириться с тем, что, побывав здесь и умерев, я не оставил после себя ничего. Поскольку у меня не будет детей, продолживших бы мой род и сохранивших в себе частичку моего существования... поскольку мне уже не заставить следа в этом мире, потому, что и мира-то уже нет... поскольку мне никогда не написать романа, ще создать картины и не выбить свой профиль на горе Рашмор... я пишу. Помимо всего прочего, это занимает время. Я основательно изучил три оставшихся от мира квартала, и, признаться честно, особо заняться тут нечем. Вот я и пишу.

Я всегда страдал отвратительной привычкой оправдываться. Услышав какой-либо слух или отголосок сплетни обо мне, я готов был потратить недели, чтобы оправдаться и пристыдить сплетника. Вот и сейчас я ищу себе оправдания. Перед вами мои записки — хотите читайте, хотите нет. Вот и все.

Я лежал в больнице.

Я был безнадежен. Мне делали искусственное дыхание, утыкали всего трубками; я находился под постоянным наркозом, ибо чудовищная боль не прекращалась ни на минуту. Потом... мне стало лучше. Вначале, правда, я умер. Только не спрашивайте, как я могу это утверждать, вы все равно не поймете, если еще не умирали. Даже под наркозом я сохранял какуюто связь с миром. Зато после смерти меня, будто распластанного орла, прикрутили к подземной электричке, и она понеслась в черный туннель со скоростью миллион миль в час. Я был совершенно беспомощен. Весь воздух из легких выдавило, а поезд несся и несся по туннелю к тусклому огоньку вдали. И еще я слышал затихающую звуковую волну, кто-то звал меня шепотом, обращался по имени снова и снова: «Юджин, Ю-джин, Юю-джин, Ю-джин...»

Я визжал и несся на крошечный квадратик света в конце туннеля, я закрывал глаза, но все равно его видел. Наконец поезд влетел в этот свет, все потонуло в ослепительном блеске, и я понял, что умер.

Много времени спустя — полагаю, прошло около двухсот лет... хотя, с другой стороны, это мог быть один или два дня — я открыл глаза на больничной койке с простыней на лице.

В таком состоянии я пролежал почти целый день.

Сквозь простыню я различал отражаемый потолком свет. Никто не приходил мне помочь, я был слаб и голоден.

Под конец я рассердился, голод стал невыносим, я стянул простыню с лица, вытащил из вены на руке трубку — как мне показалось, обычную капельницу. Сама бутылка была пуста, но, очевидно, то, что в ней когда-то находилось, еще поддерживало мои угасающие силы. Я выпростал ноги и нащупал тапочки. Пятки мои были сухие и красные, как у старух в богадельнях.

Укутавшись в нелепый больничный халат, я отправился на поиск пропитания. Столовую сразу найти не удалось, зато попался автомат со сластями. Монет у меня не было, но я настолько разозлился от отсутствия ко мне хоть малейшего внимания, что бесцеремонно перерыл все ящики и кошелек в стоящей рядом тумбочке медсестры, пока не наскреб пригоршню мелочи.

Я съел четыре молочных батончика, две миндальные шоколадки «Херши» и пакет розовых канадских леденцов. Затем, посасывая тропический сок, отправился на поиски персонала.

Я уже говорил, что больница была пуста?

Больница была пуста.

Разумеется, все погибли. Я, кажется, с этого начал. Но мне потребовалось несколько часов, чтобы в этом убедиться. Ничего не изменилось. Город назывался Ганновер, что в Нью-Хэмпшире, если вам интересно. Я не стану утруждать вас названиями улиц и прочих вещей в те времена, когда существовал мир. Я многое переименовал. Теперь это был мой город. Мой, и только мой, так что я имею право называть все так, как мне нравится. Но когда этот город являлся частью мира, здесь находился Дартмаус-колледж, здесь был отличный лыжный курорт, а зимой стоял чертовский холод. Сейчас гор уже нет, да и зима не наступала вот уже больше года. Дартмаус тоже пропал: он оказался за пределами трех кварталов, сохранившихся после исчезновения мира. Зато осталась пиццерия. Правда, пицца у меня не получается, сколько бы я ни пытался. Полагаю, этого мне не хватает больше всего. А как было бы здорово!

О Господи, погиб весь мир, а все, о чем я могу сожалеть, — это пицца! До чего же мы, люди, маленькие, беспомощные создания! Мы. Я.

Вот. Я снова жил. Полагаю, единственная причина, почему я не сгинул вместе с остальным миром, состояла в том, что все считали меня мертвым. Я полагаю, что это так. Я точно не знаю. Я лишь строю различные предположения, и, поскольку все остальные еще более нелепы, остается одно. Вот это.

Пусть вам не покажется, что, рассказывая о вещах столь невероятных, я остаюсь спокоен и рационален. Поверьте, я пришел в настоящее отчаяние, когда выбежал из больницы на улицу. Она была пуста. Я заскакивал то в один, то в другой магазинчик, надеясь хоть кого-нибудь увидеть. Время от времени я складывал руки рупором и вопил:

— Эй! Кто-нибудь! Я — Юджин Гаррисон. Эй! Есть тут люди?

 

Но нигде не было ни души.

Когда существовал мир, я работал на почте. Я не из Ганновера. Я жил в Уайт-Селфр-Спрингз. Меня привезли в Ганновер в больницу, умирать.

Добравшись до границы мира, который обрывался в конце больничной улицы, я сел, свесил ноги и уставился в никуда.

Затем я перевернулся, лег на живот и заглянул за край. Почва шла под откос, сразу за тротуаром начиналась грязь, из которой торчали корни; обрубок сохранившегося мира имел форму конуса, под которым не было ничего. Хотя что-то там должно было быть. Месяц назад я хотел спуститься вниз по альпинистской веревке, но ничего не вышло, веревка даже не упала, просто зависла в пустоте.

Думаю, тяготение тоже пропало.

Так. Я поднялся и решил основательно изучить оставшийся участок: квадрат из трех кварталов, кусочек прилегающего к больнице парка и еще несколько маленьких домиков. Здесь же находилось здание почтовой службы США. Как-то я провел целый день, сортируя почту, накопившуюся к моменту исчезновения мира. Потом я смазал колеса тележек, зашил суровой ниткой и чудйвищных размеров иглой мешки, на каждое почтовое отделение — свой мешок. Это был скучнейший день в моей жизни.

Я не хочу перегружать вас информацией о себе... Впрочем, это снова лицемерие — самое необходимое я сообщу, чтобы не оказаться без лица или просто стереться из памяти. Я уже говорил, что меня зовут Юджин Гаррисон, я из Уайт-Селфр-Спрингз, и раньше я работал на почте. Женат я не был ни разу, хотя имел отношения с четырьмя женщинами. Ни с одной из них долго не продолжалось; полагаю, женщины от меня уставали, хотя утверждать не берусь. Я достаточно образован, два года учился в Дартмаусе, пока не бросил и не устроился на почту. Учился я на филологическом факультете, то есть по окончании планировал заняться рекламой, пойти на телевидение или стать журналистом. Понятно, что это была пустая трата времени. Я способен достаточно ясно изложить мысль, но писателя из меня не выйдет. Не могу себя заставить писать очень долго, меня охватывает очень сильный зуд. Да и слово «очень» яупотребляю слишком часто.

Я бы с радостью поведал о себе что-нибудь исключительное, может быть, героическое, но помимо факта своей смерти я мало чем отличаюсь от большинства известных мне людей. От тех, которые были мне известны. Людей больше нет. Но чтобы признать себя заурядной личностью, надо обладать известными достоинствами. Я всегда носил одинаковые носки. Пару раз я забывал залить бензин, пришлось тащиться с канистрой на заправку. Иногда я манкировал своими обязанностями. Изредка допускал галантные жесты. Ненавидел овощи. Интересовался путешествиями и историей. Но не преуспел ни в том, ни в другом. Один раз летом съездил на Юкатан и прочитал много книг по истории. И то и другое оказалось весьма скучным.

Хотелось бы написать, что я был особенным человеком, но это не так. Мне тридцать один год, и я средний человек, черт бы меня побрал. Слышите, средний, и нечего ко мне придираться. Я никто, ничтожество, вам и в голову не приходило посмотреть на мое лицо, когда я протягивал вам марки из окошка, вы, заносчивые свиньи! Вы никогда не обращали на меня внимания, ни разу не поинтересовались, как мои дела, и даже не замечали, что я всегда давал вам марки с аккуратно обрезанными краями, если это, конечно, не был блок — многие коллекционируют блоки. Но вы ни разу не обратили внимания на эту маленькую услугу!

Вот этим я был особенный: я заботился о мелочах.

А вы не обращали внимания...

Мне больше не хочется рассказывать о себе. Я повествую о том, что произошло, а не о себе, тем более что я вам безразличен, так что нет смысла говорить обо мне подробнее.

Пожалуйста, простите. Накопилось. Я извиняюсь.

И за то, что сквернословил. Я не хотел. Я лютеранин.

Я прихожанин церкви Всеблагого Господа в Уайт-СелфрСпрингз. Меня учили не сквернословить.

Продолжаю о том, что случилось.

Я обошел по периметру весь кусок мира. Он был довольно грубо оторван. Кто бы это ни сделал, кто бы ни уничтожил мир, сработано было топорно. Улицы обрывались, телефонные линии уходили в никуда, в ряде случаев провода свисали в пустоту, как рыболовные снасти.

Следует рассказать о том, что находилось за краем. Это походило на снегопад зимой, мутный, с падающими, как снежинки, огоньками, разве что было очень темно. Это и пугало, сквозь такую темнотy ничего не должно было быть видно. Но я видел. Там царил ветер, хотя не дуло. Я не могу описать это лучше. Постарайтесь представить. Не было ни жарко ни холодно, просто приятно.

Так я проводил свои дни в бывшем Ганновере, совершенно один. И в моем существовании не было ничего героического. За исключением первой недели, когда я спас город от вторжения почти пятьдесят раз.

Это звучит внушительно, но уверяю вас, ничего особенного не произошло. Первый раз это случилось, когда я возвращался по Мэйн-стрит из магазина, прихватив с собой несколько книжек для чтения. Неожиданно навстречу выскочил орущий викинг. Он был огромен, выше шести футов роста, с топором на длинной рукоятке, в двурогом шлеме и с огненно-рыжей бородой. Одет он был в перепоясанные ремнями меха, поверх которых была наброшена медвежья шкура. Выкрикивая угрозы на варварском языке, викинг бросился на меня, безумно сверкая глазами. Было ясно как день, что он намерен изрубить меня на куски.

Я пришел в ужас. Швырнув в него книжки, я хотел было кинуться бежать, но сообразил, что он неминуемо меня настигнет.

Между тем произошло следующее: выставив для защиты от книжек свободную руку, викинг кинулся наутек. Не в силах сообразить, что происходит, я поднял книги и побежал за ним. Бежал я как только мог быстро и вскоре стал его нагонять. Он обернулся через плечо, увидел меня и дико заорал.

Я преследовал его до границы мира.

Он продолжал бежать, влетел в снежную тьму и вскоре исчез из виду. Я не решился его преследовать.

Несколько позже в тот же день мне пришлось отразить атаку немецкого боевого пловца, воина-самурая, моро — мусульманского воина с Южных Филиппин, вооруженного гигантским ножом-батангас, рыцаря с копьем на черном коне... Нападали на меня также гунн, вестгот, вьетконговец с автоматом, пуэрто-риканский уличный забияка, беспризорник времен Эдуарда Седьмого с дубинкой, одуревший от наркотиков последователь религии Кали с шелковой веревкой с узелками, венецианский воин с кинжалом в левой руке... всех не упомнишь.

Подобным образом продолжалось всю неделю. Мне достаточно было только швырять книжки.

Потом все прекратилось, и я смог заняться своими делами. Но ничего героического я не совершил. Просто так был устроен новый мир. Поначалу мне показалось, что меня проверяют, потом, я понял, что это не так. Я раздражался, выходил на крыльцо больницы и что есть сил кричал:

— Слушайте, мне все это надоело! Это бессмысленно, хватит!

Неожиданно все прекратилось. Я почувствовал облегчение.

У меня не было ни телевизора, ни радио (кинотеатр исчез), зато электричество работало исправно, и я мог наслаждаться музыкой и художественным чтением. Я прослушал «Под молочными деревьями» в исполнении Дилана Томаса, потом Эролла Флина, читающего историю Робин Гуда, и Бэзила Ратбоуна, рассказывающего «Трех мушкетеров». Я получил огромное удовольствие.

Вода шла постоянно, газ тоже. Телефон не работал. Мне было комфортно. Солнце на небе не показывалось, равно как и Луна ночью, но видно было как днем, да и ночью света хватало.

Я увидел ее на ступеньках почты. Прошел примерно год с моей смерти. С тех пор как сумасшедшие завоеватели исчезли с улиц, я не видел ни единой души. Она сидела на ступеньках, подперев ладонью щеку.

Я приблизился и остановился напротив почты. Я ожидал, что она вскочит, запрыгает и завопит: «Амок!», «Амок!» или что-нибудь в этом роде, но ничего подобного не произошло. Она просто смотрела на меня.

...Безумно хороша. Я не великий мастер описывать внешность людей, но можете мне поверить, она была великолепна. Я мог видеть, как она прекрасна, сквозь ее тонкий прозрачный белый халатик. Только волосы длинные и седые, но не как от старости, а как если бы ей просто нравились седые волосы, ну вроде модной седины. Не знаю, понятно ли вам.

— Как вы себя чувствуете? — поинтересовалась она.

— Спасибо, хорошо.

 

— Вы поправились?

— Все отлично. Кто вы? И откуда?

Она махнула рукой в сторону конца мира и пожала плечами:

— Не знаю. Вроде я здесь проснулась. Все умерли, так?

— Да. Никого нет почти целый год.

—А... где вы проснулись?

— Прямо здесь. Я уже около часа здесь сижу. На—

чинаю понемногу ориентироваться. Думала, я здесь одна.

— Вы помните ваше имя?

Вопрос, похоже, ее рассердил.

— Ну конечно же, я помню свое имя! Опал Селлерс. Я из Бостона.

— Здесь был Ганновер, Нью-Хэмпшир.

— Кто вы?

— Юджин Гаррисон, из Уайт-Селфр-Спрингз.

Она казалась очень бледной. Я не говорил, но это первое, на что я обратил внимание. Не на прозрачный халатик, честное слово, а на бледность. Просто белая, словно ее надолго оставили в снегу. Мне показалось, что видно, как течет кровь под ее кожей, но потом я понял: это скорее всего мое воображение.

Теперь, как я догадываюсь, кое-кто решит, что она привидение, или вампир, или пришелец, принявший человеческий облик, но, как говорит детектив Ниро Вульф, это все болтовня. Она была человек, ни больше ни меньше, так что можете успокоиться, даже с учетом того, что произошло дальше. Она была так же реальна, как и я.

— Как вы узнали, что я болел? — спросил я.

Она снова пожала плечами:

— Никак. Я просто это знала, вот и все. К тому же вы вышли из больницы.

— Я там живу. И все-таки как вы могли знать, что я был болен? Я ведь едва не умер. Собственно говоря, я умер, но сейчас здоров.

— Что мы будем делать?

— Не волнуйтесь. Ничего особого. Остальной мир пропал, я не знаю куда, но волноваться из-за этого не стоит. Год назад было много безумных вторжений, однако потом все успокоилось.

— Мне надо где-то жить, — сказала она. — Как насчет больницы?

— Прекрасно, — ответил я, — хотя я сам планирую перебраться в один из этих домиков. Если хотите, поселяйтесь по соседству.

Так и получилось, и в течение нескольких недель все было отлично. Я никогда не тороплюсь с женщинами. А может, это они со мной не торопятся. Я убежден, что от женщины исходит некое излучение, которое не позволяет мужчине приблизиться, если она этого не хочет. Толком я в этом не разобрался.

У нас с Опал установились сердечные отношения.

Она ухаживала за своим двориком, а я — за своим. Мы часто обедали вместе и вообще часто виделись в течение дня. Однажды, когда она сообразила, что я пропадаю на почте, она подошла к моему окошку и попросила марку для письма. Деньги у нее были. Я продал ей марку. Она взяла ее и сказала:

— Спасибо, что так аккуратно обрезали края. У меня всегда с этим проблема — или оставлю лишнее, или испорчу марку. Очень любезно с вашей стороны, сэр.

С этими словами она ушла.

Мне было настолько приятно, что я даже не подумал, куда она собирается посылать письмо.

И кому.

Как-то раз Опал приготовила к обеду жареных цыплят. В магазине оставался приличный запас продуктов, достаточно, чтобы мы долго ни в чем не нуждались. Я, конечно, удивлялся, как получается, что молоко всегда свежее, а мясо парное. Почему есть свет и вода, кто убирает улицы и вывозит мусор? Я ни разу не видел, как это делается, но, очевидно, новый порядок вещей это предусматривал, и я перестал волноваться.

Послушайте: до смерти, когда мир был еще здесь, я водил почтовый грузовик и свою «хонду». Я понятия не имел, как устроены эти машины. Все, что мне приходилось делать, — это время от времени протирать свечи и заправлять бензобак. Я ни о чем не волновался, потому что все работало и так. Вот и вся премудрость. Когда что-нибудь начинало ломаться, тогда и надо было задумываться о том, что и как устроено. Но ничего не ломалось. Вот и все, что можно по этому поводу сказать. Вы бы вели себя точно так же.

В общем, мы поели жареных цыплят, которые мне весьма понравились, ибо были приготовлены именно так, как я люблю: с темной золотистой корочкой, сухие, без жирной пленки, после которой зубы кажутся грязными.

И выпили немного вина.

Я вообще-то пью мало, не люблю. Но вина мы выпили.

Ну и я вроде как немного опьянел. Чуть-чуть. И попытался к ней прикоснуться. А она была холодной. Очень холодной. Очень, очень холодной. И закричала на меня:

— Никогда не смей ко мне прикасаться!

Это произошло за две недели до того, как она призналась, что любит меня и хочет стать моею. Я спросил ее, что она имеет в виду — «стать моею», потому что никогда не стремился никем владеть. Да и она, насколько я понимал, не хотела быть ничьей собственностью — и вот, на тебе!

— Я люблю тебя и хочу остаться с тобой.

— Идти все равно некуда.

— Я не об этом. Мы можем жить рядом и не видеть друг друга. А я хочу делить с тобой этот мир.

— Даже не знаю, что сказать, — пробормотал я.

Мне хотелось того же, но я боялся, что она скоро от меня устанет, и что тогда? Наша ситуация несколько отличалась от привычной модели, если вы следите за моим рассказом.

Вот. Она рассердилась и ушла, хлопнув дверью.

Я подождал несколько минут, дал ей остыть и пошел следом. Она дошла до границы мира и продолжала идти дальше. Полагаю, она не знала, что я за ней следил.

Я вернулся домой и лег.

Когда она вернулась спустя часа два, я спросил:

— Кто, черт побери, ты такая?

Она еще злилась, ох как злилась.

— А ты кто такой, черт побери?

— Я знаю, кто я, — огрызнулся я, тоже теряя терпение, — а вот ты кто такая? Я видел, как ты вышла за край. Я так не умею.

— Это уже зависит от способностей. Кому-то дано, кому-то нет. Придется тебе с этим мириться!

Довольно нахальный ответ, надо сказать.

— Я первый здесь оказался!

— Индейцы тоже этим хвастались, посмотри, что с ними стало!

— Так что, ты, что ли, все это сделала, будь оно проклято!

Тут она пошла вразнос и заорала что есть силы:

—Да, бестолковый, ничтожный клоун, это я все сделала! Я уничтожила мир. Что, интересно, ты теперь скажешь?

Я был настолько ошеломлен, что не сказал ничего.

Я не думал, что это все она, но после ее признания растерялся. Подойдя к ней, я схватил ее за плечи. От нее веяло холодом.

— Ты не человек.

— Да пошел ты к черту, идиот! Я такой же человек, как и ты. Еще человечнее.

— Ты лучше мне все объясни, — произнес я с нотками угрозы. — А то...

— А то что, ничтожество? Я могу стереть этот последний огрызок вместе с тобой и всем барахлом и снова останусь одна, как раньше, до того как я все это сделала.

— Ты это сделала?

— Да, сделала. Сдула. Просто так села, сунула в рот большой палец и сказала: «Пусть все исчезнет, кроме Юджина Гаррисона, где бы он ни находился, меня и крошечного городишки, где мы могли бы быть вместе».

А потом вытащила палец изо рта, и все исчезло. Исчез Бостон, небо, земля и все прочее, а мне пришлось долго брести через туман, прежде чем я тебя нашла.

— Зачем?

— А ты меня даже не узнал, идиот. Ты даже не помнишь Опал Селлерс, да?

Я уставился на нее.

— Придурок!

Я продолжал смотреть.

— Я была в твоем классе, мы вместе заканчивали школу. Ты шел следом за мной, когда нам выдавали дипломы. На мне был белый хитон, во время приветственной речи ты стоял сзади, а у меня были месячные, и белый хитон запачкался, ты наклонился и сказал мне об этом. Я смутилась до смерти, но ты предложил мне свою академическую шапочку, я взяла ее и держала за спиной, и мне казалось, что ты совершил самый милый, самый красивый поступок! И я полюбила тебя, ты, бесчувственная тупая скотина!

С этими словами она сбросила маску, экран, вуаль или чем там она прикрывалась — вот почему она была такой холодной, — и внутри оказалась Опал Селлерс, которая всегда была страшной уродиной и знала, что именно так я и думаю. Она сунула в рот большой палец, что-то забормотала... Ничего не произошло.

Тогда она окончательно обезумела, принялась кричать, что потратила на меня все силы и теперь ничего не может сделать, опять хлопнула дверью и ушла.

Я кинулся следом. Она добежала до края, а потом дальше, как викинг, боевой пловец, гунн и вся компания, которую, как я понимаю, она прислала специально, чтобы я почувствовал себя героем.

Вот и все.

Исчезла. Взяла и ушла. Куда — не имею понятия.

Я продолжаю сидеть на месте, но что делать дальше, тоже не знаю. Кто-то должен за меня перед ней извиниться — мол, она хорошая девушка и все такое.

А я буду жить здесь, мне удобно, о большем и мечтать не надо. Она постоянно говорила о любви. Ну, это была не любовь, черт.

Не думаю.

Хотя откуда мне знать? Девушки всегда очень быстро от меня уставали.

А я собираюсь научиться готовить пиццу.

Человек, поглощенный местью

Харлан Эллисон

 

 

И наступает момент, когда вас охватывает слепая ярость. «Ну почему я?! — вырывается из вас вопль. — Я не обманываю людей, я делаю свое дело честно и тщательно... так почему же этим подонкам дозволяется жить и процветать?»

Что ж, на это я могу ответить словами польского поэта Эдуарда Яшинского: «Опасайтесь не врагов, ибо они могут лишь убить вас; опасайтесь не друзей, ибо они могут лишь предать вас. Бойтесь равнодушных, которые позволяют убийцам и предателям разгуливать по земле в безопасности».

Во времена моего отрочества был популярен роман под названием «Да рассудят ее небесам. Я давно забыл, о чем повествовал сам роман, но его название — цитата из Библии — осталось в памяти. Я не верю в существование так называемого «божественного возмездия». Вселенная не является ни злобной, ни дружественной. Она просто существует и слишком занята поддержанием собственного равновесия, чтобы уравновешивать чаши весов, если какой-нибудь подлец обвел вас вокруг пальца. Я твердо придерживаюсь той философии, что возмездие человек должен осуществлять сам.

Но если суд не в состоянии восстановить справедливость, не следует собирать толпу для линчевания, потому что это вынуждает вас стать столь же злобным, как и те, кто втоптали вас в грязь. Вместо этого спустите на них с поводка основные, первобытные силы. Они вломятся в жизнь обидчиков и так ее истопчут, что запомнится надолго.

Напишите рассказ, и пусть их прикончит мощь коллективного сознания!

 

Уильям Шлейхман произносил свою фамилию как «Шляйхманн», но многие из тех несчастных, которым он делал ремонт, называли его не иначе, как «Шлюхман».

Он спроектировал и построил новую ванную для гостей в доме Фреда Толливера. Толливеру было чуть за шестьдесят, он только что вышел на пенсию после долгой активной жизни студийного музыканта и имел глупость верить, что пятнадцать тысяч годовой ренты обеспечат ему комфорт. Шлейхман же наплевал на все исходные спецификации, подсунул дешевые материалы вместо полагавшихся по правилам, провел дешевые японские трубы вместо гальванизированных или труб из напряженных пластиков, срезал расходы на труд, нанимая нелегальных иммигрантов и заставляя их работать от зари до зари — словом, нахалтурил, как только мог. Это было первой ошибкой.

И за весь этот кошмар он еще содрал с Фреда Толливера лишних девять тысяч долларов. Это была вторая ошибка.

Фред Толливер позвонил Уильяму Шлейхману. Он говорил очень мягко, чуть ли не извиняясь — настоящий джентльмен никогда не позволяет себе выразить досаду или гнев. Он ограничился вежливой просьбой к Уильяму Шлейхману: прийти и исправить работу.

Шлейхман расхохотался прямо в телефонную трубку, а потом сообщил Толливеру, что контракт выполнен до последней буквы и ничего больше делаться не будет. Это была третья ошибка.

То, что сказал Шлейхман, было правдой. Инспекторов подмазали, и работа была принята законным образом согласно строительным кодексам. Перед законом Шлейхман был чист и против него нельзя было выдвинуть никакого иска. С точки зрения профессиональной этики — другое дело, но это Шлейхмана волновало не более прошлогоднего снега.

Как бы там ни было, а Фред Толливер остался при своей ванной комнате для гостей, со всеми ее протечками, швами и трещинами, пузырями винилового пола, обозначающими утечки горячей воды, и трубами, завывавшими при открытии кранов — точнее, они выли, если краны удавалось открыть.

Фред Толливер неоднократно просил Шлейхмана исправить работу. Наконец Белла, жена Уильяма Шлейхмана, часто работавшая у мужа секретарем (сэкономить пару баксов, не нанимая секретаршу, — святое дело!), перестала его соединять.

Фред Толливер, мягко и вежливо, попросил ее:

— Будьте добры сообщить мистеру Шлейхману (он так и произнес — Шлейхман), что я очень недоволен. Доведите, пожалуйста, до его сведения, что я это дело так не оставлю. Он поступил со мной ужасно. Это непорядочно и нечестно.

А она тем временем жевала резинку и любовалась ногтями. Все это она уже слыхала и раньше, будучи замужем за Шлейхманом уже несколько лет. Всегда одно и то же, каждый раз.

— Слушайте, вы, мистер Тонибар или как вас там, что вы ко мне пристали? Я тут работаю, а не командую. Могу ему сказать, что вы опять звонили, и все.

— Но вы же его жена! Вы же видите, как он меня ограбил!

— Так от меня-то вы чего хотите?! Я ваши глупости слушать не обязана!

Тон у нее был скучающий, высокомерный, крайне пренебрежительный тон — как будто он был чудак, какой-то сдвинутый, требующий неизвестно чего, а не того, что ему должны. Тон подействовал, как бандерилья на уже взбешенного быка.

— Это просто жульничество!

— Ну скажу я ему, скажу! Господи, вот привязался. Все, кладу трубку.

— Я вам отплачу! Я найду управу...

Она со всего размаху бросила трубку, щелкнула в раздражении резинкой во рту и стала разглядывать потолок. И даже не позаботилась передать мужу, что звонил Толливер.

И это была самая большая ошибка.

Танцуют электроны. Поют эмоции. Четыре миллиарда настроений гудят, как насекомые. Коллективный разум улья. Эмоциональный гештальт. Копятся и копятся заряды, сползая к острию в поисках самого слабого места, которое пробьет разряд. Почему здесь, а не там? Вероятность, тончайшая неоднородность. Вы, я, он или она. Каждый, всякий, любой, кто был рожден, или кто-то, чей гнев достиг в тот момент критического напряжения.

Каждый: Фред Толливер. Эмоциональный разряд масс.

Подъезжая к бензоколонке, он переключил передачу на нейтральную и заглушил мотор. Вытащив изо рта трубку,

Шлейхман бросил подоспевшему служителю:

— Привет, Джин. Экстрой заправь, ладно?

— Извините, мистер Шлейхман, — у Джина был чуть опечаленный вид, — но вам я бензина продать не могу.

— Что за черт? Бензин у вас, что ли, кончился?

— Нет, сэр. Вчера вечером залили баки под самую горловину. Просто я не могу продать вам бензин.

— Какого черта?!

— Фред Толливер не желает, чтобы я это делал.

Шлейхман уставился на работника заправки долгим взглядом. Конечно, он не расслышал. На этой станции он заправлялся уже одиннадцать лет. И он понятия не имел, что они знают этого пролазу Толливера.

— Джин, не будь идиотом. Заправляй чертов бак!

— Простите, сэр. Для вас бензина нет.

— Да кто он тебе, этот Толливер? Родственник, или что?

— Нет, сэр. Я с ним не знаком. Появись он здесь прямо сейчас, я бы его не узнал.

— Так какого же... Да я... Да ты...

Но Шлейхману не удалось убедить Джина качнуть хотя бы литр в бак своего «роллса».

Как не удалось заправиться и на шести остальных заправках по той же улице. И когда бензин уже кончался, Шлейхману только и оставалось, что свернуть к тротуару.

Увы, бензин закончился как раз посреди бульвара Вентура. Подъехать к бровке тоже не удалось — движение, секунду назад слабое, вдруг стало таким плотным, что пальца не просунешь. Шлейхман бешено завертел головой, выискивая путь, но из потока было не выбраться. Да и не к чему. Никогда еще на его памяти не бывало так, чтобы в этой неделовой части города и в это время все места парковки были заняты.

Грязно ругаясь, он поставил нейтральную передачу, опустил окно, чтобы взяться за руль снаружи, и вышел из замолкшей машины. Хлопнув дверью и кляня Фреда Толливера на чем свет стоит, он вышел из машины и сделал первый шаг. Раздался мерзкий треск раздираемой ткани — пятисотдоллларовый тончайшего сукна пиджак защемило замком.

Здоровенный лоскут пиджака, мягкого, как взгляд лани, с переливами бежевого-золотого цвета опавших листьев, сшитого на заказ в Париже, самого любимого пиджака, свисал из дверцы, как кусок гнилого мяса. Шлейхман аж всхлипнул от досады.

— Да что же это творится! — рявкнул он так, что прохожие не могли не услышать. Это был не вопрос, а проклятие. Ответа не было, поскольку он не требовался, зато раздался раскат грома. Лос-Анджелес лежал в тисках двухлетней засухи, но сейчас над головой громоздились горою черные тучи.

Шлейхман потянулся через окно, попробовал повернуть руль к тротуару, но при выключенном моторе руль с механической тягой повернуть было трудно. Он напрягся... сильнее... и что-то хрустнуло у него в паху! По ногам стрельнуло дикой болью, и Шлейхман согнулся пополам. Перед глазами вспыхнули и поплыли круги. Он неуклюже затоптался на месте, обеими руками схватившись за источник боли. Страдания выжимали мучительные стоны. Шлейхман прислонился к машине — что-то он себе там явно порвал. Через несколько минут ему удалось кое-как разогнуться наполовину. Рубашка пропиталась потом, дезодорант выветрился. Справа и слева его объезжали автомобили, непрерывно гудя и осыпая пожеланиями, исходившими от их водителей. Надо было выводить «ролле» с середины улицы.

Держась одной рукой за низ живота, в клочьях, оставшихся от пиджака, начиная источать мерзкий запах, Шлейхман по плечо засунул руку в машину, схватился за руль и снова напрягся. На этот раз рулевое колесо медленно повернулось. Шлейхман пристроился, превозмогая пульсирующую в паху боль, приложил плечо к стойке окна и попробовал сдвинуть своего бегемота. Мелькнула мысль о преимуществах легких спортивных автомобилей. Машина качнулась на сантиметр вперед — и скользнула обратно.

Едкий пот заливал глаза. Шлейхман, злясь на весь мир, толкал машину изо всех сил, насколько позволяла боль. Проклятая железяка не двигалась с места.

Все, он сдался. Нужна помощь. Помощь!

Он стоял за своей машиной посреди улицы, держась за пах, лохмотья пиджака трепал ветер, а уж запах от Шлейхмана шел такой, будто его уже год как забыли выбросить.

Бедняга из всех сил махал свободной рукой, призывая на помощь, но никто и не думал останавливаться. Над долиной прокатывался гром, а там, где лежали, страдая от жажды, Ван-Нюйс, Панорама-сити и Северный Голливуд, вспыхивали, ветвясь, молнии.

Автомобили летели прямо на него и сворачивали в последний момент — как матадоры, выполняющие сложную фигуру. А некоторые даже увеличивали скорость, и водители, нависая над рулем и оскалив стиснутые зубы, летели, как бешеные звери, готовые его растерзать. Шлейхман только старался убраться вовремя с дороги. Какой-то «датсун» прошел так близко, что своим боковым зеркалом пропахал здоровенную борозду в свежем лаке вдоль всего правого борта «роллса». Никто не остановился. Только какая-то толстуха высунулась из окна, пока ее муж давил на газ, пролетая мимо Шлейхмана, и что-то злобно выкрикнула. Долетело лишь слово «Толливер».

В конце концов машину пришлось бросить посреди улицы с распахнутым, как рот голодной птицы, капотом.

Ковыляя оставшуюся до офиса милю, Шлейхман думал, что придется звонить в Автомобильный клуб — пусть пришлют буксир до бензоколонки и там заправят мвшину. Тащиться с канистрой на заправку и потом нести горючее к машине не хватило бы сил. Дорога была неблизкой, и он даже успел подумать, а продали б ему эту канистру бензина или нет.

Толливер, гадТ Черт бы побрал старого хрыча!

В офисе никого не было.

Это выяснилось не сразу, потому что в лифт попасть ему не удалось. Шлейхман стоял перед дверями, переходил от лифта к лифту, но стоило ему встать перед лифтом, как тот неподвижно застревал на втором этаже. И только если появлялись другие пассажиры, лифт спускался, причем всегда не тот, перед которым он стоял. Если он пытался пробиться к пришедшему лифту, дверь быстро, как будто ведомая разумной злой волей, закрывалась перед ним. Так продолжалось минут десять, пока Шлейхман не понял наконец, что происходит что-то ужасное и необъяснимое.

Пришлось идти по лестнице. (На лестнице он поскользнулся и до крови ободрал правое колено, а каблук застрял в какой-то щели и оторвался напрочь.)

Хромая, как инвалид, в болтающихся лохмотьях бывшего пиджака, держась за пах и с пропитанной кровью штаниной, Шлейхман добрался до одиннадцатого этажа и попытался открыть дверь.

Впервые за всю тридцатипятилетнюю историю здания она была заперта.

Шлейхман ждал пятнадцать минут, пока какая-то секретарша не выскочила будто ошпаренная с грудой бумаг на ксерокопирование. Он только-только успел ухватить дверь, пока пневматическая пружина ее не закрыла, как человек, в бескрайнейпустыне чудом нашедший оазис, ворвался на этаж и устремился в офис фирмы «Шлейхман констракшн корпорейшн».

В офисе никого не было.

Но он не был заперт. Наоборот, широко распахнутые двери гостеприимно зазывали воров. Приемщиц не было, оценщиков не было, и даже БелДа, его жена, которая служила секретаршей, тоже отсутствовала.

Впрочем, она хоть записку оставила. Записка гласила:

«Я от. тебя ухожу. Когда ты это прочтешь, я уже побываю в банке и деньги с нашего счета сниму. Искать меня не надо. Пока».

Шлейхман сел. Он ощутил приближение чего-то, что с уверенностью назвал бы мигренью, хотя никогда в жизни у него мигреней не было. Как говорит народная поговорка:

«Хоть стой, хоть падай».

Шлейхман никогда не был дураком. Он получил более чем достаточно доказательств, что мир охвачен какой-то злой и явно анти-Шлейхмановской волей. Эта воля все время старается до него добраться... уже добралась на самом деле, и вполне упорядоченная комфортабельная жизнь превратилась в кучу мерзкого, гнусного, собачьего дерьма.

И эта сила называлась Толливер.

Фред Толливер... Но как? Кого он знает, кто так может?

И как это сделано?

Ни на один вопрос ответа не было. Собственно, не было даже четко поставленных вопросов. Ясно, что это сумасшествие. Никто из знакомых и незнакомых, ни Джин на бензоколонке, ни люди в автомобилях, ни Белла, ни его служащие, тем более дверца автомобиля или лифты здания вообще не знали, кто такой Толливер! Белла, положим, знала, но что ей до Толливера?

Ладно, с Беллой не так все просто. Значит, ему все-таки не простили тот совершенно несерьезный эпизод с техничкой из лаборатории в Маунт-Синае. Ну и стоило из-за пустяка ломать хорошую жизнь? Черт бы побрал этого Толливера!

Шлейхман хлопнул ладонью по столу, слегка промахнулся, попал по краю и загнал в мякоть ладони здоровенную занозу, а пачка телеграмм подпрыгнула и рассыпалась листами по крышке стола и по полу.

Взвизгивая от боли, он высасывал занозу из ладони, пока та не вышла. Одним из конвертов телеграмм обернул ладонь, пытаясь унять кровь.

А в телеграммах-то что?

Шлейхман открыл первую. «Бэнк оф Америка», Беверлихиллз, филиал 213, имел удовольствие известить его, что они желают истребовать назад полученные им ссуды. Все пять, пожалуйста. Открыл вторую телеграмму. Его брокер с радостью информировал, что все шестнадцать пакетов акций, на которых он играл (естественно, на разнице курсов без предварительной оплаты), резко упали далеко за нижний край списка главных акций, и если господин Шлейхман не явится сегодня до полудня с семьюдесятью пятью тысячами долларов, его портфель будет ликвидирован. На стенных часах было без четверти одиннадцать (а не остановились ли они?). Открыл третью телеграмму. Классификационный экзамен он завалил; сам Вернер Эрхард лично прислал телеграмму и тоном, который Шлейхман счел неуместно злорадным, сообщил, что Шлейхман «не обладает сколько-нибудь достойным упоминания человеческим потенцалом, который стоило бы развивать». Четвертая телеграмма. Из Маунт-Синая сообщали результат реакции Вассермана — положительная. Пятая. Налоговая инспеция с ума сходила от радости, извещая, что планирует провести аудиторскую проверку его доходов за последние пять лет и ищет в налоговом законодательстве лазейку, чтобы проверить его доходы чуть ли не со времен Бронзового века.

Там их было еще пять или шесть штук, этих телеграмм. Шлейхман даже не стал вскрывать конверты. Ему было абсолютно безразлично, кто там умер, и он не горел желанием узнать о последнем сообщении израильской разведки, что он, Шлейхман, есть не кто иной, как гестаповец из Маутхаузена Бруно Крутцмайер по кличке «Мясник», лично ответственный за смерть трех тысяч цыган, профсоюзных деятелей, евреев, большевиков и демократов Веймарской республики. Не хотел он также знать, как министерство геодезических наблюдений и изучения береговой линии США с глубоким удовлетворением сообщает ему, что на том самом месте, где он сидит, сейчас разразится землетрясение и весь дом рухнет в центр Земли, в океан расплавленной магмы, в связи с чем страховка жизни мистера Шлейхмана аннулируется.

Пусть себе лежат.

Часы на стене остановились намертво.

Потому что электричество отключили.

Телефон не звонил. Шлейхман поднял трубку. Тоже глухо. Толливер! Толливер! Как он это все устроил?

В упорядоченной Вселенной с землечерпалками, экскаваторами и армированным бетоном такое просто не может происходить.

Шлейхман просто сидел, мрачно мечтая о самых разных казнях, которым он подверг бы этого старого сукина сына Толливера.

Тут над ним взял звуковой барьер пролетавший «Боинг-747», и тяжелое зеркальное стекло в окне одиннадцатого этажа треснуло, зазвенело и рассыпалось по полу тысячами осколков.

Не зная ничего о всемирном резонансе эмоций, в своем доме сидел Фред Толливер, охватив руками голову, неимоверно несчастный, осознающий только боль и гнев. Рядом с ним лежала виолончель. Он сегодня хотел поиграть, но все мысли были заняты этим ужасным Шлейхманом и той кошмарной ванной, да еще страшной болью в животе, которую вызывал гнев.

Электроны резонируют. Эмоции тоже.

Можно говорить о «несчастливых местах», о тех местах, где накапливаются эмоциональные силы. Те, кто видел тюрьму изнутри, знают, как пропитывают каждый камень ее стен чувства ненависти, лишения, клаустрофобии и собственной ничтожности. Эмоции попадают в резонанс и откликаются друг другу: в политической борьбе, на футбольном матче, в групповой драке, на рок-концерте, в линчующей толпе.

На Земле живут четыре миллиарда человек. Эти четыре миллиарда — отдельный мир, комбинация сложных систем, столь инертных в своем вековечном движении, что даже просто жить — значит ежедневно выстаивать против неблагоприятных обстоятельств. Танцуют электроны. Поют эмоции. Четыре миллиарда, как резонирующие насекомые. — Копится заряд, растет до предела поверхностного напряжения, заряд ищет выхода, ищет точку разряда: слабейшее звено, дефектное соединение, самый хрупкий элемент, Толливера, любого Толливера.

Как удар молнии — чем сильнее на Толливере заряд, тем сильнее он рвется на волю. Гонятся в сумасшедшем танце электроны от мест наивысшей концентрации туда, где их меньше всего. Боль — электродвижущая сила, обида — электрический потенциал. Электроны перепрыгивают изоляционный слой любви, дружбы, доброты и человеколюбия. Мощь разряда освобождается.

Знает ли громоотвод, что сбрасывает опасный электрический заряд? Может ли чувствовать лейденская банка? Засыпает ли вольтов столб, когда выработает весь ток? Ведомо ли точке, что через нее разрядились гнев и злость четырех миллиардов?

Фред Толливер сидел, забыв про виолончель, охваченный отчаянием, обидой обманутого, мукой бессилия перед несправедливостью, болью, пожиравшей его желудок. Молчание вопило, оно было самой сильной эмоцией во всей Вселенной. Случайность. Это могло произойти с кем угодно. или, как сказал Честертон: «Совпадения — каламбуры Провидения».

Зазвонил телефон. Толливер не пошевелился. Телефон прозвонил снова. Толливер не двигался. В животе горела и клубилась боль. Отчаяние выжженной земли. Девять тысяч долларов дополнительной платы. Три тысячи семьсот по исходному контракту. Придется взять вторую закладную под дом. Пять месяцев работы сверх тех двух, в которые Шлейхман обещал уложиться. Семь месяцев грязи и цементной пыли в доме, и перемазанные рабочие, топающие через весь дом туда и обратно, оставляя где попало сигаретные окурки.

«Мне шестьдесят два. Господи, я ведь уже старик. Еще минуту назад я был просто человек в возрасте, и вот — я старик. Никогда я еще не чувствовал себя таким старым.

Хорошо, что Бетси не дожила, она бы плакала. Но так нельзя, это ужасно, что он со мной сделал. Я теперь старик, просто бедный старик без денег, и не знаю, что мне делать. Он жизнь мою разрушил, просто убил меня. Мне никогда с ним не сквитаться, хоть бы немного. И с коленями все хуже, будут счета от врачей, может, придется обращаться к специалистам... Страховка такого не покроет... Господи, что же мне делать?»

Он был старым человеком, усталым пенсионером, который почему-то возомнил, что сможет устроить остаток своей жизни. Он рассчитал, что его средств как раз хватит. Но три года назад у него начались эти боли под коленями, и хотя они последние полтора года не усиливались, ему приходилось иногда просто падать, внезапно и нелепо падать: ноги вдруг начинало колоть так, будто он их отсидел. Он даже боялся думать об этих болях, чтобы они, не дай Бог, не вернулись.

«Хотя на самом деле он не верил, что если о чем-то думать, то оно тут же и произойдет. В реальном мире так не бывает. Фред Толливер не знал о танце эмоций и о резонансе электронов. Он не догадывался о шестидесятидвухлетнем громоотводе, через который разрядились ужас и боль четырех миллиардов человек, беззвучно плакавших слезами Фреда Толливера, взывая о помощи, которая не приходит никогда.

Телефон продолжал звонить.

Толливер не думал о болях в коленях, последний раз посетивших его полтора года назад. Не думал, потому что не хотел, чтобы они вернулись. Сейчас они лишь чуть слышно пульсировали, и Толливер только хотел, чтобы не стало хуже. Он не хотел чувствовать иголки и булавки в мякоти ног. Он хотел вернуть свои деньги. Он хотел, чтобы прекратилось это бульканье под полом в ванной для гостей. Он хотел, чтобы Уильям Шлейхман все исправил.

А трубку он все же снял. Телефон звонил слишком часто, чтобы не обратить внимание.

— Алло?

— Это вы, мистер Толливер?

— Да, я Фред Толливер. Кто говорит?

— Ивлин Хенд. Вы так и не позвонили по поводу моей скрипки, а мне она в конце той недели понадобится...

Он совсем забыл. Так злился на Шлейхмана, что забыл про Ивлин Хенд и ее сломанную скрипку. А ведь она ему заплатила вперед.

— Ох, простите, ради Бога, мисс Хенд! У меня тут такой ужас случился, мне построили ванную для гостей и взяли лишних девять тысяч, а она сломалась...

Он оборвал себя. Это все не относилось к делу. Смущенно закашлявшись, Фред Толливер продолжил:

— Мисс Хенд, я перед вами виноват, и мне очень стыдно. Мне пока не удалось заняться вашей скрипкой. Но я помню, что она вам нужна через неделю...

— Если считать со вчерашнего дня, мистер Толливер. Не в пятницу, а в четверг.

— Да, конечно. Четверг.

Приятная женщина эта мисс Хенд. Изящная, с тонкими пальцами и таким мягким, теплым голосом. Он даже подумал, не позвать ли ее пообедать, и они могли бы ближе познакомиться. Ему нужно было чье-нибудь общество. Особенно сейчас, просто необходимо. Но, как и всегда, тихой мелодией прозвучала память о Бетси, и он ничего не сказал Ивлин Хенд.

— Вы слушаете, мистер Толливер?

— Да-да, конечно. Простите меня, я в последние дни очень замотался. Прямо сейчас займусь, вы, пожалуйста, не волнуйтесь.

— Да, я несколько волнуюсь. — Она запнулась, как будто не решаясь продолжать, но потом сделала глубокий вдох и сказала: — Я вам заплатила вперед, потому что вы говорили, что вам нужны деньги на материалы...

Он не обиделся, а наоборот, очень хорошо ее понял. Ивлин Хенд сказала такое, что в других обстоятельствах было бы неуместно, но она очень переживала из-за своей скрипки и хотела говорить как можно тверже, только не очень оскорбительно.

— Сегодня же ею займусь, обещаю вам, мисс Хенд. Инструмент был хороший. Если заняться им сегодня, то к сроку сделать можно, главное — не отвлекаться.

— Спасибо, мистер Толливер. -Ее голос смягчился. Простите, что я вас беспокою. Сами понимаете...

— Разумеется. Не волнуйтесь. Как только она будет готова, я вам позвоню. Я займусь ею особо, обещаю вам.

— Вы очень любезны, мистер Толливер.

Они попрощались, и он не позволил себе пригласить ее пообедать, когда скрипка будет готова. Это можно сделать позже, в свое время. Когда утрясется дело с ванной.

Эта мысль повлекла за собой беспомощную ярость и боль. Ужасный Шлейхман!..

Фред Толивер, не осознавая проходящих через него четырех миллиардов эмоций, уронил голову на руки, а электроны продолжали свой танец.

Через восемь дней Уильям Шлейхман сидел прямо на земле в грязном переулке на задворках супермаркета, построенного почти сто лет назад как роскошный кинотеатр для фильмов из светской жизни, и пытался съесть огрызок черной горбушки, добытой в мусорном баке. Он похудел до сорока килограммов, не брился неделю, одежда превратилась в лохмотья, ботинки пропали четыре дня назад возле ночлежки, глаза загноились, и донимал мучительный кашель. Красный рубец на левой руке, где его зацепило болтом, загноился и распух. Вгрызаясь в хлеб, Шлейхман понял, что вычистил из него не всех личинок, и запустил каменную горбушку через переулок.

Он был не в состоянии плакать. Слезы он уже выплакал.

И знал, что спастись ему не удастся. На третий день он попытался добраться до Толливера и упросить его остановиться. Он готов был обещать ему ремонт ванной, постройку нового дома, замка, дворца, в конце концов! Только бы это прекратилось! Ради Бога!

Но добраться до Толливера не удавалось. Когда Шлейхман первый раз решил связаться со стариком, его арестовала калифорнийская дорожная полиция, у которой он числился в списках разыскиваемых за оставление машины посреди бульвара Вентура. Каким-то чудом Шлейхману удалось сбежать.

Во второй раз, когда он пробирался задворками, невесть откуда налетел питбуль и оставил его без левой штанины.

В третий раз ему удалось добраться даже до улицы, где жил Толливер, но тут его чуть не переехала здоровенная машина для перевозок партий легковых автомобилей. Он сбежал, опасаясь, чтобы на него с неба не упал самолет.

Тогда он понял, что исправить ничего нельзя, против него ополчились силы с колоссальной инерцией и он обречен.

Шлейхман лег на спину, ожидая конца, но не так все было просто. Пение четырех миллиардов — симфония невообразимой сложности. Пока он там лежал, в переулок забрел маньяк. Увидев Шлейхмана, маньяк вытащил из кармана опасную бритву и уже склонился над ним, когда Шлейхман открыл глаза и увидел занесенное над своим горлом ржавое лезвие. Охваченный спазмом ужаса, бедняга не мог шевельнуться и не слышал звук выстрела. Пуля из служебного револьвера разнесла пополам череп маньяка, на счету которого уже был десяток бродяг вроде Шлейхмана.

Он очнулся в камере полицейского участка, огляделся, увидел компанию, в которой ему отныне придется коротать время, понял, что, сколько бы лет ему ни удалось прожить, они будут полны таким же ужасом, и начал раздирать свои лохмотья на полосы.

Когда за бродягами пришел полицейский, чтобы вести их на суд, он увидел висящего на дверной решетке Уильяма Шлейхмана с выпученными глазами и высунутым языком, похожим на почерневший лист. Не понятно только, как так вышло, что никто не сказал ни слова и никто даже не поднял руки помешать Шлейхману. Это, да еще и выражение безмолвной муки на его лице, как будто в минуту смерти перед ним мелькнула вечность, полная безмолвной муки.

Передатчик может направить луч, но не может себя исцелить. В минуту, когда умер Шлейхман, Фред Толливер — по-прежнему не ведая о том, что сотворил, — сидел у себя дома, осознав до конца, что сотворил с ним подрядчик. Он был не в состоянии оплатить счет, вряд ли смог бы снова работать в какой-нибудь студии и уж наверняка не в силах работать регулярно, чтобы хоть спасти дом от продажи. Придется провести свои последние годы в каком-нибудь клоповнике. Его достаточно скромные жизненные планы потерпели крах.

Даже мирно дожить последние годы не получается. Только холод и одиночество.

Зазвонил телефон. Толливер вяло поднял трубку:

— Да?

Небольшая пауза, а потом раздался ледяной голос мисс Ивлин Хенд:

— Мистер Толливер, говорит Ивлин Хенд. Вчера я ждала целый день. У меня пропал концерт. Будьте добры вернуть мне мою скрипку, в каком бы состоянии она ни была.

У него даже не хватило сил на вежливый ответ.

— Ладно.

— Я хочу поставить вас в известность, мистер Толливер, что вы нанесли мне огромный ущерб. Вы ненадежный и плохой человек. Я хочу вас уведомить, что я этого так не оставлю. Вы выманили у меня деньги под надуманным предлогом, вы испортили открывшуюся мне редкую возможность и причинили мне глубокие страдания. За это вы заплатите, если есть на свете справедливость. Я вас заставлю пожалеть о вашей подлой лжи!

— Да-да. Да, конечно, — бессознательно ответил Толливер.

Он повесил трубку и остался сидеть.

Пели эмоции, танцевали электроны, сдвинулся фокус, и продолжалась симфония гнева.

Виолончель Фреда Толливера лежала у его ног. Ему не выбраться, не выпутаться. Ноги начинало сводить невыносимой болью.

«Ни одна снежинка в лавине не чувствует себя виноватой».

Чернокнижник Смит

Харлан Эллисон

 

Памяти К. Смита [Кордвайнер Смит — псевдоним Поля Аарона Майрона Лайнбергера (1913–1966), американского писателя-фантаста, оказавшего большое влияние на X. Эллисона и некоторых других авторов «новой волны».]

 

 

На сто втором этаже Эмпайр-Стэйт-Билдинг, сидя на корточках во тьме кромешной, Смит нащупал у пояса кожаный мешок.

Внизу, на девяносто шестом или на девяносто девятом, по стенам лестничного колодца метались желтые световые пятна — эта крысиная стая всетаки его учуяла. Смит осторожно налег здоровым плечом на пожарную дверь — она не поддалась. Вероятно, ее заклинило еще тогда, после взрыва, когда он совершил свою чудовищную Ошибку. Итак, посреди гигантского кладбища, в которое он превратил мир, вмертвом городе, носившем некогда название «Нью-Йорк», на лестнице ржавого корпуса ЭмпайрСтэйт-Билдинг ему не оставили выбора. Единственный способ от. них избавиться — это... И он неохотно развязал кожаный мешок.

Смит, первый и последний из чародеев, готовился снова метнуть магические кости.

Желтые пятна мелькнули на девяносто девятом.

Уж если он на это решился (о ужас!), действовать следовало немедленно. Еще секунду Смит колебался. Их было человек пятнадцать. Мужчины и женщины. Он не желал им смерти. Невзирая на их слепую ненависть и недвусмысленные намерения, ему не хотелось применять свою сверхъестественную силу. Однажды Смит это сделал — и разрушил мир.

— Он там! — крикнули внизу. — Теперь ему крышка!

Весь день, карабкаясь, как насекомые, с этажа на этаж, они упорно хранили молчание, — и вот тишина взорвалась: «Сейчас мы его сцапаем!» Обмотанные тряпками ступни затопали по железной лестнице, ведущей наверх. Смит жадно глотнул затхлый воздух и, перевернув мешок, высыпал кости на пол.

Узор, который они, рассыпавшись, образовали, был, казалось, случаен. Смит забормотал заклинания — и вот раздалось тихое шипение, и сквознячок с горьковато-сладким привкусом, как у голландского шоколада, заструился из ниоткуда. Сквознячок, от которого у Смита холодный пот выступил между лопаток.

Он услышал вопли. Жуткие. Там, на сотом этаже.

У каждого из них мгновенно раздулись внутренние органы, раздулись, в клочья разрывая живот. Потом послышалось бульканье — все, что было в их организмах твердым, превращалось в жидкое, кипело и вываливалось, оставляя после себя пустую оболочку кожного покрова. А другие вскрикивали резко, отрывисто — в них шевелились ребра и, как тупые ножи, протыкали плоть изнутри.

Потом крики прекратились. Тишина, поднимавшаяся сюда вместе с людьми, осталась, а вот люди... Смит уткнул щетинистый подбородок в худые колени и завыл.

Сквознячок, подобно хищной птице, сделал еще несколько кругов над лестничным колодцем, потом исчез.

Снова Смит остался один. Смит — чародей, Смит толкователь колдовской книги, лишь ему внятной.

Единственный, кто уцелел после катастрофы, в которой он сам же и был виновен. Единственный, кто остался самим собой, тогда как все остальные теперь немногим отличались от животных.

— Я один! — вырвалось у него вместе с рыданием и откликнулось эхом во мраке лестничного колодца: — Оди-ин!..

— Не считая меня, — вдруг донесся девичий смеющийся голос.

Легкие быстрые шаги, снова смех, и не внизу, а здесь, на этом этаже. Восторг и ужас. Ужас и восторг. Но и недоверие... «Осторожнее, не поддавайся, будь внимателен!» — сказал он себе мысленно.

С глухим рычанием, все так же на корточках, Смит потянулся к магическим костям, в страхе, что не успеет собрать их вовремя. Царапая ногтями пол, сгреб их в кучу.

— Имей в виду, — предупредил он девушку (кем бы она ни была), — я могу метнуть их еще раз!

Нашарив в темноте кость, Смит схватил ее и засунул в мешок, потом другую, третью, — его пальцы находили их безошибочно.

— Но ведь я же... я же люблю тебя! — все ближе, ближе раздавался ее жаркий шепот, преисполненный участия и неподдельной нежности, и так хотелось ему поверить: да, да, она действительно его любит!

Ужас и восторг. Смит подобрал последнюю кость и устремил взгляд в сторону двери, ведущей на лестницу. В дверном проеме дрожало желтое световое пятно. Смит вскрикнул. Вспышка была столь краткой, что луч даже не успел коснуться сетчатки.

Темнота шумно дышала. Неужели кто-то из его преследователей остался в живых?

Угрожающе и одновременно с мольбой в голосе:

— Со мной шутки плохи. Ради Бога, не вынуждай меня сделать это вновь! — Смит тряхнул кожаным мешком.

Луч, как меч, рассек темноту и по дуге полетел вниз. Со звоном упал карманный фонарик. Желтое пятно, вращаясь, подкатилось к ногам Смита и высветило его колено. Смит застонал — свет показался ему нестерпимо ярким.

Снова засмеялась девушка:

— Теперь ты сможешь мной полюбоваться! — Шепот ее звучал призывно. — Ну же, посмотри на меня, любимый!

Смит тыльной стороной ладони вытер слезы.

Поднял фонарик, нацелил луч в дверной проем верзила в лохмотьях, с бородой, залитой кровью, с распоротым животом, раскачивался на пороге, а потом повалился лицом вниз посреди лестничной площадки. Спина его блестела, влажная, алая, — это печень, подобно каплям кровавого пота, сочилась сквозь поры... Последний из его преследователей лежал перед ним бездыханный.

— Ну, пожалуйста, — умоляла девушка, — взгляни на меня! Ты увидишь, что я прекрасна!

Луч выхватил из тьмы обнаженную женскую фигуру в начале лестничного спуска.

Смит довольно долго сидел на корточках с фонариком в одной руке и кожаным мешком — в другой. Потом встал во весь рост, — кости, перевернувшись в мешке, негромко клацнули, как бы подтверждая, что направление луча он выбрал правильно. Но следовало быть крайне внимательным — отведи он луч в сторону, и девушка, несомненно, попыталась бы слиться с окружающей ее тьмой.

Но — нет, нет, она ждала его, прямая и неподвижная, как статуя. Ждала, когда он приблизится, и не жмурилась от бьющего ей в лицо света. Он переложил меток в руку, которой держал фонарик, всматриваясь в ее лицо так же напряженно, как всматривался только что в черноту лестничного колодца.

Еще не коснувшись ее плеча, Смит уже знал, что девушка мертва. Она опрокинулась и исчезла. Спустя несколько секунд снизу донесся слабый всплеск.

Прислонясь к стене, Смит в задумчивости сосал правый указательный палец. Его заклинания сыграли с ним жестокую шутку — надо же, заставили разгуливать трупы. Было, ох, было нечто в этих, казалось бы, бессвязных словосочетаниях, что находило отклик в его сознании, совести, подсознании, и, стало быть, он, Смит, являлся соучастником всякого действия, производимого заклинаниями, а не просто их озвучивал. Он был материалом, столь же необходимым, как доска, в которую вгоняются гвозди при строительстве дома. Но если дело обстояло именно так, то, выходит, характер действий, заклинаниями производимых, зависел от свойств личности заклинающего (то есть Смита), от его образа мыслей, от его настроения, в конце концов.

И вот они, побочные эффекты: гибель цивилизации, ужасные мучения тех, кого он только что был вынужден уничтожить. А теперь еще и живые трупы. Ну конечно, эти чудовищные порождения его разума, столь явственные и даже осязаемые, возникали и исчезали лишь благодаря действию его же собственных заклинаний.

В этом мире Смит чувствовал себя очень одиноким, но, увы, он был одинок также и внутри своего мозга, густо населенного фуриями.

Все подступы к цистерне, служившей Смиту пристанищем, были им забаррикадированы. Как обычно, едва держась на ногах от усталости, он проник внутрь через рваный пролом в стене служебного помещения подземки на Седьмой авеню (немного к северу от Тридцать шестой улицы). Разжиться консервами не удалось. Вот уже несколько дней он мечтал о персиках. Истекая слюной, представлял, как впивается зубами в их сочную мякоть. Вчера вечером не вытерпел, выбрался из своего логова и направился в жилые кварталы. Однажды, уже после катастрофы, он приметил на одной из улиц уцелевший пуэрториканский магазинчик. Смит тогда же обошел его вокруг (разумеется, против часовой стрелки), пританцовывая и сотрясая воздух заклинаниями, — по совершении этих магических действий он мог быть спокоен, что магазинчик не подвергнется разграблению.

Огибая бездонные воронки и гигантские горы битого стекла, он пересекал Таймс-сквер — и тут его заметили. Его узнали по синему пиджаку, и один из них выстрелил из арбалета. Стрела просвистела над головой Смита и угодила в стальную перекладину конструкции, изображающей огромную мусорную корзину — надпись на корзине призывала не существующее ныне население Нью-Йорка бороться за чистоту родного города. Вторая стрела пробила ему плечо. Смит бросился прочь, они стали его преследовать, и вот случилось то, что случилось. В результате он вернулся в свою нору без персиков. Рухнул в шезлонг и тотчас уснул.

Инкуб спросил Никси:

 

— Достаточно ли мы над ним поработали?

— Совсем недостаточно. Впрочем, для начала получилось не так уж плохо.

— И долго еще возиться?

— Работы хватает, но он сам все за нас сделает. Не будем торопить события. Не знаю, как ты, а вот я начинаю нервничать. Если Хозяева осерчают, нам обоим не поздоровится.

— Ничего, ничего, время терпит.

— Время-то терпит, зато Хозяевам невтерпеж.

— Подождут. Дело, за которое мы взялись, весьма непростое.

— Они ждут уже целую вечность! Два миллиона вечностей!

— Ты выражаешься чрезвычайно поэтично.

— Ну, во всяком случае, ждут они долго.

—Значит, могут потерпеть и еще несколько циклов. Ничего страшного.

— Вот я передам им твои слова.

— Пожалуйста.

— Смотри не пожалей. Я ни за что не ручаюсь.

— А когда ты за что-нибудь ручался?

— Я делаю все. что в моих силах.

— Это не оправдание.

— Надоело мне с тобой пререкаться. Я умываю руки.

— Потому что на большее не способен.

— Так ты остаешься со Смитом?

— Нет, отправляюсь на курорт. Принимать грязевые ванны в Аду. Разумеется, остаюсь. А вот ты убирайся.

— Невежа!

— Сам дурак!

Смит спал без сновидений. Но голоса он слышал.

И проснулся еще более удрученным, чем прежде.

Он помнил, что в той комнате, на кухонном столе, по соседству с человеческим черепом и огарком свечи, так и осталась лежать колдовская книга, раскрытая на странице с магическими фигурами...

От этих мрачных воспоминаний его отвлекла какая-то мышиная возня на периферии сознания, но едва он попытался понять, что же там происходит, мысль, злобно пискнув, шмыгнула во мрак.

Смит открыл глаза. В цистерне было холодно и пусто. Подрыгав ногами, вылез из шезлонга. Ныло плечо. Он снял с полки закупоренный графин, зубами вытащил пробку и начал кропить свежую рану серой дымящейся жидкостью.

Он силился определить причину своего беспокойства. Ах да... девушка. Та, что узнала его на улице. «Он в синем пиджаке! — объясняла она окружившим ее людям, всей этой крысиной стае. — В синем пиджаке, юркий такой, маленький. И хромает. Это он, он во всем виноват! Он уничтожил мир!»

Если бы Смиту удалось выбраться из города, ему не пришлось бы больше убивать для того, чтобы выжить. Но ведь они перекрыли все мосты и туннели, прочесывают город и пригороды, вынюхивают, где он прячется.

Он, могущественный Смит, вынужден прятаться!.. Поэтому придется ее разыскать. Главное — заткнуть рот зачинщице травли, а уж остальных обвести вокруг пальца не составит труда. И тогда он переберется в Бронкс или даже на остров Стэйтен... Впрочем, нет, туда нельзя, там опасно.

Следовало найти эту девушку незамедлительно, потому что все чаще ему снились тревожные сны.

Когда-то он специально побывал в Никефоросе, и хотя греческий знал слабо, все же научился разгадывать смысл сновидений. Например, если приснились тлеющие угли, будь осторожен — враги замышляют против тебя недоброе. Если во сне ходишь по разбитым ракушкам, успокойся — ничего у твоих недругов не получится. Смиту снились ключи, и это означало, что на пути к осуществлению его планов возникло некое препятствие.

Смит знал, кто ему мешает.

Прежде чем отправиться на поиски девушки, он извлек из ящика, на стенке которого были начертаны буквы магического квадрата:

S А Т О R

A RE P О

TENET

OPERA

ROTAS,

лоскут чистого пергамента. Обмакнул высушенную лапку черного цыпленка в пурпурные чернила (виноградный сок с примесью крема, для обуви) и вывел на пергаменте имена трех царей: Каспар, Мельхиор и Вальтасар. Вложил пергамент в левый ботинок.

При выходе из цистерны первый шаг сделал левой ногой, прошептав священные имена. Теперь он был уверен, что не встретит на своем пути никаких преград. Вдобавок, на шее у него висел черный агат с белыми прожилками — этот камень должен был хранить Смита от всевозможных напастей. Но почему же все эти предосторожности не уберегли его от Ошибки?

Смеркалось. Проржавленные каркасы зданий тянулись по обе стороны Бродвея. Город выглядел так, будто в течение столетий был затоплен океаном, а потом вода схлынула, и вот он лежит полуразрушенный, устрашающе оранжевый...

Смит заклинанием сотворил летучую мышь и привязал к ее когтистой лапке длинный хвост, загодя тщательно сплетенный им из человеческих волос (на улицах валялось достаточно трупов). Выкрикивая слова, в которых не было ни единого гласного звука, раскрутил мышь над головой и швырнул ее в рыжую от ржавчины ночь. Мышь взлетела, закружилась, заверещала, как младенец, когда его поджаривают на вертеле, а потом спланировала на плечо Смита и сообщила, в каком направлении ему следует двигаться. Больше в ней не было надобности, и Смит ее отпустил. Дважды мышь улетала и дважды возвращалась, норовя снова усесться ему на плечо, и лишь на третий раз исчезла в ночном небе.

Привычно петляя между воронками — они напоминали черные клетки на огромном шахматном поле, — Смит прошел весь Бродвей. Там, где когдато высились небоскребы, теперь зияли глубокие рвы. На углу Бродвея и Семьдесят второй улицы из развалин супермаркета навстречу ему высыпала толпа странных безруких существ. Он стиснул в пальцах агат — нападающие тотчас ослепли и с жалобными криками отступили.

Наконец Смит оказался в том районе города, где, как ему сообщила летучая мышь, он скорее всего мог встретить свою ненавистницу. И не удивился, увидев, что стоит перед домом, в котором как раз и совершил несколько месяцев назад свою роковую Ошибку, положившую начало всем последующим бедам.

Смит вошел в дом. А может, он ошибся уже тогда, когда поступил на службу в магазин «Черная книга»? Или еще раньше, когда учился в школе? Ведь он так увлекся изучением оккультных книг, которые обнаружил в запасниках школьной библиотеки, что совсем забросил занятия и в конце концов был исключен за неуспеваемость... Перелистывая пожелтевшие страницы «Загадочных историй», с каким трепетом читал он многообещающие заголовки: «Как открыть в себе скрытые силы» или «Как узнать тайны египетских пирамид»!

Нет, нет, гораздо раньше. Ему было тогда лет восемь-девять. В канун Дня всех святых он и несколько его ровесников, дурачась, начертили желтым мелом на полу пентаграмму и зажгли свечи. И он, Смит, начал завывать заунывно: «Elihu, Asmodeus, deus deus styqios», — разумеется, все эти заклинания были не что иное, как совершеннейшая абракадабра, но его монотонное сопрано наделяло их неведомым ему самому смыслом. Пока не натянешь перчатку на руку, она остается всего лишь пустой оболочкой, скроенной по форме руки. Так и слова сами по себе суть пустые звуки. Это его голос наполнял их магической мощью, и они уже сами одно за другим срывались с его уст с такой же естественной необходимостью, с какой при ходьбе каждый шаг влечет за собой следующий, — и, вероятно, точно такая же необходимость побудила Смита после слова «Ahriman» B03nnacHTb:"Satani», а потом, как в игре в классы перепрыгивают с клетки на клетку, его голос взял неожиданно высокую ноту и запел: «Thanatos, Thanatos, Thanatos». И тогда в центре пентаграммы пол (обычный деревянный пол!) немыслимым образом выгнулся, и снизу вверх потекли струи разноцветного дыма, и невесть откуда повеяло сладковатым запахом мертвечины... Ровесники Смита вытаращили глаза. Им, конечно, хотелось испытать острые ощущения, но не до такой степени. Кто-то из них подошвой кроссовки поспешно стер пентаграмму. Не на шутку перепуганные, они убежали. Но Смит остался и видел, как истаяли струи дыма и пол снова сделался идеально ровным. Но ведь произошло это потому, что он перестал петь! И хотя в комнате еще ощущался отвратительный запах падали, Смит, трепеща от восторга, смешанного с ужасом, шептал со слезами на глазах: «У меня получилось!..»

Деревенским бабкам-знахаркам издавна было известно, что при болях в сердце следует жевать листья наперстянки; ныне фармакологи изготовляют из этого растения препарат дигиталис. Смит, извлекая из книг сведения, например, о том, в каких случаях и каким образом используется кровь летучей мыши или, скажем, какой специфической силой обладает жир младенца, зарезанного в новолуние, искал в этих и многих других формах магии нечто для всех для них общее, основополагающее, и когда нашел, ему стало ясно, что обрести силу можно и не прибегая к обряду Черной мессы, самооскоплению, астрологии и прочее, ибо основы всегда просты.

Наука электроника сложна, осилит ее не всякий, но даже профану известно, что транзисторы, нувисторы, термисторы и туннельные диоды — это просто кусочки германия.

Смит в стремлении узреть незримое и постигнуть непостижимое изучал трактаты ранних алхимиков, мрачные ритуалы анимистов и сатанистов вкупе с удивительно действенными методами религиозной психологии поклонников. Некоего Безымянного, иногда называемого Рогатым Богом, и убедился, что сущность даже наисложнейшей магической практики проста как транзистор. Ну а чтобы пользоваться транзистором, не обязательно знать электронику во всех тонкостях. Главное в другом: транзистор, лишенный источника питания, бесполезен.

Точно так же обстоит дело с магическими костями. Сами по себе они безвредны, мальчишки смело могут играть ими в бабки. Но в руках чародея...

В руках Смита они представляли собой страшную опасность для человечества, опасность, какой оно еще не знало. Ошибись Смит еще раз — и устои бытия рухнут под напором некой силы, темной и безликой, по видимости слепой, но на самом деле действующей в соответствии со своей нечеловеческой логикой.

Перед Семью Безликими, Хозяевами своими, предстали Инкуб и Никси. дабы выслушать их повеления.

«Время бесконечно долго пожирало себя самое и вот наконец насытилось. Теперь настало наше время. Ищите же оружие, способное разрушить стены этой темницы, где так сыро, и холодно, и голодно, и тогда мы ринемся на волю и вернем себе все, что было нашим и чего мы некогда лишились. Ступайте же, исполните нашу волю».

Никси:

— Всегда к вашим услугам.

Инкуб:

—И я.

Никси:

— Но какого рода оружие вы имеете в виду?

Инкуб:

— Кажется, я понимаю, о чем идет речь.

Никси:

 

— Ты же у нас такой понятливый. Хозяева, не хотелось бы докучать вам своими жалобами, но работать в паре с этим несносным Инкубом — одно наказание. Нытик, тупица, а держит себя так, будто это он всему голова.

Инкуб:

 

— Хозяева, не слушайте его! Просто ему завидно, что вы поручаете мне самые ответственные задания. Это же мои ведьмочки справились с Норнами! Завидки его берут, ясное дело!

Никси:

— Завидки? Клянусь Тотом, ничего подобного! Хозяева, вы же меня знаете, я за вас готов в огонь и в воду, но предупреждаю: работать под началом этого недоумка я не стану. Лучше поручите мне что-нибудь другое. Ну а коли назначите старшим меня, тогда пускай он соблюдает субординацию.

«Молчать! Вы будете работать вместе столько времени, сколько потребуется. Никси, назначаем тебя старшим, а ты, Инкуб, помогай ему всемерно».

Инкуб:

— Рад стараться, Хозяева.

Никси:

— Рад? Да ты же сейчас лопнешь от злости.

Инкуб:

— Замолчи! Ты все врешь, врешь!

Никси:

— Дорогой, ты прелестен, когда сердишься!

«Нам надоело слушать ваши пререкания. Истомленные ожиданием, мы рвемся на волю. Не теряйте времени. Используйте любые средства. На вас мы возлагаем наши надежды».

И вот Никси и Инкуб в соответствии с волей Безликих взялись за дело.

Никси:

— Мы дадим ему магическую силу и научим ею пользоваться, будем искушать его загадочными сновидениями, честолюбивыми помыслами, смутными желаниями...

Инкуб:

— И ты думаешь, это возымеет действие?

Никси:

— Уверен.

Инкуб:

— Ничего глупее твоего плана и представить себе нельзя.

Никси:

— Об этом не тебе судить. Вот увидишь, все пойдет как по маслу. А не нравится мой план можешь убираться.

Инкуб:

— Не очень-то задавайся. Ты знаешь, кто я такой? Я инкуб высшего ранга!

Никси:

— Вот и заткнись.

Инкуб:

— Не смей так со мной разговаривать! И вообще, я бы на твоем месте поторопился. Хозяева заждались, и если ты будешь мешкать, а то и вовсе оплошаешь, тебе не сдобровать, уж ты мне поверь.

Это Никси в поисках подходящего материала наткнулся на Смита, это Никси искушал его сновидениями и пробудил в нем (еще тогда, в канун Дня всех святых) страстное влечение к магии.

А потом был магазин «Черная книга» и эта полутемная комната, где Смит впервые ощутил в себе настоящую колдовскую силу.

Но ее оказалось недостаточно, чтобы разорвать покрывало, предохраняющее мир от гибели. Безликие не смогли вернуться.

И тогда Смитом занялся Инкуб, ужасно довольный, что ему наконец-то представился случай отличиться перед Хозяевами. Но у него были другие методы.

Преисполненный раскаяния, Смит стоял посреди комнаты, в которую, как уверила его летучая мышь, должна была явиться девушка.

У него и в мыслях не было разрушать мир! Он даже не подозревал, какая страшная сила заключена в его заклинаниях! Впервые он пробормотал их имен но здесь, в этой комнате, где с тех пор все осталось как было: фолианты в переплетах из человеческой кожи, на столе огарок свечи и самая главная, колдовская, книга, раскрытая посередине...

Пекин, Париж, Рим, Москва, Детройт, Нью-Йорк, Новый Орлеан, Лос-Анджелес — сотни и сотни квадратных миль, покрытых пеплом. Ржавые остовы зданий. Акры кипящих болот. Зеленый туман над обезлюдевшей землей. Большинство городов просто перестали существовать. А в тех немногих, что сравнительно не пострадали, не было воды и электричества, и у подножий теперь бессмысленных небоскребов одичавшие особи то в одиночку, то стаями убивали и пожирали себе подобных. Человечество как бы родилось заново, с той разницей, что было оно обречено на смерть еще во младенчестве. Смит все это видел, не мог не видеть, и не мог не винить в случившемся себя, лишь себя одного. Может быть, именно чувство вины и привело его снова в эту комнату, чувство вины, а не желание объясниться с девушкой?

Он закрыл дверь и прислонил к ней старое цинковое корыто (простейшая звуковая сигнализация — дверь открывается, корыто падает), а также произнес заклинание-ловушку (воспроизвести здесь это заклинание означало бы подвергнуть читателя смертельной опасности)...

Никси:

— Ну и как твои успехи?

Инкуб:

— Я заманил его на старое место.

Никси:

— Не боишься, что он заподозрит неладное?

Инкуб:

— Куда ему. Я сделал так, что он только о ней и думает, об этой девчонке. Сейчас он уснет — тогда можно будет завершить начатое.

Никси:

— Какая еще девчонка? Ты всех нас погубишь, кретин несчастный!

Инкуб:

 

— Я уже ловил его на эту наживку, и он просто чудом сорвался с крючка. И чего ему не спится? Я бы взял его голыми руками. Да успокойся ты, никакая это не девчонка, а суккуб.

Никси:

— И ты уверен, что он не догадается?

Инкуб:

— Во-первых, Смит — человек, и, следовательно, глуп. Во-вторых, сейчас он истощен физически. В-третьих, его гложет чувство вины перед ближними. И, главное, он еще никогда не любил. Пусть узнает, что это такое. Любовь его вконец обессилит. И тогда он — мой!

Никси:

— Не твой, а наш!

Инкуб:

— А ты-то тут при чем?

Смит, притаившись в самом темном углу, ждал.

И вдруг почувствовал, что ему страшно хочется спать. Ну да, его неудержимо клонило ко сну.

Спать? Средняя продолжительность человеческой жизни — шестьдесят лет. Двадцать из них мы приносим в жертву этой нелепой привычке, и все потому, что жизнедеятельность нашего организма достаточно случайно зависит от вращения Земли вокруг Солнца. Первобытный человек в страхе перед хищными зверями, которые видели в темноте лучше, чем он, прятался по ночам в пещеры и разводил костры. Звери в свою очередь избегали встречи с ним при дневном свете. Вот откуда эта древняя и, должно быть, уже неискоренимая привычка. Подумать только: двадцать лет жизни проводить в полубессознательном состоянии! Впустую расточать треть отпущенного срока, тогда как вся-то жизнь лишь искра во мраке вечного небытия!

С юных лет он отвергал эту жестокую, властную необходимость, это посягательство на свободу воли, этот абсолютный вакуум сознания. Но теперь, когда весь мир был против него, уснуть означало для Смита стать беззащитным.

И все-таки потребность в сне оказалась сильнее страха смерти. Смит уже ничего не видел и не слышал, — любой недруг, подкравшись на цыпочках, сейчас застал бы его врасплох. Он лежал одетый, накрывшись одеялом, и, как всегда перед сном, в который уже раз вспоминал тот роковой день, когда совершил непоправимое. «Я не хотел этого... Простите меня...» — бормотал он. Сон виделся ему черной бездной, на краю которой он отчаянно пытается удержаться. Но еще ужаснее было представить пробуждение, ибо завтрашний день обещал быть таким же, как нынешний, если не хуже.

Смит все еще находился под впечатлением своего полуторасуточного блуждания по этажам ЭмпайрСтэйт-Билдинг (чувство вины перед человечеством долго не позволяло ему прибегнуть к заклинаниям). Каждый вечер он твердо решал завтра же выйти на улицу безоружным и умышленно привлечь к себе внимание этих новых варваров. Пусть убьют — он это заслужил. Но до сих пор у него не хватило мужества осуществить свое намерение. Так, может быть, он вообще жалкий трус? Может быть, мучит его вовсе не совесть, а элементарный животный страх? Ведь он же потому так мало спит, что боится! Боится, что его прикончат во сне!

Он постепенно соскальзывал в черную бездну. Усталость брала свое. Измотанный необходимостью постоянно держаться настороже, Смит на этой стадии засыпания обычно бывал уже не в силах сопротивляться сну.

И тут он услышал голоса:

— Ну все, пора!.. Он уже готовенький.

— Постой! Тебе не кажется, что этот Смит... не похож на себя прежнего? Что-то в нем изменилось.

— С чего это вдруг? Не смеши меня.

—А я тебе говорю, он изменился... Погоди, погоди.... Понял! Так вот, должен тебя огорчить: пока он спит, ничегошеньки у нас с тобой не получится.

— Прикажешь Хозяевам ждать, когда он проснется? Нет уж, хватит. Чтобы Смит получился таким, какой он есть, нам пришлось работать с двенадцатью поколениями его предков, а потом его самого полжизни натаскивать. Отойди, я и без тебя отлично управлюсь. И награда мне одному достанется. Посылаю суккуба!

— Идиот, что ты делаешь?! Сон — это его сила! Ты все испортил! Ничто ему не страшно, пока он спит!..

— Не мешай!

Смит вздрогнул — тень легла ему на сетчатку... Неужели он действительно стал проводником темных сил? На мгновение ему почудилось, что из его рта, разинутого так широко, что челюсти свело судорогой, клубится чернильный мрак и полыхает пламя, и вот оно уже волнами разбегается по всей земле и захлестывает небо, и сам он горит и сгорает в мировом пожаре...

Смит снова уцепился за грань, отделяющую сон от бодрствования, и с удивлением обнаружил в этом промежуточном состоянии сознания трещинку, сквозь которую его разум мог теперь смотреть, как сквозь щель в досках забора. В нем шевельнулась надежда... Смит, впрочем, сообразил, что попытка определить, откуда она взялась, чревата пробуждением, — а ведь именно это и нужно его врагам, — и снова расслабился. Соскальзывая по склону полузабытья в уже полное беспамятство, он, однако, заставлял себя прислушиваться к этим таинственным голосам, осознавать и запоминать услышанное: «...чтобы Смит получился таким, какой он есть, пришлось работать с двенадцатью поколениями его предков... и его самого полжизни натаскивать... но ничто ему не страшно, пока он спит... сон — это его сила...»

Сон? Этот вор, этот ежевечерний гость, являющийся всегда незваным, враг, с которым Смит боролся за каждый миг бодрствования всю свою сознательную жизнь! Выходит, кому-то это было выгодно. Но почему сейчас ему хочется уступить своему давнему противнику? Смит вспомнил, что говорят о сне врачи и поэты: сон восстанавливает силы, исцеляет, сон — это остановка в пути для отдыха, сон — это заплата на ветхой ткани повседневности... Так неужели кто-то специально внушил ему недоверие к врачам и поэтам? Да, скорее всего. Это было выгодно тем, кто «работал» с двенадцатью поколениями его предков. Но зачем он им нужен? Хотят сделать его орудием уничтожения, способным истребить половину человечества, чтобы некая сила, в незапамятные времена изгнанная, смогла вернуться и подчинить себе оставшихся в живых? Быть может, эта темная сила желает воцариться вообще на всех планетах Солнечной системы? Во всех галактиках, во всей Вселенной? Властвовать во времени и других измерениях?

Единственным его оружием против них был сон.

«Сон — это его сила. Ничто ему не страшно, пока он спит...» Смит должен был спать.

И тогда, снова живая, появилась она. Девушка, которую он видел на лестничном пролете ЭмпайрСтэйт-Билдинг. Сколько уже раз и скольким являлась она из мрака небытия, из этой тьмы изначальной?

Его ухищрения оказались напрасными — она прошла сквозь закрытую дверь, и корыто не упало. Она пересекла пространство комнаты, которое он заклинанием превратил в смертельную ловушку для любого пришельца, и осталась невредима.

Нагая, она легла рядом со Смитом и протянула к нему свои прекрасные руки, и не было в ее глазах гнева или страдания. Она хотела отдать ему всю себя, все, чем она была и чем могла стать для него, и ничего не просила взамен, кроме ответной любви, такой же самозабвенной. Он был нужен ей весь, все его естество, вся его сила.

Смит приподнялся, чтобы обнять ее, и лишь тогда понял, кто она такая, и, усилием воли принудив себя отрешиться от ее чар, забормотал заклинания, в которых не было ни единого гласного звука. Тотчас черная слизь покрыла ее ступни, ее нагие бедра и грудь, она истошно закричала, и вот уже ее лицо тоже растворилось в черноте... она исчезла, и Смит впервые безбоязненно и даже с ощущением блаженства погрузился в целебные глубины сна.

Он проснулся бодрым и свежим, с ясным сознанием, что ему нужно делать дальше. Смит понял, что он невиновен, что он был лишь орудием в руках врагов человечества. Но разве можно обвинять в чем бы то ни было орудие?

Чернокнижник, улыбаясь (когда же последний раз была на его лице улыбка?), потянулся к мешку с магическими костями. Он закрыл отдохнувшие за ночь глаза и, в здравом уме и ясной памяти, обратился мыслями к своему дару, врожденному, и своим знаниям, приобретенным в течение жизни, но уже не для того, чтобы в слепом страхе за собственную жизнь истреблять ближних своих, — нет, теперь Смит ясно видел цель, которую следовало поразить.

Перевернув мешок, он, как всегда интуитивно, разгадал смысл узора, который образовали рассыпавшиеся кости, забормотал заклинания и, опустившись на корточки, призвал на помощь всю свою силу.

Послышалось тихое шипение, и возник сквознячок с характерным горьковато-сладким привкусом шоколада, тот самый сквознячок, от которого у Смита холодный пот выступал между лопаток.

И тогда раздались вопли... правда, Смит улавливал лишь их отголоски, ибо звучали они в иных измерениях, но даже от слабого их эха мир содрогнулся.

Беззвучные вопли... замирающий трепет... миллиарды охваченных ужасом омерзительных тварей... но, в отличие от павших жертвами его Ошибки, Безликие и иже с ними знали, за что принимают смерть.

Смит не смог бы объяснить, откуда в нем возникла уверенность, что Вселенная спасена от гибели. Он просто это почувствовал.

Сколько же времени прошло, прежде чем он снова выпрямился во весь рост и полной грудью вдохнул свежий воздух утра? Смит этого не знал. Наверное, много... Но он проверил свою силу — и был доволен результатом. Он преодолел преграды внутри себя и снаружи и теперь чистыми, безвинными глазами смотрел на залитые солнечным светом руины города и еще дальше, в будущее.

«Если со мной не случится ничего сверхъестественного, — думал Смит, — я буду жить вечно и все это отстрою. Никто не в силах отнять у меня мой дар. Магия и наука, человечество и высшие силы когда-то были едины в своих устремлениях. Я воссоединю их. А если меня постигнет неудача... ну что же, по крайней мере я сделал так, что у людей не осталось других врагов, кроме них самих».

Он заметил вдалеке копошение каких-то существ, одетых в лохмотья, уродливых, истощенных.

Чернокнижник двинулся в их сторону. Он вышел из тени — и ему мнилось (или так было на самом деле?), что это по его воле сияет солнце и веет прохладный ветер. Еще ему хотелось, чтобы воздух был напоен запахами трав и цветов.

Люди, наверное, никогда не простят ему содеянного, но это неважно. Главное, чтобы они ему не мешали, а уж он постарается им помочь, потому что сами себе помочь люди не способны. Они все еще одиноки во Вселенной, но, может быть, это и к лучшему.

Чудо-птица

Харлан Эллисон, Альгис Будрис

 

 

Время от времени огонь в сооруженном наспех очаге начинал угасать, и подступала ночная тьма. Пещера освещалась лишь слабыми всполохами умирающего пламени, и все сидевшие вокруг единственного источника тепла и света поеживались от холода и страха. Скилтон тычками и шлепками подгонял пугливый молодняк к границе надвигающейся тьмы, заставляя их подбирать опавшие сучья и подкладывать в костер, чтобы не дать ему окончательно умереть. Но молодежь была неуклюжа, медлительна и напугана наступающей ночью. Сушняк попадался редко, а тьма была совсем рядом и вместе с ней — неминуемая гибель. Скилтону как учителю и проводнику племени приходилось применять силу, а порой даже вынужденную жестокость, дабы выгнать наружу соплеменников.

Может, нам не следовало приходить сюда, думал Скилтон, может, стоило лучше остаться в родных долинах, где так много деревьев, а внезапная смерть происходит редко?

Его размышления оборвал вопрос, мысленно заданный Ларом, одним из самых младших членов племени.

«Но, учитель, почему мы должны были идти именно сюда?»

Массивная голова Скилтона повернулась на волосатой шее, и он пристально посмотрел в широкие с двойными зрачками глаза Лара.

«Потому что наступило Время Пророчества», — едва сдерживая раздражение, так же мысленно ответил он. Молодежи и самой полагалось бы об этом знать. Но нынче в племени все по-иному. В былые времена хватало толковых любознательных парней, которые умели задавать умные вопросы, например: «Как халфей протаптывает лесные тропы?» или «Почему я чувствую дрожь, когда вижу эту самку?»

Но скольких уж из тех прежних призвала к себе смерть. А нынешняя молодежь дерзка, и религия значит для них так мало.

«А откуда ты знаешь, что Время Пророчества наступает именно сейчас?» — не отставал Лар.

Разгневанный Скилтон поднялся и, словно башня, навис над младшим соплеменником.

«Глупец! — мысленно прокричал он. — Ты разве не помнишь слов: «Ничего не бойся и не беспокойся, раз дружок твой Элфи рядышком с тобой! Я вернусь, как только лунную дорожку скроет наш союзник — облачный прибой!» Вот и пришло то самое Время, когда все пять лун удалились за облака, чтобы, не видимые глазу, держать там свой великий совет. Представление начнется снова, и Лэмы опять разыграют «Дворец»!

По мере того, как Скилтон произносил эту мысленную речь, его фразы становились уверенней и резче и теперь уже не просто звучали, а раскатами грома отдавались в головах соплеменников. Скилтон и его слово Истины! Верить-то они, конечно, верили, но вот только...

Не следовало уводить их так далеко. Мало того, что он вытащил их из родных нор и привел в незнакомое место, где край пустыни серебристых песков смыкался с подножием Великой Горы, так их здесь вдобавок настигла большая тьма.

Однако сделанного не воротишь, теперь слишком поздно менять решение, а посему им так или иначе придется переждать период безумства Скилтона, пока он наконец не поймет, что прежняя религия — лишь жалкий обман и не существует никакого Времени Пророчества.

И тут прямо над пиком Великой Горы темное небо расколола надвое полоса пламени. Тьма дрогнула, и Скилтон вскочил на ноги, внимательно всматриваясь в огненный след.

Над горой пылала жаром огненная птица. Сверкающая золотом Чудо-Птица, содрогаясь и грохоча, пробивала сквозь вихри путь вниз, трепеща украшенными эмблемами крыльями. Тьма превращалась в свет, и смерть отступала под взмахами пылающих жаром крыльев.

Скилтон мысленно запел молитву, и весь молодняк рухнул подле него на колени с бормотанием: «Веруем! Веруем!» После чего их мысли нестройным хором присоединились к Скилтону в пении слов Ритуала Снятия Цилиндра.

 

Июнь; вполголоса пою я эту песенку свою,

Готов любезничать я с кем попало.

И на Луне, поверьте мне, глупцов не так уж мало.

Лишь вечно одинокий в этом деле скромен,

А, может, от рожденья вралем просто скроен.

Хоть песенка моя — и чепуха, наверное,

Но просто у меня такое настроение.

 

Они стояли на своих трехсуставчатых коленях, сливаясь в гармоничном звоне мысли, и вдруг Скилтон внезапно вскочил на ноги и изо всей мочи помчался прочь от пещеры и такого бесполезного теперь костра к покачивающей крыльями Чудо-Птице. Молодняк, сбившись в кучу, потрусил за своим учителем.

 

Усики-антенны Скилтона топорщились и подрагивали, когда он несся к Чудо-Птице. Он лишь мельком успел подумать о молодежи: все-таки она верила в него, Скилтона. Старших соплеменников Скилтон оставил на волю их собственной находчивости — в нужное время те и сами отыщут Чудо-Птицу.

«Скорее! Поспешим! Именно этого Времени мы ждали, чтобы стать очевидцами Великого Прибытия!»

И молодежь поспешала. Все их восемь трехсуставчатых ног описывали круги от старания поспеть за своим учителем, который неизвестно откуда ощутил вдруг такой прилив сил, что оставил далеко позади куда более молодых соплеменников.

Молодняк со мчащимся во главе Скилтоном быстро миновали поросшую мхом полосу предгорья и вплотную приблизились к краю пустыни серебристых песков. Скилтон оглянулся. Вдалеке виднелись движущиеся точки — это были соплеменники, спускавшиеся по склону гор. Скилтон, однако, вовсе не собирался дожидаться их. Ведь именно он был воистину верен Лэмам и именно он должен первым приветствовать их. Долгие годы веры должны быть оплачены сполна.

И все-таки почему-то он не отваживался ступить на серебристый песок. Однако вовсе не потому, что от радости лишился рассудка.

Время пришло. Да, но, может, не совсем то, о каком говорилось в Пророчестве? А вдруг что-то изменилось? Ибо Пророчество и его смысл вполне могли быть искажены этим самым временем. Следует действовать с большой предусмотрительностью. Ведь он, Скилтон, учитель племени!

Чудо-Птица мерцала разноцветными вспышками. Голубая, красная, золотистая, янтарная, снова золотистая. Непрерывно струящиеся, плавно переходящие один в другой цвета и вдруг...

Пшшш! Хлоп!

Из Чудо-Птицы изверглись яркие разноцветные струйки, напоминающие тонкие веточки, и через несколько минут часть плоти Чудо-Птицы всосало внутрь, образовав в боку круглое отверстие. Из этой черной дырки вылезло длинное существо и медленно поползло вниз, пока не уперлось в серебристый песок.

Затем... что-то более мелкое (еще одно существо?) выскочило из дыры, сбежало вниз по длинному вытянутому существу, спрыгнуло на песок и, уперев лапы в бока, обернулось к Чудо-Птице.

— Черт возьми эту вонючую электроцепь! — завопило оно.

Слова были произнесены вслух.

Стоящие торчком усики-антенны Скилтона завращались.

Вслух? Голосом? Не мысленно, как было принято у соплеменников Скилтона, а голосом, наподобие криков глупых халфеев, когда те жрут или убегают. Мало того, что это совсем не соответствовало нормальному способу общения, оно никак не вязалось со смыслом самого Предсказания. Совершенно непонятно. Любой соплеменник Скилтона мог выразить мысль, не сотрясая понапрасну воздух, и передать при этом куда более глубокий и точный смысл высказанного. Очень странно.

Существо поменьше вытащило какой-то прутик из Чудо-Птицы. Скилтон настроился на излучение мозга существа и обнаружил там мысли! Оно не только производило звуки, оно еще и мыслило! Совершенно непонятно.

Скилтон тут же узнал, что прутик — это «контроллер электросвязи банка данных дисплея обшивки с силовой установкой», а черная дырка — просто-напросто «ремонтный отсек», однако абсолютно не понял, зачем они нужны. Однако раз эти вещи существуют, значит, в них имеется необходимость, ибо Скилтон хорошо помнил основное правило Левуса: «Непонимание — не есть бессмыслица. Следи за каждым движением, не суетись, действуй осознанно и тогда добьешься цели!»

Существо наложило лоскут шкуры поверх кожи Чудо-Птицы, и игра красок, сопровождаемая грохочущим лязгом, прекратилась.

— Опять, наверное, фиксатор чертов, — произнесло существо, со странным выражением поглядев на Чудо-Птицу. Мозг существа почему-то излучал чувство удовлетворения, что противоречило эмоциональному оттенку высказывания.

«Что-что?» — возникла мысль слонощенка второго помета по имени Калона.

«Молчи, наглец!» — Скилтон тотчас мысленно осадил выскочку. Это же благословенные Лэмы. Никогда в них не сомневайтесь, никогда не задавайте им глупых вопросов и никогда не позволяйте своим жалким мыслишкам перечить им, ибо они всемогущи и запросто нашлют на вас смерть за ваш невоздержанный язык, если вы не станете поступать так, как я вам говорю!

«Но, Скилтон...»

«Молчи, сопляк! Или желаешь, чтобы я отдал тебя Птице?»

«Чудо-Птице?»

«Просто Птице, дурак!»

Юный нахал отполз, раболепно извиваясь.

Слова Скилтона были смелы и проникнуты верой в Лэмов. Пусть в его собственные мысли и закрадывались некоторые сомнения, но он изо всех сил старался прогнать сии недостойные чувства, а уж молодежь и подавно не должна сомневаться ни на йоту. Ибо если они начнут колебаться. Представлений больше никогда не будет. Иногда и сам Скилтон начинал задумываться, а были ли Представления вообще, однако гнал от себя подлые мысли, ибо Представления олицетворяли золотую эпоху. Потому-то он обязан доверять своим куда более глубоким чувствам и отвергать недостойные помыслы: так лучше для всех, и для него самого, и для молодняка, и даже для испорченно-мыслящих взрослых соплеменников, уныло тащившихся с предгорья к пустынной равнине серебристых песков.

Скилтон опять посмотрел на Чудо-Птицу, но тут вдруг взрыв звуков и мыслей буквально оглушил его.

Существо поменьше снова влезло наверх по Другому, длинному и опирающемуся на песок существу, засунуло голову внутрь Чудо-Птицы и закричало — опять голосом!

— Мардж! Эй, Мардж! Вылезай, публика ждет!

После чего вытащило голову из черной дыры и через плечо покосилось на Скилтона и топчущийся за ним молодняк.

Из нутра Чудо-Птицы выбралось еще одно существо. «Она» — такой образ возник в голове первого существа. «Она» стояла на вершине длинного вытянутого существа (мысленно определяемого «ею» как трап) и оглядывала мерцающую, изменяющую цвета плоть Чудо-Птицы, на которой появлялись странные закорючки, через некоторое время принявшие устойчивые формы:

МАРДЖ И ЭНДИ ПИТЕРБОБ! ИЗВЕСТНЫЕ КОМЕДИАНТЫ!

А чуть пониже более мелкие загогулины изображали:

ПРОКАТ СМОКИНГОВ, ЭКСКУРСИОННЫЕ ПЕРЕВОЗКИ.

«Она» широко разинула рот (еще и зевает, зараза, подумало о «ней» первое существо) и огляделась.

— Ну и где же почитатели?

Существо-«он» махнуло рукой в сторону Скилтона и слонощенков, у границы песков и мха.

— Да вот здесь, дорогуша. Вон они.

«Она» посмотрела в указанную сторону, и глаза существа округлились.

— Они? Вот эти? Вот для этих мы и должны играть?

«Он» пожал плечами.

— Если ты имеешь в виду кабаки — то их здесь нет.

— А ты уверен, что это вообще та планета?

«Он» вытащил лоскуток странной тонкой шкуры из разреза в собственной коже, развернул его и, пробежав пальцем по информационной колонке, сообщил:

— Запись утверждает, что звездолет гастрольной труппы был здесь в 2703 и дал около трех сотен представлений подряд. В итоге они уперли отсюда воз и маленькую тележку ценнейшего тонковолокнистого местного хлопка. Неспроста, видно, и назвали планету Дворцом.

«Она» скривилась:

— И теперь ты прикажешь выкаблучиваться перед этими косматыми чудищами?

— Ну, Мардж, дорогуша, нам приходилось выступать перед куда большей шпаной. Вспомни хотя бы трехглазых слизней на Дипессе или шипастых шариков в Аду Хэрита, или, например...

«Она» оборвала его взмахом руки, резким и категоричным.

— Не видела ничего хуже подобной своры восьмилапых слонов ростом с дворнягу.

В этот момент до Скилтона дошло, что прибывшие существа от него не так уж близко, а сзади уже слышался топот приближающихся соплеменников. И Скилтон понял: пришел его черед, тот самый долгожданный ответственный момент обращения к богам, его богам, Лэмам, которые наконец-то прибыли. Он обязан приветствовать их первым.

Все долгие годы ожиданий и веры, насмешек и оскорблений бросили его вперед. Он должен стать избранником великих богов!

Собравшись с силами, Скилтон произнес слова голосом!

Где-то глубоко внутри зародился, прошел через глотку и, многократно усиленный голосовыми связками, вырвался наружу громоподобный рев:

— Ба-рууууууу!

«Она» от ужаса вытаращила глаза, затряслась и, пригнувшись, отшатнулась назад.

— Эти проклятые твари явно собираются поужинать! Причем, нами. Давай сматываться.

«Он» обернулся к Скилтону. Хотя губы существа тряслись, в мыслях читалось желание остаться.

— Мардж, детка, послушай... да не ори так, дура, а то взбудоражишь их еще больше... ну, мы ведь от них довольно далеко... и наверняка сумеем здесь неплохо подзаработать...

В ворохе эмоций Скилтон разобрал лишь одну мысль.

— Что? Я даю деру — и немедленно!

— Дорогуша, но ведь сейчас мертвый сезон, нам необходимо...

Однако «дорогуша», наполовину высунувшись из Чудо-Птицы, швырнула какой-то предмет прямо в голову существа-мужчины.

— Какого черта, Мардж, ты кидаешься в меня всякой хренью? На фига ты схватила эту штуковину? Если хочешь знать, она вообще не наша — это имущество компании. Говорю, иди сюда, Мардж, мы должны...

— Ничего я не должна! И если ты не хочешь остаться здесь в качестве бифштекса, немедленно тащи свою костлявую задницу наверх и помоги мне взлететь!

Пока «она» не терпящим возражений взглядом смотрела на существо-мужчину, изредка бросая странно меняющиеся с каждым разом взгляды на Скилтона и его соплеменников, с холма подтянулись отставшие, и теперь уже все нерешительно переминались с лапы на лапу за спиной своего наставника.

— А-а-а! — так сильно завопила «она», что даже антенны Скилтона несколько сжались. Затем, отчаянно махнув рукой, существо целиком скрылось в теле Чудо-Птицы.

«Он» ругнулся и глянул через плечо. Увидев, как заметно выросла группа соплеменников Скилтона, сгрудившихся на мшистой земле у самого края песчаной равнины, «он» мгновенно захлопнул рот и стремглав взлетел на самый верх трапа.

Мысли в голове существа-мужчины бурлили как вода в горячем источнике, а срывающиеся с губ слова буквально жгли воздух.

«Он» влетел внутрь Чудо-Птицы, и до соплеменников Скилтона донеслись разнообразные звуки. Море звуков, нет, океан звуков! Дыра в теле Чудо-Птицы быстро затянулась.

Скилтон и его племя стояли и наблюдали, как затуманиваются мерцающие краски, как рождается низкий хриплый звук. Когда же из-под хвоста Чудо-Птицы вырвалось ослепительное пламя, они прикрыли глаза вторичными веками, а, открыв их секунды спустя, с растерянностью увидели, как Чудо-Птица поднимается над землей.

Она сияла, сверкала и переливалась всеми цветами радуги, по мере того как взлетала над Великой Горой, уходя туда, откуда явилась, в вихри сумрачных облаков, пока наконец совсем не исчезла из виду.

Скилтон наблюдал за ней со смешанным чувством.

Чудо-Птица улетела, а вместе с ней исчезли суть его подвижничества, его религия, его мысли, все его бытие.

Они никогда больше не вернутся для Представлений. Они никогда не сыграют «Дворец».

Скилтон прятал свои тяжелые мысли глубоко под уровнем считывания, дабы племя не догадалось, о чем он сейчас думает. Он чувствовал смущение и тревогу соплеменников — те ждали объяснений. Но как ему донести до них всю правду? Как сказать, что никакого Представления не было и все долгие годы ожидания Великого Предсказания прошли напрасно? Как?!

Однако долг учителя — быть честным и правдивым, и Скилтон уже начал вызывать свои мысли на общий суд, как вдруг резко остановился и загнал их назад, сохранив поверхность разума спокойной и чистой.

На серебристом песке он заметил прямоугольный предмет, выброшенный из Чудо-птицы существом-женщиной. Возможно, в этом прямоугольнике хранится ключ к тайне, способный помочь Скилтону. Символ, могущий возродить его веру в Лэмов.

«Скилтон? — донеслись до него мысли охваченного страхом племени. — Скилтон, скажи нам, о достопочтенный и прозорливый учитель: что все это означает? Это и было то самое Представление?»

Однако он лишь ответил: «Пошли».

И все племя побрело за ним в серебристые пески к непонятному предмету, оставленному Чудо-Птицей.

Окружив странный Знак, они принялись рассматривать его — и думать, думать.

Прошло много времени. И они спросили Скилтона: так ли это, и он ответил: да, именно так. Они узнали, что явленное им в прямоугольнике и есть Великая Истина.

И еще прошло немало времени. И они поняли.

Здесь было нечто иное. Но не конец. Начало.

Новый образ жизни. Новая эпоха.

Предсказание свершилось.

Возвращаясь в родные долины, они за ненадобностью отбросили прежние ритуалы Снятия Цилиндра, ибо теперь перед ними расцветала новая жизнь. Сейчас уже ни у кого не оставалось ни малейших сомнений, что все они видели именно Чудо-Птицу.

Скилтон опустил массивную голову и, зажав беззубым ртом прямоугольник, рысью помчался к подножию Великой Горы.

Молодняк резво бежал за учителем, а за ними тянулось и все остальное племя, но среди них уже не было медлительных маловеров, ибо все старались побыстрее постигнуть смысл символов, заключенных в Знаке Новой Истины.

Символов, которые выглядели так:

ИЛЛЮСТРИРОВАННОЕ ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ МАРКИЗА ДЕ САД

Чужое вино

Харлан Эллисон

 

 

Двое полицейских, поддерживая Виллиса Коу, провели его к накрытому одеялом телу. Темно-коричневая полоса начиналась в пятидесяти ярдах от тела и исчезала под одеялом. Коу слышал, как один из зрителей сказал: «Ее отбросило сюда. Ужасно.» Он не хотел, чтобы ему показывали его дочь.

Но нужно было провести опознание, и поэтому один из полицейских крепко держал его, а другой опустился на колени и отбросил одеяло. Он узнал нефритовый кулон, который подарил ей на окончание школы. Больше ничего узнать было невозможно.

— Это Дебби, — сказал он, отворачиваясь.

«Почему это случилось со мной? — думал он. — Я же не отсюда, я не один из них. Это должно было произойти с человеком.»

 

— Ты сделал укол?

Он поднял голову от газеты и попросил повторить.

— Я спросила, — негромко сказала Эстелла. — Принял ли ты инсулин?

Он бегло улыбнулся, поняв ее озабоченность и нежелание вторгаться в его горе, и сказал, что сделал укол. Жена кивнула и сказала:

— Пойду наверх, лягу. Ты идешь?

— Чуть позже.

— Снова уснешь в кресле и упадешь.

— Не беспокойся. Скоро приду.

Она постояла, глядя на него, потом повернулась и начала подниматься по лестнице. Он вслушивался в обычные звуки наверху — шум в туалете, журчание воды в раковине и скрип двери шкафа. Вот пружины постели об'явили, что Эстелла легла. Тогда он переключил телевизор на тридцатый канал, пустой, и убрал звук, чтобы не слышать шуршания «снега».

Несколько часов он сидел перед телевизором, прижав руку к экрану, в надежде, что пронизывающие руку электроны позволят ему увидеть сквозь плоть чуждые кости.

 

В середине недели он спросил у Харви Ротхаммера, сможет ли он взять отгул в четверг и с'ездить в Фонтану, в больницу к сыну. Ротхаммер был недоволен, но не отказал. Коу потерял дочь, а сын на девяносто пять процентов недвижим, лежит в специальной постели, и нет никакой надежды, что он когда-либо сможет ходить. Поэтому он сказал, что Коу может взять выходной, но он не должен забывать, что апрель на носу, а для бухгалтера это горячее время. Виллис Коу заверил его, что знает об этом.

В двадцати милях к востоку от Сан-Димаса автомобиль вышел из строя, и Коу сидел за рулем в одуряющем зное и смотрел на пустыню, пытаясь вспомнить, как выглядит поверхность его родной планеты.

Его сын, Джилван, прошлым летом отправился на каникулы к другу в Нью-Джерси. Друзья устроили импровизированный бассейн на заднем дворе. Джил нырнул и ударился о дно; он сломал позвоночник.

К счастью, его сразу вытащили, и он не успел захлебнуться, но нижнюю часть тела у него парализовало. Он мог двигать руками, но не пальцами. Виллис с'ездил на восток, перевез сына в Калифорнию, и вот Джил лежит в больнице в Фонтане.

Он смог вспомнить только цвет неба. Ярко-зеленый, прекрасный. И существа, которые не были птицами: они скользили, а не летали. Больше он ничего не мог вспомнить.

Машину отбуксировали в Сан-Димас, но в гараже не было нужных запчастей, и за ними послали в Лос-Анжелес. Коу оставил машину и добрался домой автобусом. В эту неделю он так и не повидал Джила. Счет за ремонт автомобиля составил двести восемьдесят шесть долларов сорок пять центов.

 

В марте постоянные ветры в Южной Калифорнии улеглись. К концу недели пошел дождь, не такой сильный, как в Бразилии, где капли сливаются друг с другом и где, бывает, люди захлебываются под дождем. Но достаточно сильный, чтобы протекла крыша. Виллис Коу и Эстелла не спали всю ночь, затыкая полотенцами щели у плинтусов в гостиной; но, по-видимому, щели были где-то в середине крыши, потому что вода протекала повсюду.

На следующее утро он почувствовал, что его душевные силы на исходе, и расплакался. Эстелла услышала — она сушила промокшие полотенца — и вбежала в гостиную. Коу, закрыв лицо руками, сидел на мокром ковре, пропахшем плесенью. Эстелла села рядом с ним, обняла его и поцеловала. Он плакал долго, а когда перестал, у него горели глаза.

— Там, откуда я пришел, дождь идет только по вечерам, — сказал он ей. Но она не поняла.

Позже, когда до нее дошел смысл его слов, она вышла погулять и подумать, что делать с мужем.

Он ушел на берег. Оставил машину на стоянке, закрыл ее и прошел на пляж. Почти час он бродил по пляжу, подбирая куски матового стекла, обкатанные океаном. Наконец лег и уснул.

Снилась ему родная планета, и, может быть потому, что солнце стояло высоко, а океан успокоительно шумел, он сумел вспомнить многое. Ярко-зеленое небо, скользящие существа весело наклоняются над головой, бледно-желтые огоньки вспыхивают, отлетают и теряются из виду. Он был в своем обычном теле; множество ног равномерно двигались, неся его через туманные пески; чувствовался аромат незнакомых цветов. Он знал, что родился в этом мире, вырос здесь и затем...

Сослан.

Своим человеческим умом Виллис Коу понимал, что был сослан за что-то ужасное. Он приговорен к этой планете, к Земле, за преступление. Но за какое именно, он не мог вспомнить. И во сне он не чувствовал никакой вины.

Но когда он проснулся, человеческое вернулось, нахлынуло на него, и он почувствовал вину. Он жаждал вернуться туда, расстаться с этим ужасным телом.

 

— Я не хотел идти к вам, — сказал Виллис Коу. — Это глупо. Если я пришел, значит, есть основания для сомнений. А я не сомневаюсь...

Врач улыбнулся, помешивая какао в чашке.

— Значит, вы пришли... по настоянию вашей жены?

— Да. — Он уставился на свои башмаки. Эти коричневые ботинки он носил уже три года, но никак не мог к ним привыкнуть: они жали, а большие пальцы как будто резало тупым ножом.

Врач осторожно положил ложечку на клеенку и отхлебнул какао.

— Послушайте, мистер Коу. Я хочу помочь вам. Говоря о помощи, — добавил он торопливо, — я не имею в виду изменение ваших взглядов или отказ от вашей веры. Ни Фрейд, ни Вернер Эрхард, ни сайентология не смогли полностью убедить меня, что существует «реальность», нечто данное и неизменное, константа. Пока вера в иное не приводит человека в сумасшедший дом или в тюрьму, почему она должна быть менее приемлема, чем то, что мы называем реальностью Если это делает вас счастливым, верьте. Просто я хотел бы узнать суть вашей веры. Как это звучит для вас?

Виллис Коу старался улыбнуться в ответ:

— Неплохо для начала. Только я слегка нервничаю.

— Успокойтесь. Я действительно заинтересовался.

Виллис распрямил скрещенные ноги и встал.

— Ничего, если я пройдусь по кабинету? Я думаю, это поможет. — Врач кивнул, улыбнулся и показал на какао. Виллис Коу покачал головой. — Это не мое тело. Я осужден жить в человеческом облике, и это убивает меня.

Врач не просил раз'яснений.

Виллис Коу был маленького роста, с редеющими волосами и слабым зрением. Ноги у него болели, и он постоянно нуждался в носовом платке. Лицо его было изрезано морщинами от тревог и печалей. Он рассказал врачу все. Потом заключил:

— Я думаю, на эту планету ссылают за преступления. Я думаю, что все мы пришли из других миров, с других планет, где мы неправильно вели себя. Земля — это тюрьма, а мы сосланы сюда жить в этих ужасных телах, которые разлагаются и дурно пахнут, изнашиваются и умирают. Такова наша кара.

— Но почему вы знаете об этом, а больше никто не знает? — Врач отодвинул остывшее какао.

— Должно быть, мне дали неисправное тело, — сказал Виллис Коу. — Немного лишних мучений — знать, что я чужак, что нахожусь в тюрьме за какое-то преступление, которое не могу вспомнить. Каким ужасным оно должно быть, если я заслужил такой приговор!

— Вы читали Франца Кафку, мистер Коу?

— Нет.

— Он писал о людях, которые осуждены за преступления, природы которых они не знают. О людях, виновных в грехах, о которых они и не подозревают.

— Да, так и я себя чувствую. Может, сам Кафка чувствовал то же: наверное, и у него было неисправное тело.

— В том, что вы испытываете, нет ничего необычного, мистер Коу, — заметил врач. — Сегодня очень многие не удовлетворены своей жизнью: мужчина как женщина, женщина как мужчина...

— Нет, нет! Я не это имел в виду. Я не кандидат на изменение пола. Говорю вам, я пришел из мира с зеленым небом, с туманными песками и огоньками, которые вспыхивают и улетают... У меня было много ног, и перепонка между пальцами, и это совсем не были пальцы... — Он замолчал в замешательстве.

Потом сел и тихо заговорил:

— Доктор, я живу как все. Часто болею, часто не могу оплатить счета. Моя дочь погибла в автокатастрофе, и я не могу вынести мысли об этом. Сын искалечен в расцвете лет и на всю жизнь останется таким. Мы с женой почти не разговариваем, мы не любим друг друга... если когда-то вообще любили. Я не лучше и не хуже других на этой планете. Об этом я и говорю: боль, отчаянье, постоянный ужас. Ежедневный ужас. Безнадежность. Пустота. Разве это человеческая жизнь? Говорю вам, есть лучшие места, другие миры, где быть человеком — не значит мучиться.

В кабинете врача становилось темно. Жена успела записать его на прием в последний момент, и врач принимал маленького лысеющего человека в самом конце дня.

— Мистер Коу, — сказал врач, — я выслушал вас и хочу, чтобы вы знали, что я почти разделяю ваши страхи. — Виллис Коу почувствовал облегчение. Кто-то хочет ему помочь. Если и не снять с него страшный груз знания, то хотя бы дать понять, что он не один. — Откровенно говоря, мистер Коу, — продолжал врач, — я думаю, что у вас серьезный случай. Вы больны и нуждаетесь в интенсивном лечении. Я поговорю с вашей женой, если хотите, но мой совет вам — пройти курс лечения в соответствующей клинике...

Виллис Коу закрыл глаза.

 

Он плотно запер дверь гаража и законопатил щели тряпками. У него не нашлось достаточно длинного шланга, чтобы провести выхлопные газы прямо в машину, поэтому он просто открыл окна машины, завел двигатель и оставил его работать. Он сидел на заднем сидении и пытался читать «Домби и сына»: Джил однажды сказал, что эта книга должна ему понравиться.

Однако он не мог сосредоточиться на прочитанном и немного погодя попытался уснуть. Ему хотелось увидеть во сне мир, украденный у него, мир, который он больше никогда не увидит. Наконец сон охватил его, и во сне он умер.

Поминки были в «Лесной лужайке», и на них мало кто пришел. Был уикэнд. Эстелла плакала, и Харви Ротхаммер поддерживал ее и утешал. Но через плечо поглядывал на часы: приближался апрель.

Виллиса Коу положили в мягкую землю, и мексиканец с тремя детьми забросал его почвой чужой планеты. Мексиканец, который мыл посуду в ресторане, подрабатывал и на кладбище: иначе ему нечем было бы платить за квартиру.

 

Многоногий консул приветствовал вернувшегося Виллиса Коу. Коу перевернулся, посмотрел на консула и увидел над головой ярко-зеленое небо.

— Добро пожаловать назад, Плидо, — сказал консул.

Он выглядел очень печальным.

Плидо, который на далекой планете был Виллисом Коу, встал на ноги и осмотрелся. Дома.

Но он не мог молча наслаждаться этим моментом.

— Консул... скажите мне... что я сделал такое ужасное?

— Ужасное?! — Консул был ошеломлен. — Мы преклоняемся перед вами, ваша милость. Ваше имя пользуется большей славой, чем все другие. — В его словах звучало глубокое почтение.

— Тогда почему меня приговорили жить в страданиях на другой планете? Почему сослали отсюда на пытку?

Консул покачал головой, его грива развевалась на теплом ветерке.

— Нет, ваша милость, нет! Страдание — это то, что испытываем. Пытки — вот все, что мы знаем. Только немногие, очень немногие, почитаемые и любимые расами всей Галактики, могут побывать в том мире. Жизнь там сладка по сравнению со всеми другими мирами. Вы еще не сориентировались... Все к вам вернется. И вы поймете.

И Плидо, который в лучшей части своей почти бесконечной, полной боли жизни был Виллисом Коу, вспомнил. Проходило время, и он вспоминал вечную печаль, в которой был рожден; он знал, что ему дали редчайшую награду из тех, что возможны в Галактике — несколько драгоценных лет в мире, где боль несколько слабее, чем повсюду.

Он вспоминал дождь, и сон, и песок под ногами, и океан, поющий свою ночную песню, вспоминал ночи, когда он ненавидел Землю.

И теперь ему иногда снятся приятные сны о жизни Виллиса Коу, жизни на планете радости.

 

Эмиссар из Гаммельна

Харлан Эллисон

 

 

28 июля 2076 года

Исключительно для Службы Новостей Дороги В Никуда.

Майкл Стрэйтерн сообщает.

 

Моя вторая жена однажды сказала мне, что я писал бы репортажи связанный, в смирительной рубашке, в самой глубокой, гнусной темнице самого затерянного дур дома в мире. Она сказала, что я писал бы репортажи кончиком языка на внутренней поверхности щек. Вероятно, она права — где бы она ни была. Я маньяк. Оказавшись на самой пустынной вершине К-2 (гора Годвин-Остен, она же Даксонг, 8611 метров, вторая по высоте вершина мира: в Гималаях, массив Каракорум), я складывал бы репортажи детскими самолетиками и пускал их с вершины вниз в надежде, что шерпский пастух, или снежный человек, или кто угодно их прочтет. Выброшенный на необитаемый остров, я использовал бы бутылочную почту. Никто еще не выяснил, откуда выброшенные на необитаемый остров снабжаются бутылками, чтобы швырять их в море, но, не окажись там подходящего ящика пустых бутылок, я вкладывал бы послания в пасть дельфинам, надеясь на их недурное чувство направления. Родился я в 2014 году, из чего следует, что теперь мне шестьдесят два, и моя мать предположила однажды, что трудности моих родов были вызваны тем, что я ей все стенки утробы исписал. Детство у меня было счастливым, и когда я...

Я отвлекаюсь.

Скверный получается репортаж.

Я всегда презирал личностную журналистику. Я стараюсь намертво держаться фактов. Но делать здесь особо нечего, и я испытываю проклятую жажду сообщать!

Постараюсь придерживаться темы.

Этот ребенок. Сопляк этот. Эмиссар из Гаммельна.

О том, что он хочет встретиться со мной, мне сообщила ночная смена. Позвонили и сказали: «Есть сопляк, который заявляет, что у него самое сенсационное сообщение во всей мировой истории, и передаст он его только тебе».

Я уставился на физиономию парня в телефоне. Это был новичок из бомбейского отделения, весь оштукатуренный косметикой и с блестками на веках. Я знал его разве что только в лицо и, должен признаться, не любил. Полагаю, у меня вообще неприязнь к новому поколению репортеров. Когда я сам был еще сопляком, году этак в двадцать седьмом-двадцать восьмом, на меня огромное впечатление произвели комедии из жизни тридцатых годов прошлого века. Те самые, где действие разворачивается в старомодных газетных редакциях. Хитромудрые парни и девицы опережают все прочие газеты и звонят своим шефам по телефонам, передающим только звук — никакого тебе объемного, да и вообще изображения: «Алло? Шарки? Это Смок Фарнум, задержи выпуск! У меня не материал, а динамит!.. Дайте типографию. Алло, типография, набирайте шрифты на заголовок для срочной передовицы...» Опять я отвлекаюсь.

Сопляк этот. Ну да, я же собирался рассказывать о сопляке. Значит, глянул я на этого попрыгунчика бомбейского и сказал:

— Что за чертовщину ты несешь?

Глазки-с-блестками посмотрел на меня так, словно хотел нажать на кнопку отключения, и наконец произнес:

— Копы обнаружили сопляка на силовой башне в Вествуде. Они не знают, как он туда забрался, и знать не желают; проблема в том, что они не могут его оттуда снять.

— Почему же?

— Он заявил, что хочет говорить со Стрэйтерном из Службы Новостей.

— Я спросил, почему не могут?

— Потому что каждый раз, когда они посылают наверх копа на летучке, устройство каким-то образом отказывает и коп падает на задницу, вот почему!

— А что за история?

— Послушай, Стрэйтерн, — сказал попрыгунчик, — что ты меня, черт возьми, давишь, как виноград? У меня работы полно, прекрати приставать; или бери этот вызов, или откажись. А по мне так хоть дерьма наешься! — И он отключил телефон прежде, чем я успел спросить, почему сопляк хочет говорить только со мной и ни с кем другим.

Какое-то время я блаженствовал, просто отдыхая и перекатывая в голове мысли ни о чем. Вообще-то я был полупьян и не особо расположен тащиться на улицу и записывать полоумного пацана на башне. Но чем больше я размышлял, тем более любопытен он мне становился. Да и эго мое, надо признаться, приятно поглаживала мысль о том, что сопляк хочет разговаривать со мной и ни с кем иным. Это напомнило мне двадцатые годы прошлого века, когда Халдеман, или Мейсон, или Красавчик Флойд, в общем, один из этих гангстеров, сдавался Уолтеру Уинчеллу. «Придержи выпуск, Шарки, — подумал я. — Останови типографию. У меня для вас финал на пять звездочек. Заголовки самые крупные. Железнодорожный готический, на восемь пунктов! Сумасшедший убийца-ребенок на силовой башне сообщает о величайшей в миресенсации!»

Мне бы посмеяться над собой. Но прежде чем я осознал, что делаю, я сорвал обертку с чистого костюма, встряхнул его, надел и отправился в Вествуд.

Какого черта! Может, это действительно величайшая сенсация в мире? Часто ли такое случается?

Теперь я могу ответить на этот вопрос. Рад бы не мочь, но могу. Такое случается лишь однажды, будь оно проклято.

Дали мне флиттер. Знаете, я не верил копам, которые винили мальчишку на башне в том, что их летучки не срабатывают. Я намеревался кое-что сделать относительно этакого алиби, когда буду монтировать репортаж. Если репортаж будет.

Я поднялся на 210 метров. Слава Богу, высоты я не боюсь. Он был там — вовсе не ошизевший подросток, а маленький мальчик, лет примерно десяти. Он прогуливался по платформе. Прихрамывал. Одет во что-то вроде мягкой меховой курточки и штанишек, на голове — остроконечная шапочка из того же меха, с воткнутым в нее перышком. Вокруг шеи намотан полосатый красно-желтый шарф, а там, где он кончался, на кожаном шнуре висела деревянная флейта с затейливой резьбой. Я опознал и дерево, и кожу, из которых они были сделаны. Вы вообще знаете, с каких пор нигде нет ни кожи, ни дерева? Вы знаете, с каких пор никто не носит мех? Да, сенсация налицо, можно не сомневаться.

Пацан смотрел, как я подплыл к заграждениям и перевалил через них на платформу. Летучку я выключил, но слезать не стал. Хоть росту в нем всего около 120 сантиметров, я рисковать не собирался — вдруг пацан впадет в буйство и будет вытворять что-нибудь неожиданное. В конце концов, прежде чем разбиться всмятку, отсюда еще лететь до земли двести метров с гаком.

Он посмотрел на меня. Я посмотрел на него. Оба мы помолчали. Наконец я произнес:

— Здесь холодновато, сынок. Не хочешь спуститься?

Он заговорил — очень тихо, и не только слова его звучали такпо-взрослому, так разумно, но и голос его был голосом маленького мужчины. Нет, я не имею в виду карлика. Я имею в виду, что так называют пацана, когда тот ведет себя серьезно, храбро и по-взрослому. «Ты настоящий мужчина». Вот что я подразумевал.

— Нет, благодарю, сэр. Я могу спуститься отсюда, когда захочу. Я сожалею, что вам пришлось подняться сюда, чтобы поговорить со мной, но я ребенок и знаю: попроси я о встрече с вами на земле и какой-нибудь взрослый остановил бы меня. Или просто посмеялся бы.

«Бог ты мой, — подумал я, — да это Маленький Принц». Мальчишка ста двадцати сантиметров росту и пятидесяти лет от роду. Сообразительный. Очень серьезный. И смотрел он на меня самым непоколебимым взглядом, какой я только встречал. Мне подумалось мельком, что если бы хоть один политик сумел воспроизвести этот взгляд, то его наверняка избрали бы президентом. Комиссаром всей треклятой планеты.

— Ну... э-э... а как тебя зовут?

— Мое имя Вилли, сэр. И я пришел издалека, чтобы поговорить с вами.

— Почему со мной, Вилли?

— Потому что вы любите детей и помните многое, что было давным-давно, и вы знаете стихи.

— Стихи?

— Да, сэр, стихи про дудочника, который увел детей, когда мэр Гаммельна не заплатил ему за то, что тот избавил город от крыс.

Я не имел ни малейшего понятия, к чему сопляк ведет. Да, в детстве я заучивал «Гаммельнского дудочника» Браунинга со старых затрепанных микрофиш, но это было много, много лет тому назад. И какое отношение имеют стихи Браунинга к этому мальчишке? И откуда он пришел? И как умудрился взобраться на двухсотметровую башню? И если он был в силах испортить флиттеры полицейских, как они говорили, то почему дал подняться мне? И в чем заключается та большая сенсация, которую он собирался мне сообщить? И где он раздобыл и мех, и дерево, и кожу?

И я мысленно перечитал Браунинга:

 

Но напрасны поиски и уговоры,

Навсегда исчезли флейтист и танцоры,

И тогда сочинили закон, который

Требует, чтобы упомянули

В каждом документе адвокаты,

Наряду с указаньем обычной даты,

И столько лет минуло тогда-то

С двадцать второго числа июля

Тысяча триста семьдесят шестого года.

А место, памятник для народа,

Где дети нашли последнюю пристань,

Назвали улицей Пестрого Флейтиста...

 

— Через неделю исполнится ровно семьсот лет с того дня, сказал я пареньку.

Слова мои его не обрадовали. Он вздохнул и посмотрел на край. платформы, в бесконечные пространства Сан-Франжелеса, распростёртого от места, где стоял когда-то Ванкувер, и до того, что было раньше Баха-Калифорнией. И мне показалось, что он плачет, но, когда он снова повернулся, глаза его были всего лишь влажными.

— Ах, сэр, это верно. И мы полагаем, что времени вам было предоставлено больше чем достаточно. Вот потому-то меня и послали. Но я хочу быть милосерднее своего предшественника и поэтому позвал вас. Вы можете понять, вы сумеете сказать им всем, предупредить, и мне не придется...

Он не окончил фразу, оставив ее висеть в воздухе. И хотя здесь, на башне, и так было холодно, меня пробрал глубинный озноб, словно кто-то наступил на мою могилу.

Я спросил его, что он собирается сделать.

Он сказал мне. Это была бы самая большая сенсация во всей мировой истории, окажись она правдой.

Я заметил, что люди потребуют доказательства.

Он сказал, что охотно предоставит доказательство. Небольшую демонстрацию.

Итак, я вынул из своего нагрудного кармана устройство связи и соединился со Службой Новостей, и сообщил, что у меня для них кое-что, есть; я потребовал, чтобы центральная подключила меня к записи, и мгновенно ощутил давление сенсоров, когда заработали датчики, вживленные в мои горло, глаза и уши.

— Пятнадцатое июля две тысячи семьдесят шестого года, сказал я. — Исключительно для Всемирной Службы Новостей. Сообщает Майк Стрэйтерн. Я стою на вершине силовой башни Вествуда, Сан-Франжелес. А рядом со мной — маленький мальчик с самой невероятной историей, какую я только слышал.

И я сделал вступление, которое могли вырезать перед выходом в эфир.

— Вилли согласился провести для нас небольшую демонстрацию, длякоторой я и переключаюсь на далекий Таймссквер в Нью-Йорке, штат Манхэттен.

Экранчик в моей ладони замигал, и вот я уже смотрю на угол Сорок второй и Бродвея. Рядом со мной мальчишка поднес к губам дудочку и заиграл.

Песенка ничего не значила для меня, но явно понравилась тараканам. Если и есть научное объяснение тому, как тихая мелодия может донестись до тараканов через весь континент, то это объяснение существует в рамках науки, нам пока недоступной. Вероятно, нам ее уже никогда не понять.

Но, пока я смотрел, тараканы Манхэттена начали собираться. «Бормотанье перешло в трепетанье, трепетанье переросло в топотанье...» Браунинг написал бы эти строки совсем по-другому, вызови его Дудочник тараканов. Поначалу раздался тихий щебечущий звук, потом щебетание перешло в скрежетанье, а скрежетанье переросло в могучее громыханье коготки со скрипом царапали пластик улиц и тротуаров. И они потекли тонкой струйкой, а потом — рекой, а после — половодьем, а после — потопом. Они выходили из-под земли, и выползали из стен, и из-под гниющих крыш, и из забитых мусором переулков, они выходили и покрывали собой улицы, пока на тех не осталось ничего, кроме ковра из панцирей, черного ковра из мерзких маленьких тварей.

И экран показал, как направились они к Ист-Ривер, и я смотрел, как они переползли через весь остров, ставший штатом Манхэттен, и погрузились в воды Ист-Ривер, и утонули.

Связь вновь переключилась на меня.

Я повернулся к малышу:

— Вилли, скажи людям, которые смотрят на нас, чего ты от них хочешь.

Он повернулся ко мне и посмотрел на меня, и мои сенсоры поймали его в кадр.

— Мы хотим, чтобы вы прекратили делать то, что делаете, чтобы вы не пакостили этот мир, иначе мы у вас его заберем. Вот и все.

Он не вдавался в объяснения. Он явно не ощущал потребности указать метод. Но намерения его были ясны. Прекратите заливать зелень лугов пластиком, прекратите сражаться, прекратите убивать дружбу, имейте же мужество, не врите, прекратите мучить друг друга, цените искусство и мудрость... короче говоря, переделайте мир — или лишитесь его.

Я находился с ним всю следующую неделю, пока он шел из города в город и из столицы в столицу. Конечно, над мальчишкой смеялись. Смеялись, и игнорировали его, и несколько раз пытались засадить его в каталажку, но им это не удавалось.

А вчера, когда время уже почти вышло, мы сидели на берегу ручья, текущего грязью, и Вилли поглаживал флейту так, словно хотел, чтобы та исчезла.

— Мне жаль вас, — сказал он.

— Ты выполнишь свое обещание, верно?

— Да, — сказал он. — Мы дали вам семьсот лет. Это достаточный срок. Но мне жаль, что вы уйдете с ними. Мне жаль вас, вы славный.

— Хотя не настолько славный, чтобы пощадить меня?

— Вы такой же, как и все они. Они ничего не сделали. И вы ничего не сделали. Вы неплохой человек, просто вас ничто не касается.

— У меня недостаточно сил, Вилли. Сомневаюсь, что хоть у кого-то достаточно.

— А зря. Не дураки ведь.

И вот сегодня Вилли пошел и заиграл на ходу. На сей раз я услышал песенку — о лучших временах и чистых землях, и я последовал за ним. И все остальные тоже последовали. Выходили из домов и усадеб, из башен и подвалов. Шли из дальних мест и из ближних. И последовали за ним на пустой луг, где он распахнул своей игрой воздух, а там оказалась чернота. Черным-черно, как у погасшей звезды, в черной дыре. И все зашагали внутрь, один за другим — все взрослые мира. И когда я перешагивал через, порог, я посмотрел на Вилли, и он глядел на меня, хотя и не переставал играть на своей дудочке. Глаза его снова были влажными.

И вот мы здесь. Тут нет ничего, но это кажется неважным. Вилли и дети Гаммельна не хотели нам зла, они просто не могли больше позволить нам продолжать в том же духе.

Я уверен, что мы останемся здесь навеки. Возможно, мы умрем, а возможно, это место сохранит нас такими, как мы есть.

И тем не менее навеки.

Я должен бы сообщить вам, каков мир сегодня, двадцать второго июля две тысячи семьдесят шестого года, но я не знаю. Он где-то там, снаружи. Населенный детьми.

Надеюсь, Вилли прав. Надеюсь, у них получится лучше, чем у нас. Бог свидетель, мы достаточно долго старались.

Эротофобия

Харлан Эллисон

 

 

— Все началось еще с моей матери, — с отвращением произнося каждое слово начал свой рассказ Нейт Клейзер. Брр, и чего только стоит вспоминать об этой мерзости! Мало того, что сейчас он был на приеме у психиатра, мало того, что его уложили на ярко-зеленую кушетку, мало того, что он страдал от естественной для каждого мужчины неловкости, но ему еще приходилось все рассказывать, задыхаясь от нахлынувших чувств, врачу-женщине, и, вдобавок, начинать рассказ со своей матери.

— А часто ли вы... ну... сами с собой? — спросила врач Фелиция Бреммер, выпускница Шпицбергеновского Колледжа Психологических Проблем.

— Да не нужно мне это! В том-то и дело. — У него опять возникла боль в голове, где-то в глубине за правым глазом. Пальцы левой руки зажили свой жизнью, независимой от его воли, и заскребли по зеленой кушетке.

— Давайте еще раз вернемся к Вашему рассказу, — попросила доктор Бреммер. — У меня нет полной уверенности в том, что я Вас правильно поняла.

— Ну, хорошо. Вот, к примеру, — он попытался встать, но она твердо положила свою мягкую руку ему на грудь и он был вынужден продолжать лежа. — Вы известны как специалист по проблемам сходным с моей, ну скажем, имеющим отношение к сексу, так? Прекрасно! И только для того, чтобы увидеться с вами, я беру билет на самолет и лечу из Торонто в Чикаго. В самолете находятся две приятные девочки, стюардессы. Сразу же одна из них, Крисси, фамилию не помню, начинает предлагать мне всякие подушечки, разную вкуснятину, а ее напарница, Лора Ли, приносит большой бокал шампанского. И все это только мне, и больше никому ничего! А потом, наклоняясь к моему столику, чтобы поставить бокал, одна из них еще исхитрилась укусить меня за ухо. Через десять минут они уже дрались из-за меня на кухне, а пассажиры в это время вовсю нажимали на кнопки вызова, но абсолютно безрезультатно. Девочки все же появились через некоторое время, но только затем, чтобы спросить, какой бифштекс я предпочитаю, с кровью или хорошо прожаренный, а заодно предложить мне мятные конфетки... это в самом деле крайне неловкая ситуация.

И в том же духе продолжается весь этот дурацкий полет. Девочки уже готовы пустить в ход кислородные маски и придушить друг друга шлангами, только из-за того, чтобы просто выяснить кто же из них двоих останется со мной в Чикаго. Я уже не чаю выбраться живым из этого проклятого самолета. Самолет идет на посадку, девочки так никого и не обслужили, и, конечно пассажиры рады бы давно меня прикончить, если бы только не одно «но» — они все уже давно меня любят, и я знаю точно, что без борьбы по трапу я не спущусь.

Но меня спас маленький негритенок, который летел со своей мамой и подмигивал мне всю дорогу. Он им обблевал и кресло и проход, и все на свете... Так вот, пока они засыпали это хозяйство молотым кофе, чтоб не пахло, я тихонько улизнул.

Доктор Бреммер медленно покачала головой:

— Какой ужас! Просто ужасно!

— Ужасно?! Да, это страшно, черт возьми! Я к вашему сведению, вообще живу в постоянном страхе, что когда-нибудь они меня залюбят досмерти!

— Ну, — сказала доктор Бреммер, — а может Вы все же немного, совсем чуть-чуть, драматизируете события?

— Что это Вы делаете?

— Ничего, мистер Клейзер, совершенно ничего. Попробуйте сосредоточиться на Вашей проблеме.

— Сосредоточится? Вы шутите, я и так ни о чем другом думать не могу. Хорошо хоть что я зарабатываю на жизнь карикатурой — работу можно высылать почтой, если бы только мне приходилось выходить на улицу, смешиваться с толпой, меня стали бы рвать на части уже через десять минут!

— Я думаю, что вы все-таки преувеличиваете, мистер Клейзер.

— Конечно, Вам легко говорить, Вы не были в моей шкуре, но со мной так было всегда, сколько я себя помню. Я всегда был самой популярной личностью в классе, меня первого приглашали на белый танец, меня всегда зазывали в бейсбольные и другие команды, так как мое участие почти всегда приносило успех, а учителям всегда было мало моих знаний, им еще хотелось и моего тела...

— В колледже, да? — уточнила доктор Бреммер.

— Черта с два! В детском садике! Я не знаю больше не одного случая, чтобы мальчика в четвертом классе силой затащили в женскую раздевалку и там изнасиловали... Вам этого не понять, черт возьми! Они точно меня залюбят... до смерти!

Голос Нейта звучал резко, неистово и доктор Бреммер попыталась успокоить своего пациента.

— Когда люди бояться, что за ними постоянно следят, что их хотят обидеть или даже убить, — что бывает в крайних параноидальных случаях, — тогда все понятно — это типичная паранойя. Такое случается на каждом шагу, особенно в наше время. Но то, что Вы мне рассказываете, нечто особенное, нечто совершенно противоположное. Я с таким пока не сталкивалась и даже не знаю, как это назвать.

Нейт устало прикрыл глаза:

— И я не знаю.

— Возможно все же это — эротофобия, боязнь быть любимым, — продолжила доктор Бреммер.

— Класс! Даже название придумали! А мне-то, что за польза от этого? Меня волнует секс, а не ваша терминология!

— Мистер Клейзер, — попробовала смягчить ситуацию доктор Бреммер. — Вы же не предполагаете, что результаты скажутся мгновенно. Нам придется поработать вместе...

— Вместе?! Черт, да мне вообще не следовало тут валяться... на вашем диване!

— Прошу Вас, спокойней, мистер Клейзер.

— А что это Вы делаете, собственно?

— Ничего.

— Вы блузочку расстегиваете, я слышу шорох ткани. Я слишком хорошо этот звук изучил!

Оттолкнув психиатра, Нейт поспешно сел на диване. Доктор Бреммер была уже почти полностью раздета, то есть, не дав ему опомниться, она умудрилась скинуть мини юбку, нижнюю юбку, туфли, колготки и крошечные кружевные штанишки... Было совершенно ясно, что эта женщина знает, чего хочет. Нейт увидел, что все было проделано профессионально. Объятый ужасом он вскочил с зеленой кушетки и, шатаясь, направился к двери. Доктор Бреммер метнулась за ним, свесившись с кушетки, по ходу обрушивая стопку журналов «Психология сегодня», и сметая со стола все остальные бумаги.

— О, боже! — заорал Нейт, съеживаясь в страхе.

— Ой, ой, прости, милый, — бормотала доктор Бреммер, сползая с кушетки.

Нейт кинулся бежать, но она быстро поползла за ним и, как капканом, захватила рукой его лодыжку:

— Прошу, умоляю, возьми меня с собой, делай со мной что хочешь, пользуйся мной, оскорбляй меня, бей, я люблю тебя! Я люблю тебя! Отчаянно, безнадежно, абсолютно!

— Господи, господи, господи! — бормотал Нейт, цепляясь за ручку и одновременно пытаясь сохранить равновесие. Но тут дверь открылась, задев Нейта по плечу, от чего он таки потерял равновесие и наступил, похоже, на спину психиатру.

— О, да! — прохрипела доктор Бреммер. — Попирай меня, бей, я во всем себе отказывала, я не представляла себе, что значит любить такого мужчину, как ты! Возьми же меня, как в «Истории о...», да, да!!!

В то же мгновение в открытую дверь кабинета вошла сестра, прыщеватая женщина, лет пятидесяти, которая уже видела Нейта в приемной. При виде лежащей ничком докторши ее глаза округлились, но уже через секунду она бросилась высвобождать ногу Нейта от обнаженных рук психиатра, до тех пор, пока ее изумление не перешло в вожделение, и она сама не присоединилась к доктору Бреммер...

Нейт с трудом вырвался, оттолкнувшись от стенки, вывалился в дверь, а потом помчался как угорелый.

 

 

Нейт добежал до лифта и был в безопасности еще до того, как обе женщины смогли подняться на ноги.

Нейт Клейзер хорошо усвоил, что судьба не жалует тех, кто медлит.

Уже мчась в сторону Мичиган Авеню, он услышал крики и оглянувшись увидел доктора Бреммер и ее бюст свесившихся из окна восемнадцатого этажа. Он с трудом смог разобрать хоть что-то в ее вопле.

— Если ты меня покинешь, я покончу с собой!!!

— Хорошо, когда у людей есть хоть какой-то выбор, — мельком подумал Нейт и рванул дальше.

Ему негде было укрыться. Не было даже комнаты в гостинице, так как прямо из аэропорта О'Хара он отправился в клинику. Пожалуй, впервые за последние шесть лет, он более двух часов находился вне спасительных стен своего дома-укрытия в Торонто. Отчаянно хотелось выпить, а силы ада искушали сладким видением яичницы с сыром.

Неоновая реклама Будвайзера и солидная, тяжелая, темная дверь говорили сами за себя, и Нейт осторожно прошмыгнул внутрь. Похоже ему повезло. Это было царство абсолютного спокойствия в эпицентре тайфуна. Как раз в тот краткий миг, когда еще не пришли скрытые алкоголики, чтобы быстренько пропустить для храбрости рюмку-другую, и не прибыли постоянные клиенты, чтобы присосаться к рюмке и повиснуть на стойке бара до закрытия...

Нейт проскользнул в затемненную кабинку, задул горевшую свечу, стоящую в железном подсвечнике на столе, и приготовился ждать официанта, отчаянно надеясь, что это будет мужчина.

Но пришла женщина. Одета она была с редким вкусом — платье с какими-то буфами, чулки «сеточка», туфли на шпильках.

Прикрыв лицо рукой, Нейт заказал три двойных виски, без воды, без льда, а, по возможности, и без стакана: вот так, налейте прямо в пригоршню.

Она довольно долго пристально на него смотрела и уже было открыла рот, чтобы сказать: «Мы с Вами уже где-то...»

Но Нейт свирепо и жутко рявкнул:

— Каким макаром?!! Да я только что из тюрьмы! Восемнадцать лет за решеткой!!! Я изнасиловал, убил и съел хорошего мальчика! Или нет, сначала съел, а потом изнасиловал...

Ее как ветром сдуло, а виски принес буфетчик, который затем так постоянно и вертелся подле кабинки, пока Нейт пил и периодически, по гладкой полированной поверхности стола, посылал ему очередной чек на новые порции.

Так продолжалось около трех с половиной часов, пока Нейт не угомонился немного и даже позволил себе завязать осторожную беседу со странным маленьким человечком, который с самого начала следил за ним, проскользнув в глубь кабинки, своими маленькими маслеными глазками.

Нейт пожаловался незнакомцу на свои беды, а тот, не пропуская при этом ни рюмки, стал предлагать массу неосуществимых планов избавления от этих бед.

— Послушай, ты мне нравишься, — говорил человечек, — и поэтому я попробую тебя выручить. Я тоже немного психиатр, и по этому делу прочел кучу книг: Фромм, Фрейд, Беттельхейм, Калил Гибран, все что хочешь. Вот послушай, что я тебе скажу! Каждый человек состоит из мужского и женского начала, понимаешь, к чему я веду? Мне кажется, что твое женское начало пытается самоутвердится. У тебя никогда не было мысли завести шашни с мужчиной?

И тут, вдруг, Нейт почувствовал руку, шарящую у него по бедру. Но этого не могло быть! Никакая рука не могла дотянуться до него под столом через всю кабинку. Нейт завопил и глянул вниз... Под столом на четвереньках ползала официантка.

Нейт молнией вылетел из бара и не останавливался до тех пор пока не очутился в многолюдном районе. Когда же он наконец остановился и огляделся, то понял, что влип.

Он стоял на Стейт Стрит в тот самый момент, когда масса людей начинает расходиться из клубов...

Они преследовали его пятнадцать кварталов, и Нейт оторвался от двух последних — шикарной негритянки в обалденной натуральной шубе и пятидесятилетней матроны, которая пыталась использовать использовать свою, искусственную, вместо лассо, — лишь на какой-то изрытой канавами стройке. Когда они пропали из виду, Нейт еще долго слышал их вопли.

Приметив мотель на углу Шор Драйв и Огайо, Нейт завернулся получше в то, что осталось от его одежды и проверил кошелек, который, славу богу, не потерялся, когда эти скауты в юбках, — или скаутки? — отрывали рукава от его пиджака.

Оказавшись за стенами мотеля и временно ощутив себя в безопасности, Нейт снял номер. Администратор, молодой шептун в белоснежной рубашке, с белоснежным галстуком и аналогично белоснежным лицом, посмотрел на Нейта с несрываемой симпатией и предложил ему ключи от свадебного люкса.

Одинокий, оторванный от привычного распорядка жизни, Нейт таки настоял на своем выборе и поднялся лифтом наверх, оставив белоснежного администратора в сильном возбуждении.

Номер, который выбрал для себя Нейт, был маленьким и спокойным. Нейт задернул шторы, запер дверь, подпер стулом дверную ручку и тяжело опустился на край кровати. Через некоторое время он окончательно протрезвел, расслабился, но зато теперь разболелся желудок. Нейт медленно разделся и забрался под горячий душ.

Намыливаясь, он размышлял. Хорошее это место для размышлений — душ.

Живя в Торонто, он мог, по крайней мере, хоть как-то себя обеспечить. Он сам создал себе такие условия, которые при всей свой мрачности, все же позволяли ему сносно существовать.

Но теперь Нейт понял, что нужно, в конце концов, что-то делать пора прекратить это безрадостное существование, которое год от года становилось все невыносимей. В двадцать семь лет ему не осталось уже никаких надежд. И безнадежность эта преследовала его с тех самых пор, как в нем проснулся мужчина.

Услышав о докторе Бреммер, он сильно колебался, — как-никак женщина. Но отчаянье усыпляет бдительность и он все-таки договорился о встрече. А теперь что: и цветочки осыпались и ягодки уже сорваны — только хуже стало. Конечно, поездка в Чикаго была изначально идиотской затеей. И что теперь делать? Как выбираться с вражеской территории с минимальными потерями?

Нейт нехотя посмотрел на себя в зеркало.

В зеркале отразилось его обнаженное тело.

Он действительно неплохо сложен.

И лицо у него хорошее, пожалуй, и правда, красивое... даже неотразимое...

Пока он смотрел на себя в зеркало, отражение начало мерцать и расплываться. Волосы отросли и посветлели, налились груди, а волосы с тела исчезли... Под его пристальным взглядом весь образ изменился...

Теперь перед ним стояла самая красивая женщина, какую он когда-либо видел.

Слова маленького человечка из бара на мгновение промелькнули в памяти, но тут же растворились в преклонении перед существом в зеркале.

Он потянулся к ней, но она отодвинулась.

— Убери руки, не приставай! — произнесло существо.

— Но я люблю тебя, в самом деле, люблю!

— Я честная девушка, — сказало отражение.

— Но я хочу не только твоего тела, — поспешно продолжил Нейт, в его голосе прозвучали умоляющие нотки. — Я хочу любить тебя и жить с тобой всю жизнь. Я построю для тебя хороший дом. Я всю жизнь ждал именно тебя!

— Ну, — откликнулась девушка, — я, конечно, могу немного поболтать с тобой. Но ты рукам воли не давай!

— Конечно, конечно, — пообещал Нейт. — Я их вообще уберу.

И они жили долго и счастливо.

 

 

Hosted by uCoz