Бег с черной королевой

Харлан Эллисон

 

 

 

Только за десертом он заговорил о том, что ему пора собираться. Она даже не заметит, как он уйдет, и уйдет гораздо дальше, чем она думает.

Она заплакала.

— Я с тобой. Ну, пожалуйста, возьми меня.

Как объяснить ей, что взять ее туда он не сможет? Ему нельзя брать с собой ничего и никого. Пытаясь успокоить ее, он повторил, что для нее он останется здесь. Рядом с ней.

Она решила, что он говорит о своем присутствии в переносном смысле. Привычка употреблять иной раз поэтические сравнения придавала ему особое очарование в ее глазах.

— Мне не нужна память о тебе, мне нужен ты сам.

— Это я и буду. Просто другой я, следующий.

Последние слова вызвали новый поток слез. Он обошел вокруг полированного столика, который она, готовясь к долгожданному свиданию, так старательно протерла специальным составом с запахом лимона, крепко обнял ее, и горькое чувство утраты пронзило его от этого запаха, от легчайшего аромата ее свежевымытых волос.

— Я люблю тебя, — проговорила она сквозь рыдания.

Он ответил, что знает и что тоже любит ее. Уверял, все обойдется и плакать не стоит. Все это было совершенно справедливо. Еще он сказал, что она даже не поймет, что с нею больше не он. То есть он, конечно, но другой. И это была тоже чистейшая правда, хотя настроение у нее от этого не улучшилось.

Затем он честно сказал, что думает.

— Знаешь, это не любовь. Мы сошлись на перекрестке жизни, твоей и моей.

Смысл его слов не дошел до нее. Она понимала только одно: он разлюбил ее и готов бросить.

Она выбежала из комнаты и заперлась в ванной, а он потихоньку вышел, не желая причинить ей еще большее страдание, потому что, если быть честным до конца, он любил ее сильнее, чем всех женщин, которые были у него в жизни.

В этой жизни он прожил всего одиннадцать месяцев.

Он снял с вешалки куртку, взял шарф, не забыл и маленький подарок, который обнаружил на своем рабочем столе, — стеклянную фигурку панды, красиво перевязанную ленточкой. Вряд ли удастся провести ее с собой, но чем черт не шутит.

Нужно попробовать, и не только потому, что для нее было бы жестоким ударом обнаружить, что подарок, с любовью выбранный ею, забыт на столе. Он хотел попробовать, потому чувствовал: ее он должен запомнить.

Он неизбежно забудет ее, как и многих других, до нее, что были во множестве его прошлых жизней. Но как ребенок в память о чудесном лете хранит какую-нибудь необыкновенную раковину или камень, так и он всякий раз пытался пронести с собой дорогую для него вещицу.

В кабине допотопного, скрипучего лифта он почувствовал, что вот-вот уйдет. Ощущение напомнило ему, как начинается грипп. Он узнал это недомогание еще когда они сидели за столом. Сухость и неприятное пощипывание в горле. Затем состояние, которое ему никогда не удавалось определить: будто в горло проскочил большущий кусок мороженого. Болели суставы, слезились глаза.

Хорошо, что он угадал приближение этого состояния и успел уйти до того, как исчезнет. Она, бедняжка, не пережила бы, произойди замена его двойником на ее глазах.

Он прислонился к стенке кабины, надеясь, что лифт не вызывали снизу и ему посчастливится уйти не замеченным никем, пока лифт не достигнет первого этажа. Он судорожно хватал воздух, словно рыба, выброшенная на берег. Еще мгновение — и его не стало.

Кабина опустела, лишь в воздухе таяло искрящееся облачко, да чувствовался сладковатый запах: так пахнут нагретые солнцем гроздья, которые вот-вот брызнут соком.

А он ушел из этой жизни. Здесь его звали Алан Джастис, и теперь человек с таким именем перестал существовать. Он растворился в сверкающем облаке, когда лифт проходил между четырнадцатым и пятнадцатым этажами высотного здания Шестьдесят третьей Ист-стрит в Нью-Йорке. В то мгновение, когда это произошло, из дверей конторы «Стейнвей и сыновья» на Пятьдесят седьмой Ист-стрит, где размещалась знаменитая фирма, изготовляющая рояли, вышел человек, как две капли похожий на Алана Джастиса, и торопливым шагом направился через Пятую авеню к Шестьдесят третьей улице. Лишь одет он был совершенно по-другому, что и явится причиной минутного замешательства, когда ровно восемнадцать минут спустя он позвонит в дверь квартиры на Шестьдесят третьей Ист-стрит. Дверь откроют, его душевное смятение уляжется, и он скажет красивой девушке с темными волосами и с покрасневшими от слез глазами:

— Кэтрин? Привет. Я — Аллен.

Пройдут недели, прежде чем она осознает, что перед ней именно Аллен, а не Алан. Заметит и другие мелочи, отличающие его от того, прежнего: например, исчезнувшая родинка на левом плече. Теперь, принимая душ, он не будет напевать мелодии шлягеров, как любил это делать раньше. Теперь ему по вкусу брюссельская капуста, а сувенирная монетка в виде головы бизона, которую он хранил как талисман, будет потрачена вместе с прочей мелочью, потому что для Аллена эта пятицентовая монетка не значила ровным счетом ничего.

Ночью, в постели, Кэтрин все-таки обнаружит некоторую перемену к лучшему в человеке, который вышел из ее квартиры и через полчаса возвратился назад.

Нет худа без добра...

 

 

Алан задержал дыхание, проходя сквозь мембрану. Так он называл преграду, которую ему приходилось преодолевать и которая на ощупь была, словно мягкая, податливая поверхность надутого резинового шарика. Минута, в течение которой он уходил, длилась вечность. Руку с зажатой в ней стеклянной фигуркой панды он держал в правом кармане. Теперь она была пуста. «Прощай, Кэти», — успел подумать он. Мысль о ней становилась все более расплывчатой, смутной, еще немного — и он навсегда забыл о ней.

— Здесь запрещено спать! Эй, парень, давай отсюда, — произнес чей-то голос над самым его ухом.

Он поднял глаза. Полицейский рассматривал его, сочувственно кивая. Покрасневшие сосуды на одутловатых щеках и носу свидетельствовали о том, что крепких напитков он отнюдь не чурается. «Ты бы сам запил, если бы каждую ночь торчал на улице, да высматривал пьяниц», — сказал себе Алан.

— Я не сплю, командир, — произнес он вслух и поднялся на ноги. — Просто задумался, за луной наблюдаю, размышляю о том, как неумолимо бежит время.

В новой жизни у него, судя по всему, обнаружился дар красноречия. Это ему понравилось.

Он шагнул на тротуар. Осмотрелся: квартал аккуратных, ухоженных особняков; движение на улицах незначительное. Первая машина, которую он заметил за это время, двигалась на воздушной подушке, не оставляя после себя неприятного дыма и запаха.

Полицейский внимательно рассмотрел его и отступил назад, чтобы увеличить дистанцию между ними на случай, если в руке у нарушителя порядка появится оружие. Внезапно выражение его лица изменилось. Он отметил дорогой, хорошего покроя костюм, начищенные туфли, в блеске которых отражались огни уличных фонарей. Произвели на него впечатление тщательно выбритые щеки, аккуратная стрижка и едва уловимый аромат дорогого лосьона после бритья.

— Простите, если потревожил вас, сэр. Я-то думал забулдыга какой прикорнул.

— Ничего страшного, командир. Все равно сидеть тут становится холодно. Что-то задержался я по дороге домой.

— О... неужели мистер Джастмен?

Теперь лицо Алана было хорошо различимо в электрическом свете. Алан улыбнулся полицейскому.

— Передавайте от меня привет вашей матушке, мистер Джастмен.

Мощной левой ручищей он прикоснулся к черному лаково блестевшему козырьку фуражки — жест столь же традиционный, как и то почтение, с которым мелкие городские служащие относятся к высокопоставленным семьям. Полицейский скрылся за углом, но Алан Джастмен все еще продолжал раздумывать, идти ли ему немедленно домой.

Резкий, пронзительный звук саксофона, вспоровший это пустое мгновение, донесся из освещенного окна. «Идти домой придется, ничего не поделаешь, — решил он, и при мысли об этом ему представился водоворот, затягивающий его в свою зловещую, мутную глубину. — Надо идти. Мать будет волноваться».

Он вошел в полутемный коридор. Единственный источник света здесь, украшенный бусами светильник, стоявший на шкафу, позволял смутно разглядеть часть лестницы, ведущей на верхний этаж. Там, на площадке, он заметил инвалидное кресло матери. Значит, ее уложили в постель, и дневная сестра ушла, предоставив мать суетливым заботам ее шутовской камарильи.

Он помедлил, опершись на перила. Сверху доносился неприятный, резкий смех и отвратительное бренчанье ситара, которое будет преследовать его всю ночь.

Он повернул обратно, но с верхней площадки резко прозвучал женский голос:

— Разве ты не поднимешься, Элвин?

Значит, его уже заметили.

Полумрак, окутавший лестницу, не мог скрыть сверкающей наготы ее бедер, полуприкрытых разлетающимся домашним одеянием. Она поднесла палец к губам. Ему показалось, что он видит отливающий черным лаком ноготь.

Он начал медленно подниматься по ступенькам. Она спокойно поджидала его. Когда между ними оставалась только одна ступенька, она протянула руку и обняла его за шею. Посмотрев сверху вниз ему в глаза, улыбнулась хищной улыбкой собственницы.

— Твоя мать ждет тебя. Да и мы все заждались.

Она повела его в огромную спальню. Там, в приглушенном свете ночника, хоровод неясных теней окружал постель его матери — мать напоминала пожелтевшую, иссохшую мумию, уложенную высоко на подушки.

Все не так плохо, как он ожидал. Слава Богу, сегодня нет слепого ребенка. И безрукой женщины тоже нет.

Он сравнивал себя с китайским ларчиком, в котором спрятан еще один, а там еще и еще... Или с русской матрешкой — снимается верхняя, а под ней видна другая матрешка, поменьше, и так до самой крошечной матрешки в центре, такой крошечной, что лица уже не разглядеть.

Однажды в самый обычный, ничем не примечательный день он испытывал момент глубочайшего прозрения. Задолго до него это знание снизошло до Джордано Бруно, Калиостро и Давида Юма, Конфуция, Тита Ливия [Ливий Тит (59 до н.э. — 17 н.э.) — римский историк], Мухамеда, Кассиодора [Кассиодор (ок. 487 — ок. 578) — писатель, автор «Истории готтов»] и американки Сильвии Платт [Платт Сильвия — американская поэтесса]. Как и они, он понял, что в жизни нет места случайности, да и вообще не существует отдельной человеческой жизни с ее удачами, совпадениями и верой в чудеса.

А есть лишь переход из одной жизни в другую, немногим отличную от предыдущей, а затем — дверь, ведущая в следующую жизнь, и так до бесконечности.

Он открыл для себя, что человеческие существа бессмертны, поскольку жизнь не имеет конца, но разворачивается в длительной серии жизней. Все живое не просто подвергается реинкарнации, как иногда считают, но перемещается неугасимой искоркой сквозь ряд следующих друг за другом существований в соприкасающихся вселенных. И каждая новая жизнь меняет человеческую личность, и чем больший путь проходит человек, тем разительнее перемены.

Однажды ему подумалось, что идею целостности и единства жизни как нельзя лучше воплощает в себе многослойная восточная пахлава — пирог, сложенный из множества тончайших клейких пластов, слившихся вместе так крепко, что и не поймешь, где кончается один и начинается другой.

О какой случайности, каком неожиданном везении могла идти речь, если человеку заранее предначертано, проскальзывая сквозь мембрану, разделяющую миры и вселенные, проживать следующие жизни в новых ипостасях своего «я»! Редко, но бывало так, что новая жизнь складывалась удачнее предыдущей. Иногда она оказывалась во сто крат хуже прежней и становилась просто невыносимой.

Он привык воспринимать окружающее, как промежуточную станцию на пути, не имеющем конца. Через эту станцию пролегал путь каждого живого существа, неумолимо двигавшегося к своему следующему воплощению. Все, кто скользили мимо этого полустанка под названием «жизнь», даже не подозревали, что однажды они уже делали здесь остановку, ибо при переходе сквозь мембрану память о прошлой жизни стиралась. Никто из живущих на Земле не предполагал, что в недрах его сегодняшнего «я» запечатлен след его жизни в ином обличье.

У него же произошел внутренний сбой, и память о том, где и кем он был раньше, не покинула его. Нечто подобное, должно быть, испытали Карл Маркс, Леонардо да Винчи и многие другие великие люди. Пусть воспоминания эти были обрывистыми и неясными, они все же теплились в нем, тогда как участью других было полное забвение своего прошлого. Он вдруг почувствовал, что сущности, составляющие последовательность его воплощений, когда приходит время, меняются местами. Кто-то, с силой напирая сзади, выталкивает тебя в неизвестность, а сам занимает твое место. И его, наверное, точно так же выталкивает еще один. Впрочем, и сам ты, попав сюда, разве думал о том, чье место ты занял? Словно кошки, оттирающие друг друга от плошки с едой. Одно он знал наверняка: двум его воплощениям не место под одним небом, а значит — снова в путь, не имеющий конца. Сколько сотен, тысяч, миллионов жизней прожилок с момента своего рождения?

Больше всего на свете он хотел попасть в счастливую жизнь и на этом прекратить свой бег в никуда. Остаться в ней. О, если бы только его не толкали сзади! Полицейский, склонившийся над ним и брезгливо тронувший его кончиком ботинка со словами: «Вставай, парень, давай отсюда», — вот она, его жизнь. Отыскать свою тихую пристань, где каждый день приносит удовлетворение и радость, и бросить там якорь. Но тот, кто шел сзади, он тоже мечтал получить свой кусок пирога, и так каждый нажимал на следующего, чтобы самому вырваться вперед. Правда, трудно польститься на ежедневный кошмар его жизни рядом с матерью и ее полоумными калеками. Элвин Джастмен томился в ожидании ухода.

 

 

— Где же ты был вечером? — спросила мать.

Ее слабый, надтреснутый голос был еле слышен. Сколько времени она протянет еще в этом состоянии?

Дневная сестра и морщинистая горбунья, которая гадала матери на картах, толклись возле постели, взбивая подушки, смачивая ей рот, поглаживая больные места. Окинув взглядом эту сцену, он обратился к матери:

— Мама, почему ты не хочешь умереть, чтобы перейти в другую, лучшую жизнь?

Губы ее задрожали, но она ответила:

— О чем ты говоришь? Ведь я вырастила тебя. Самое меньшее, чем ты можешь отплатить мне, это быть со мной рядом до последнего вздоха.

— Когда он будет, этот последний вздох!

— Слава Богу, медицина в наше время творит чудеса.

В трубке, отходившей от ее горла, послышалось бульканье.

— Да уж, слава Богу, — отозвался он.

— И все-таки... где ты был? Из-за тебя нам пришлось перенести сеанс. Иногда в тебе пробуждается нечто возвышенное. Пожалуй, это лучшее, что есть в тебе, сын.

— Я гулял, мама. Общался с космосом и заодно с полицейским.

— Вот смотрю я на тебя и удивляюсь, неужели это мой сын?

— Не ты одна удивляешься. Так что у нас сегодня вышло на картах? Надеюсь, убийства матери нам не нагадали?

К нему подошла дневная сестра.

— Она снова заснула.

— Ну слава тебе, Господи, медицина и впрямь творит чудеса, — пробормотал он, выходя из комнаты.

Где-то в прошлом человек по имени Алан радовался жизни — как-никак она сложилась гораздо удачнее той, что он оставил позади, — и этот человек с полным основанием страшился будущего. «Скорее бы убраться отсюда ко всем чертям», — подумал Элвин Джастмен.

Но в его силах было только отчаянно сопротивляться тому, кто уже подталкивал его сзади. Если предположить, что следующая жизнь Элвина окажется вполне сносной, то понятно, что человек, которому она досталась, будет сопротивляться давлению с не меньшим упорством, чем когда-то цеплялся за свою жизнь Алан Джастис. Хотя Аллен, войдя в силу, все же справился с ним.

Так Элвин прожил еще девять лет в своем мрачном доме вместе с матерью и ее увечными приживалами. В воскресенье вечером, подбрасывая дрова в старинную печь, он почувствовал, как отвращение к самому себе переполняет все его существо, и ему захотелось плакать. Вот оно, избавление от этой жизни! Слезы облегчения струились по лицу Элвина. Наконец-то! В следующее мгновение его со страшной силой вдавило в мембрану. Он еще успел посочувствовать своему двойнику, которому суждено заменить его у постели умирающей матери.

Еще один миг — и он проскочил в свою новую жизненную колею. Элвин Лакмен, оплакивающий утрату горячо любимой матери, — вот, кем он стал теперь. Чтобы покинуть дом, где все бередит душу, он, заключив контракт на два года, уходит плавать моряком торгового флота. С течением времени его душевная боль не утихает, не приносит облегчения и череда случайных, лишенных всякой теплоты связей. Женщины смеются над ним и презирают, считая слабаком. Может быть, страдания — это кара, которую он несет за гибель матери? Но он нисколько не повинен в ее смерти. После того как операция показала, что страшная опухоль, точно спорынья на ржаном поле, проросла метастазами по ее телу, участь ее была решена. Теперь он понимал, что никогда не будет счастлив, никогда не забудет свое горе.

Он так и не женился. Год от года он становился все более чудаковатым, все сильнее отдаляясь от людей. Случалось, во время ночной вахты он раздевался донага и, положив рядом с собой одежду, трепетно вслушивался в шум моря, пытаясь ощутить те животворящие, рожденные в недрах Земли, токи энергии, о которых он прочел в заумном фолианте, приобретенном в грязной лавчонке на окраине Гонконга.

Рассудок неотвратимо покидал его. Безумие еще могло бы отступить, будь у него надежный круг верных друзей. Все вместе они попытались бы удержать стремительно ускользающее от него чувство реального. Но он был один. Его начали преследовать галлюцинации, и часто, стоя на вахте, один-одинешенек среди бескрайнего морского пространства, он вел с собой долгие беседы. Моменты просветления наступали все реже. От мучительного конца его спас пробудившийся в душе ужас воспоминаний о той жизни, в которой он был Элвином Джастменом. Неведомая сила давила на него изнутри.

Годы существования рядом с мучительно умирающей матерью и ее сборищем уродов. Мрачный дом... Это была та жизнь, о которой он, Элвин, совершенно забыл. Но ведь, когда Элвин освободился от этого кошмара, его место занял другой, и теперь этот другой точно так же хочет вырваться. Давление его иной ипостаси, рвавшейся на свободу, помогло Элвину и на этот раз.

Когда корабль сделал остановку в лондонском порту, Элвин Лакмен сошел на берег вместе со всеми. Уход настиг его внезапно. Он сидел на веслах маленькой прогулочной лодки, которую вел вдоль берега. Дыхание резко перехватило, и он закашлялся, словно проглотил слишком большой кусок мороженого. Потом прижался лицом к днищу лодки и ушел из этой жизни.

Лодка еще долго покачивалась на воде. Владельцу лодочной станции ничего не оставалось, как примириться с тем, что ему не с кого требовать плату за дополнительное время пользования лодкой. Сверх того ему пришлось выдать три с лишним фута тому человеку, который обнаружил пустую лодку, далеко унесенную течением.

Казалось, жизнь его состоит из одних только черных полос.

Он вновь пришел в мир как Уильям Раклин, рабочий завода в Ливерпуле. Серое, беспросветное существование. Прозябание, а не жизнь. И так три года.

Затем появился Вильгельм Рихтер, умный, талантливый. Как он ненавидел всех вокруг! Ему завидовали, а его неудачи в жизни объяснялись поисками посредственностей, которым не давал покоя его талант. Он презирал себя за то, что он, считающий себя на голову выше других, вынужден угодничать перед начальством и льстиво улыбаться вместо того, чтобы заявить в лицо бездарностям, что он о них думает. Он знал, что сильным мира сего нравится унижать его. Знал, что Айрис опять изменяет ему с одним из своих прежних любовников, вот только с кем именно, он не мог сказать точно.

Это продолжалось девять месяцев и пятнадцать дней.

Был еще Вальдемар ван Ренсбург, живший в окрестностях Гааги. Жизнь, не лишенная приятности, не бесконечно однообразная. Его семейство состояло из жены по имени Трина и детишек: Ханса, Карела и маленькой Вильгельмины, названной в честь королевы, упокой. Господи, ее душу. В этой жизни у него была табачная лавка и трехнедельный отпуск, который он проводил в Бельгии. Всего один год такого благополучия — и он готов был бежать, куда глаза глядят. Теперь он сам напирал на того, кто должен был освободить ему место впереди, и ему удалось проскользнуть в следующий слой пахлавы.

На этот раз переход прошел не так легко и плавно, как всегда. Вот что, наверное, испытывает человек, рождаясь на свет. Его сдавливало со всех сторон, тащило, тянуло куда-то и наконец бросило на мембрану. С первого раза ему не удалось преодолеть преграду. Казалось, будто эта стена, разделяющая миры, сделана из гораздо более прочного материала, нежели все остальные, через которые он проходил раньше.

А может быть тот, другой Элвин, из будущего преграждал ему путь в новую жизнь и, сопротивляясь изо всех сил, пытался повернуть поток времени вспять? Ему приходилось испытывать такое напряжение, словно это он сам движется против течения. Он отметил все это скорее машинально, пока находился во взвешенном состоянии между двумя мирами, и понял, что в этом переходе наметилась какая-то аномалия.

Теперь от него мало что зависело, ему все равно не выдержать мощный натиск идущих сзади. Все они — Алан, Аллен, Элвин, Уильям, Вильгельм — стремились выйти из своего невыносимого существования. Под их напором он прорвал мембрану и прошел в новый мир.

В первые мгновения после ухода он, как всегда, еще мог восстановить в памяти долгую цепь своих странствий во времени. Нет, не каждую жизнь в отдельности, а лишь общую панораму, на общем, смазанном фоне которой ярко проступали отдельные фигуры: танцор зажигательного фламенко, голландский землекоп, измученный тяжким трудом крепостной, царедворец династии Медичи, могильщик в маленьком датском городке, туземец с островов Меланезии, скользящий по океанским просторам в своей легкой лодочке.

Каждый раз, когда в глубинах его существа оживала память о прошлых жизнях, он вспоминал ту сцену из знаменитой сказки, где Алиса во весь дух бежит вместе с Черной Королевой, оставаясь при этом на одном и том же месте [имеется в виду известная сцена из второй главы сказки Льюиса Кэрролла «Алиса в Зазеркалье»]. Так и он, беги не беги, все равно не вырвется из заколдованного круга своих жизней.

Он стряхнул оцепенение и открыл глаза. На него смотрело его собственное лицо. Сам он сидел в мягком кресле. В гостиной приятно пахло табаком, потрескивал камин, стены были заняты книжными полками. Он готов был поклясться, что видит свое лицо не в зеркале.

— Вальдемар? — спросил человек с его лицом.

— Да, Вальдемар — это я. А вы?..

— Уолли Ванаувен. И уходить я не собираюсь.

Память о прошлом ускользала от него.

— Вы... не собираетесь... что?

Тут Уолли размахнулся и влепил ему пощечину. Голова Вальдемара мотнулась из стороны в сторону, однако сознание прояснилось.

Уолли повторил резко, напористо:

— Я не собираюсь уходить, малыш. Попробуй взять себя в руки. Мне нужно, чтобы ты все помнил, а то я замучаюсь с тобой.

— А вы помните все?

— Разумеется. И Элвина с его полоумной старухой, и параноика Вильгельма. Спроси, чего я только не помню с тех пор, как топал с пехотой. Ты сам-то забыл, наверное, про того парня, что умер от гангрены? И эта ужасная дизентерия.

— О, Господи! Я вспомнил! Вспомнил все, о чем вы говорите.

— Ха! Да это, если хочешь знать, мелочь по сравнению со всем остальным, что хранится у меня в памяти. Воспоминания об этих кошмарах придают особую прелесть моей нынешней жизни, если ты еще не понял, как она хороша. О лучшей доле и мечтать не приходится. Приз, вопреки всем законам доставшийся мне в игровом автомате. Любой из тех бедолаг, в чьей шкуре я побывал, не желал бы ничего иного. Итак, я остаюсь. И не подумаю сдвинуться с места.

— Но ведь это невозможно!

Уолли только хмыкнул, раскуривая трубку. Затем подошел к креслу, стоявшему напротив, и уселся. Они пристально смотрели друг на друга.

— Меня тоже подталкивают сзади, — сказал Вальдемар. — Я бы не торопил тебя, живи здесь, если тебе нравится, но дело не во мне одном, ты же знаешь. Меня заставили уйти, и ты никуда не денешься.

Уолли покачал головой.

— Я не уйду.

— Тебя вынудят. Сзади напирают.

Уолли выпустил облачко дыма. В гостиной чувствовался смолистый запах дров. Теперь, когда Вальдемар присмотрелся к комнате, она понравилась ему еще больше. Уютнее, чем здесь, ему не было никогда. Вот он, настоящий дом. Его предшественник, сидящий в кресле напротив, не погрешил против истины: это его воплощение действительно лучшее из всех возможных. Как часто в каждой из своих многострадальных жизней он тосковал по этой обстановке.

Летучий Голландец, похоже, обретет свой покой.

Прекратилась бешеная гонка Алисы с Черной Королевой.

Он и не заметил, как эта мысль созрела в нем: он должен каким-то образом задержаться здесь.

Он лихорадочно прикидывал, как ему поступить, хватался за один план, чтобы тут же отбросить его и начать обдумывать другой. Так голодный пес разбрасывает содержимое мусорного ящика, чтобы скорее добраться до лакомого кусочка, источающего такой соблазнительный аромат. Спасительный ответ, он знал, нужно искать в прошлом. В туманной мгле прожитых им жизней блеснет искорка знания, и он найдет способ избавиться от Уолли, выбросить его на стремительно летящую вперед дорожку безумной гонки. А потом можно подумать, как закрыть дорогу сюда всем остальным. В душе его звенела радость, но теперь нужно было притвориться непонятливым, чтобы выиграть время.

— И что же здесь у тебя эдакого замечательного в этой жизни?

Уолли расхохотался.

— Уверенность, малыш.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я твердо знаю, что свободен. До чего приятно сознавать, что я живут так, потому что сам сделал свой выбор, и не позволю затянуть себя в этот ваш круговорот. Я счастлив, ибо я — это я.

Что за глубокомысленный вздор он там несет! Вальдемару была знакома претенциозная болтовня умников, напичканных наркотиками и модными религиозными идеями. Он прожил слишком много жизней, чтобы обращать внимание на подобные глупости.

Гораздо важнее, что сам он чувствует себя здесь превосходно. Вот и он нашел свою гавань. Он терпеливо выслушивал высокопарные рассуждения Уолли, понимая, что главная прелесть этой жизни состоит как раз в ее непритязательности.

— По утрам я варю себе кофе. Люблю добавлять в него чуточку кардамона и шоколада. За окном вижу гряду холмов. Я не чувствую бега времени. Одежду выбираю ту, которая мне нравится, удобную и привычную. Моим ногам удобно и легко в разношенных старых башмаках. Днем я занимаюсь своей работой. Перевожу для университетского издательства поэзию Латинской Америки. Много часов провожу я так, завороженный музыкой Слова. Позже заходят мои друзья, и мы вместе идем куда-нибудь пообедать на природе. Мы много шутим, дурачимся, каламбурим. Моя жена нужна мне, она стала частью меня, но, к сожалению, в моей душе нет места для нее: я слишком отягощен своим прошлым. Я возвращаюсь домой, и ко мне бегут двое прелестных ребятишек. Они знают, что их всегда ждут маленькие подарки. На этой неделе я читал одну книгу, которая тронула меня до слез...

Вальдемар почувствовал странное волнение. Будто что-то кольнуло его в сердце, и кровь быстрее побежала по жилам. Но это состояние быстро прошло, осталось презрение к Уолли. Подумать только, этот человек живет в земном раю, и даже не может как следует пообедать! Пикник на природе. Какие возможности давала ему эта жизнь, а у него не хватило мозгов воспользоваться ими с толком! Сомнений нет, это теплое местечко просто необходимо отвоевать для себя, не говоря уже о том, что его святая обязанность освободить это жилище от никудышного постояльца, который все равно не может им распорядиться по-настоящему. В первый раз он подумал о самоубийстве.

Но можно ли считать самоубийством покушение на Уолли? И виновен ли в убийстве человек, поднимающий руку на себя самого? Вместе они остаться здесь не могут. Одному из них придется уйти, и уйти должен его двойник.

Притворяясь, что слушает нудные разглагольствования Уолли, он исподтишка осмотрелся. Действовать нужно очень быстро, пусть жестоко, но без промедления. У него есть только один шанс. Оба они находились ближе к середине комнаты, стены которой были скрыты книжными полками. Книги, куда ни кинь взгляд, книги. Три двери, но все они закрыты. Диван, небольшой шкафчик, два кресла, торшер, камин. Камин... Он заметил каминные щипцы и тяжелую кочергу. Вот оно!

Он рывком поднялся с кресла и сделал несколько нетвердых шагов. Уолли замолчал, внимательно глядя на Вальдемара.

— Я еще не в полном порядке, — пояснил тот, притворяясь гораздо более ослабевшим, чем это было на самом деле.

А на самом деле силы быстро возвращались к нему. Словно потеряв равновесие и ища опору, он выбросил руку к каминной полочке. Уолли открыл рот, собираясь что-то сказать. Вальдемар поспешил остановить его своим бормотанием. Одной рукой нащупав кочергу, он молниеносно занес ее над головой. Один мощный удар, и он освободит себе жизненное пространство.

Все три двери, ведущие в комнату, распахнулись, и на пороге каждой появились люди. Но удар уже был нанесен. Он увидел перед собой расширенные от ужаса глаза Уолли, но в ту же минуту его самого вдавило в мембрану.

Люди в дверных проемах быстро теряли ясность очертаний, сливаясь в сплошную серую массу.

Он снова, в который уже раз, ощутил леденящее покалывание в горле от чересчур быстро проглоченного большого куска мороженого. Суставы заныли. Он был на пути в какую-то иную, неведомую жизнь.

Там он стал Уолтером Верноном, абсолютным неудачником. Каждый раз, когда он пытался что-то предпринять, на него сваливались всевозможные несчастья, сокрушая любые его планы, вселяя страх перед новыми начинаниями. Короче говоря, он был ни на что не способен и знал это. Белинда никогда не упускала случая уязвить его побольнее. Дети совсем разболтались. Конечно, им нужна сильная рука. А он и с ними-то не справляется. И постоянное невезение. Каждый день он ввязывался в сражение, которое можно было считать проигранным еще до того, как оно началось.

Уолтер Вернон на огромной скорости влетел в свою новую, полную страданий и унижения жизнь, в которой ему суждено было провести пятнадцать лет, хотя он, конечно, об этом не подозревал. Не вернулась к нему и память обо всем, что случилось с ним перед тем. В конце этих долгих пятнадцати лет его ждал переход в новое существование, за этим переходом еще один, и снова в путь. Каждая новая из быстро мелькающих жизней была еще омерзительнее, чем предыдущая. Изредка он попадал в чуть более удачную колею. Быть может, далеко впереди, отделенная от него многими столетиями мучительного прозябания, и расстилалась та самая счастливая жизнь, где можно позволить себе читать книгу, которая трогает до слез?

А пока, проживая одну за другой свои незадавшиеся жизни, Уолтер Вернон не узнавал собственную судьбу.

 

 

В уютной гостиной толпились тихо переговариваясь, люди, чем-то неуловимо схожие между собой. В доме чувствовалась траурная атмосфера.

— Бедняга, он столько перенес, что рассудок его повредился, — говорил Уолли Ванаувен.

Все согласно кивали, вздыхая с подобающим случаю видом.

— А я-то думал, он все-таки поймет, — вступил в разговор один из присутствующих. — Вспомните, каждый из нас, попав сюда, тоже думал, что два его воплощения не могут существовать в одной жизни. Неужели, когда вы с ним разговаривали в этой самой комнате, до него не дошло, что это возможно?

Уолли Ванаувен беспомощно развел руками.

— Иногда они уже не могут оправиться от пережитого. Мы и-так со своей стороны делаем для них больше, чем достаточно.

Они еще немного посудачили об этом печальном событии, после чего вместе с женами, любовницами и детьми отправились пообедать на природу. Им хотелось побыть среди своих, прежде чем возвратиться к обычной жизни в мире, который быстро заполнялся ими и им подобными. В благословенном этом краю обрели свое счастье те, кто его заслужил.

Они сами сделали его лучшим из миров, ибо здесь никому не грозил уход.

 

Бегство к звездам

Харлан Эллисон

 

 

Его застукали рядом с останками толстяка-лавочника. Мародер сидел на корточках, спиной к разбитой витрине, и шарил по бесчисленным карманам покойного торговца.

Он не слыхал, как они подошли. Оглушительный вой кибенских кораблей, поливающих огнем улицы города, смешивался в ушах с воем умирающих.

Они подкрались к нему сзади — трое мужчин с угрюмыми лицами и решительными взорами. Грохот взорванной где-то в городе энергостанции заглушил скрип их башмаков, ступавших по усыпанному щебенкой и пылью бетону. Мужчины остановились, и светловолосый кивнул двум другим. Те набросились на мародера и заломили ему руки за спину, вырвав у него изумленный пронзительный вопль.

Банкноты и монеты посыпались из рук, разлетелись по усеянному обломками камней полу.

Бенно Таллант, мучительно выгнув шею, обернулся к нападавшим:

— Отпустите меня! Он был уже мертвый! Я хотел только взять немного денег, чтобы купить еды. Христом Богом клянусь! Отпустите!

От боли в заломленных руках на глаза навернулись слезы.

Один из державших — коренастый шепелявый крепыш неопределенного возраста — злобно прошипел:

— Ты, мародер паршивый, как видно, не заметил, что грабишь в гастрономе? Здесь навалом всякой еды, бери — не хочу!

И заломил руку еще выше.

Таллант прикусил губу. Что толку спорить? Он не может признаться, что деньги нужны для наркотиков. Его просто убьют, и дело с концом. Идет война, город осажден кибенами, с мародерами разговор короткий. Может, так оно и лучше. Смерть положит конец гложущей его неутолимой жажде, и он станет свободным. Пусть даже мертвым, но свободным.

Свободным от дурманной пыли; свободным для нормальной жизни. Да, вот чего он хочет — стать свободным... Никогда больше он не притронется к дурманному порошку, если останется жив.

К тому же поставщик наверняка уже погиб.

При мысли о смерти, как всегда, у Талланта затряслись поджилки и онемели мышцы ног. Он безвольно обмяк всем телом.

Второй из державших, здоровенный свинорылый тип, с отвращением проворчал:

— Бога ради, на кой он нам сдался? Неужто для такого дела нельзя найти кого получше? Вы только посмотрите, как его развезло — это ж кисель, а не человек!

Светловолосый покачал головой. Он явно был у них главным. Чудом оставшийся чистым высокий лоб белел над черным от сажи и грязи лицом. Блондин провел по лбу рукой и замазал белое пятно.

— Нет, Шеп. По-моему, он нам подходит.

Главарь повернулся к Талланту, наклонился и внимательно осмотрел дрожащего мародера. Потом приподнял его правое веко.

— Наркоман. Вот и ладненько. — Блондин выпрямился и добавил: — Мы целый день вас искали, приятель.

— Я никого из вас в жизни не видел! Что вам от меня нужно? Пустите меня, пустите!

Слишком уж долго они канителятся, хотели бы убить — давно бы убили. Что-то тут не так.

Он закричал, забившись в истерике. Пот заливал ему лицо, словно где-то под волосами забил источник.

Высокий блондин обернулся через плечо и торопливо сказал:

— Пошли отсюда! Тащите его, ребята. Пускай доктор Баддер над ним поработает. — Он жестом велел им поднять трясущегося наркомана и добавил, хлопнув Талланта по тощему животу: — Тут работы на добрых пять часов!

— Только дадут ли желтые сволочи нам эти пять часов? — проворчал шепелявый Шеп.

Свинорылый кивнул, и, будто подтверждая их опасения, сгущающиеся сумерки разорвал истошный женский крик. Они замерли; Таллант почувствовал, что вот-вот сойдет с ума — прямо сейчас, в их руках, от этого крика, от этих людей, оттого, что нет порошка и весь мир разваливается вокруг на части. Ему отчаянно хотелось лечь и подрожать.

Он попытался осесть всем телом еще раз, но свинорылый дернул его и поставил на ноги.

Они прошли через гастроном, вздымая густые клубы цементной пыли и ступая по кусочкам металлопластика, трещавшего под башмаками. Возле разбитой витриныостановились, вглядываясь в потемки.

— Придется нам попотеть четыре мили, — сказал шепелявый. Высокий светловолосый главарь молча кивнул.

Взрыв топливного резервуара перекрыл непрерывную пальбу и победные клики кибенской атаки... вместе с предсмертными криками людей.

На мгновение воцарилась мертвая тишина — затишье перед боем, предвещающее новый ужасный удар. И не успели они перевести дух, как над головами с надрывным свистом пронесся снаряд и пропорол фасад жилого здания напротив. Металл и бетон брызнули во все стороны и застучали по развороченному тротуару градом осколков.

Группа мужчин постояла минуту в напряжении, а потом, подхватив свою добычу, бесшумно и быстро скользнула в вечернюю мглу.

И только толстяк-лавочник остался лежать среди развалин гастронома — мертвый, равнодушный и безмятежный.

Бенно Таллант очнулся во время операции. В горле пересохло и горело, кружилась голова. Он увидел свой разрезанный живот; скользкие внутренности — мокрые, пульсирующие в собственной крови — предстали перед ним во всей своей наготе.

Плешивый старикашка, заросший колкой седой щетиной, осторожно совал в разъятую плоть металлическую коробочку с кнопками и калибровочными шкалами. В глаза Бенно уставился дебильный слепящий глаз операционной лампы, и он тут же вырубился снова.

Когда он очухался во второй раз, то обнаружил, что лежит, обнаженный до чресел, на операционном столе в холодной-прехолодной комнате. Голова была чуть приподнята. В глаза ему . бросился рваный алый рубец, бежавший от нижнего ребра до самого паха подобно красной реке, пересекающей пустыню. В середине рубца блестел металлический кончик проволоки с нашлепкой вроде булавочной головки. Таллант внезапно вспомнил все.

Они оборвали его вопль, засунув в рот смятое полотенце.

Высокий блондин из разрушенного гастронома шагнул в поле зрения Талланта. Грязь с лица он смыл и переоделся в мышиного цвета военный мундир с тремя капитанскими нашивками на лацканах. Главарь пристально вгляделся в лежащего, наблюдая за гаммой эмоций, искажавших лицо мародера.

— Моя фамилия Паркхерст, приятель. После гибели президента и его команды я возглавляю Сопротивление.

Он подождал, пока Таллант успокоится. Но конвульсии не прекращались: глаза лезли вон из орбит, кожа на лице покраснела, жилы на шее вздулись.

— Вы нужны нам, мистер, однако времени осталось в обрез... Если хотите жить, успокойтесь.

Лицо наркомана расслабилось.

Изо рта у него вынули кляп, и собственный язык показался ему в первый миг густым обжигающим месивом. Таллант снова вспомнил свой разверстый окровавленный живот.

— Что это было? Что вы со мной сделали? Зачем?!

Он заплакал. Слезы катились из уголков глаз, зигзагами стекали по щекам к уголкам рта и падали с подбородка.

— Я тоже хотел бы это знать, — раздался голос слева от него.

Таллант с трудом повернул голову. Боль острыми иголками вонзилась в основание шеи. Он увидел старикашку с колючей щетиной. Это был врач — врач, который засовывал металлическую коробочку в желудок Талланта, когда тот очнулся в первый раз. Доктор Баддер, надо полагать.

— Скажите мне, Паркхерст, зачем нам этот сопливый слюнтяй? — продолжал доктор. — Вы нашли бы не меньше дюжины добровольцев, стоило вам только захотеть. Да, мы потеряли бы хорошего парня, но по крайней мере знали бы, что человек сделает дело на совесть.

Не успев договорить, он захлебнулся тяжелым кашлем и вцепился в край операционного стола.

— Все курево проклятое... — просипел он, пока высокий блондин усаживал его в кресло.

Паркхерст покачал головой и ткнул пальцем в сторону Талланта.

— Лучше всех сделает дело тот, кто боится. Кто ударится в бега. Бегство займет время, а время — это все, что нам надо, чтобы живыми добраться до Земли или другой колонии. Вы так не думаете, док? Вы сомневаетесь в том, что он задаст стрекача?

Баддер потер колючие заросли, на подбородке. Щетина поскрипывала у него под пальцами в наступившей тиши.

—М-м-м... Наверное, вы правы... Вы всегда правы. И все же...

— Ладно, док, — нетерпеливо, хотя и дружелюбно прервал его Паркхерст. — Когда вы поставите парня на ноги?

Доктор, кряхтя и отдуваясь, поднялся с кресла. С натугой прокашлялся и сказал:

—Я обработал его эпидермизатором... Рана затягивается отлично. Нужно обработать еще разок, но... Э-э... Видите ли, Паркхерст, все это курево, да и нервы у меня не в порядке... В общем, я хотел спросить: у вас не найдется... э-э... чуть-чуть? Самую малость, только взбодриться.

Глаза старика загорелись надеждой, и Таллант сразу узнал этот блеск. Старик тоже был наркоманом. Или алкашом. Точно сказать трудно, но дока Баддера пожирала та же ненасытная страсть, что и его самого.

 

Паркхерст решительно покачал головой:

— Ничего не выйдет, док. Вы должны быть в форме на случай, если что-нибудь...

— К черту, Паркхерст! Я не заключенный — я врач и имею право...

Паркхерст оторвал взгляд от Талланта, на которого смотрел все время, разговаривая с врачом.

— Послушайте, док. Времена нынче для всех тяжелые. Всем нам нелегко, да только вот жена моя сгорела заживо на улице три дня назад, когда напали кибены, а мои дети сгорели в школе. Я понимаю, как вам тяжко, док, но если вы, не приведи Господь, не прекратите клянчить у меня виски, я убью вас, док. Я вас просто убью.

Блондин говорил тихо, вышагивая в такт по комнате ради вящей убедительности, однако в голосе его звенело отчаяние. Видно было, что на сердце у него нестерпимая боль, а наплечах — неподъёмное бремя. Ублажать врача он явно не собирался.

— Так когда мы сможем выпустить его отсюда, док? Доктор Баддер окинул комнату безнадежным взглядом, облизнул губы. Потом торопливо и нервно произнес:

— Я... Я снова обработаю его эпидермизатором. Это займет часа четыре. Работа сделана чисто, тяжести в желудке быть не должно. Он ничего не почувствует.

Бенно жадно прислушивался. Он до сих пор не понимал, что с ним такое сотворили, зачем эта операция, но непреодолимый ужас, объявший его поначалу, слегка утих во время перепалки между Баддером и Паркхерстом. Он провел дрожащей рукой по рубцу.

Его чуть не стошнило от страха; щека и предплечье задергались нервным тиком.

Доктор Баддер подкатил к операционному столу продолговатый аппарат со щупальцами и выдвинул вверх раздвижной кронштейн. На конце его была прямоугольная коробочка из никелевой стали с небольшим отверстием. Баддер включил аппарат, и из отверстия на рану полился свет.

Рубец моментально посветлел и сморщился. Бенно не чувствовал той штуки, что зашили ему в желудок.

Он просто знал, что она там.

У него вдруг начались жуткие колики. Он закричал от боли.

Паркхерст побледнел.

— Что с ним? — спросил главарь так быстро, что фраза слилась в одно слово.

Доктор Баддер отпихнул в сторону кронштейн эпидермизатора и склонился над Таллантом, который лежал, тяжело дыша, с искаженным судорогой лицом.

— В чем дело?

 

— Болит... там... — Бенно показал на живот. — Адская боль... Сделайте же что-нибудь!

Толстенький маленький врач со вздохом отступил на шаг и небрежным движением вернул кронштейн на место.

 

— Все в порядке. Колики вызваны самовнушением. Побочных явлений по идее быть не должно. Впрочем, добавил он, злопамятно глянув на Паркхерста, — я не такой уж хороший врач, не такой трезвый и именитый, какого Сопротивление выбрало бы, будь у него возможность, поэтому гарантировать ничего не могу.

— Заткнитесь, док, — с досадой отмахнулся от него Паркхерст.

Баддер натянул простыню Талланту на грудь, и мародер застонал от боли.

— Кончай скулить, слизняк несчастный! — рявкнул Баддер. — Аппарат заживляет рану через простыню, тебе не о чем беспокоиться... пока. Женщины и дети там, — врач махнул рукой в сторону задраенного окна, страдают куда больше твоего.

Он повернулся к двери. Паркхерст пошел следом, задумчиво хмуря лоб.

Взявшись за дверную ручку, он остановился.

—Мы принесем вам поесть. Попозже. -И, отвернувшись, добавил, не глядя на Талланта: — Не пытайтесь бежать. Не говоря уже об охране у двери — а это единственный выход отсюда, разве что вы попробуете удрать к. ним через окно, — так вот, не говоря уже об охране, вы можете истечь кровью раньше, чем мы вас отыщем, если откроется рана.

Он выключил свет, вышел и закрыл за собой дверь. Таллант услышал приглушенные голоса, доносившиеся словно сквозь толстый слой ваты, и понял, что охранники за дверью уже наготове.

Тьма не мешала мыслям Талланта. Он вспомнил о дурманном порошке, и боль скрутила его опять; он вспомнил о прошлом и начал судорожно хватать воздух ртом; он вспомнил, как очнулся во время операции, и еле сдержал рвущийся из горла крик. Нет, тьма не мешала мыслям Талланта.

Яркие и жгучие, они терзали его все следующие шесть часов невыносимой адской пыткой.

За ним пришел шепелявый Шеп. Он тоже умылся, но вокруг носа, под ногтями и в складках мешков под глазами осталась въевшаяся грязь. С другими людьми, которых Таллант видел сегодня, шепелявого роднила беспредельная усталость.

Шеп задвинул кронштейн эпидермизатора в полый стержень и откатил аппарат к стене. Таллант внимательно следил за ним, и, когда Шеп сдернул простыню, чтобы обследовать тонкий белый шрам, оставшийся от раны, Бенно приподнялся на локтях:

— Ну как там, снаружи?

Спросил дружелюбно, почти заискивающе, как спрашивают дети, стараясь подольститься к рассерженным взрослым.

Шеп поднял на него серые глаза, ничего не ответил и вышел из комнаты. Через пару минут он вернулся с кучкой одежды. Швырнул ее на операционный стол и помог мародеру сесть.

— Одевайтесь!

Таллант сел, и желудок тут же свело в приступе наркотической ломки. Он уронил голову, открыл рот, рыгнул пару раз, но рвать было нечем. Выпрямился, провел дрожащей рукой по темным волосам.

— П-послушайте, — начал Бенно, доверительно обращаясь к человеку из Сопротивления, — н-не могли бы вы мне п-подсказать, где достать н-немного дурманного п-порошка? Я з-заплачу, у меня есть...

Шеп размахнулся и влепил ему пощечину, оставив на лице горячий красный след.

— Нет, мистер, это вы меня послушайте! До вас, похоже, не доходит, так я вам объясню: боевая армада кибенов пересекает сейчас космическое пространство, направляясь прямиком к планете Дильда. Нас атаковал всего лишь авангард, разведывательный отряд — и он почти уничтожил планету. Там, снаружи, погибло около двух миллионов человек, приятель. Ты знаешь, что такое два миллиона? Это почти все наше население. А ты сидишь тут и клянчишь у меня понюшку! Да будь моя воля, я прикончил бы тебя на месте... Так что натягивай на себя одежку и заткни пасть, иначе, Господь свидетель, я за себя не ручаюсь!

Шепелявый отвернулся, и Таллант уставился ему в спину. Страха он не испытывал — только желание лечь и заплакать. За что ему такие муки? Он на все был готов, лишь бы достать щепотку порошка. Ему было плохо... совсем плохо... А ведь он так старался держаться от них ото всех подальше. Хотел только раздобыть немного денег и найти поставщика... Какого черта они к нему привязались? Что они сделали с ним?

— Одевайся! — гаркнул Шеп. Жилы на шее у него вздулись, лицо перекосилось от злости.

Таллант поспешно натянул комбинезон с капюшоном, обулся и застегнул на поясе ремень.

— Пошел! — Шеп столкнул его со стола.

Таллант покачнулся, чуть было не упал и с ужасом вцепился в Шепа, пытаясь одолеть нахлынувшую слабость.

Шеп стряхнул его руки и скомандовал:

— Пошел, грязный подонок! Пошел!

Таллант зашагал по коридору. Очевидно, они находились в подземелье. Он брел следом за Шепом, понимая, что бежать ему некуда; шепелявый, казалось, не обращал на него внимания — знал, что мародер никуда не денется.

Сквозь стены — и сквозь толщу земли — доносились отзвуки бомбежки, сотрясавшей планету. Бенно довольно смутно представлял себе, что там творится.

Война между Землей и Кибой была долгой и разрушительной и шла уже шестнадцать лет, но кибенский флот впервые прорвался так дал&ко в человеческие владения.

Судя по всему, нападение было внезапным и планета Дильда подверглась удару первой. Бенно видел разрушения и гибель наверху и понимал, что люди, собравшиеся в подземелье и пытающиеся защитить планету, — это последний очаг Сопротивления.

Но что им нужно от него?

Шеп свернул направо, распахнул дверь и посторонился. Таллант вошел в помещение, служившее, повидимому, чем-то вроде радиорубки. Стены были сплошь покрыты батареями циферблатов и переключателей, экранами и переговорными устройствами. Паркхерст, небрежно зажав в руке микрофон, разговаривал с радистом.

Когда Таллант вошел, блондин обернулся и кивнул сам себе, словно бы в подтверждение своим мыслям: мол, раз мародер на месте, все теперь пойдет по плану.

— Вы, наверное, хотите знать, что происходит. — Он замялся. — Думаю, мы должны вам объяснить.

Радист очертил в воздухе круг указательным пальцем, очевидно, предупреждая, что скоро начнется передача или же что батареи нагреваются.

Паркхерст поджал на мгновение губы, а потом сказал почти извиняющимся тоном:

— Мы не питаем к вам ненависти, приятель.

Таллант отметил про себя, что они до сих пор не удосужились узнать его имя.

— Нам нужно сделать одно дело, — продолжал Паркхерст, наблюдая вполглаза за Таллантом и вполглаза за оператором. — И ставка тут больше, чем ваша жизнь или моя; ставка больше, чем вся планета Дильда. Гораздо больше. Для этого дела нам нужен человек определенного склада. Вы подходите просто идеально, вы даже не представляете насколько. Мы не выбирали вас преднамеренно, это вышло случайно. Если бы не вы, подвернулся бы кто-то другой, похожий на вас.

Паркхерст пожал плечами, как бы желая сказать, что тут уж ничего не попишешь.

Талланта начало трясти. Он стоял, дрожа всем телом, и отчаянно жаждал нюхнуть порошка, хотя бы разок. Его не интересовала патриотическая болтовня, которую вешал ему на уши Паркхерст; он хотел только одного: чтобы его оставили в покое и отпустили наверх, пусть даже кибены жгут там планету, лишь бы вырваться отсюда. Может, ему повезет и он наткнется на запасы порошка... потому что от этих людей он его не получит. Если уж доку Баддеру не удалось выпросить стаканчик, то ему и подавно надеяться не на что.

Да, в этом все дело. Теперь он понял. Это заговор с целью разлучить его с возлюбленным порошком. А порошок он получит — только надо подождать, надо затаиться и перехитрить безумных заговорщиков, чтобы они ослабили надзор. И тогда он улизнет. Никаких кибенов в городе нет, это все подлый заговор против него и его любимого порошка. Глаза у Бенно сузились.

И тут мысль о металлической коробочке в желудке вернула его к действительности. Таллант содрогнулся. Он не мог побороть ужаса при воспоминании о том, как эту штуковину засовывали ему в живот.

Бледное лицо мародера было покрыто потеками пота и грязи, хотя его умывали не раз за шесть часов, пока заживала рана. Тощий, весь какой-то землисто-серый, он был из той породы людей, что напоминают волков или крыс. Темные волосы и маленькие, глубоко посаженные глазки. Лицо, сужающееся конусом, как у грызуна.

— Что... что вы собираетесь делать со мной? — Он легонько, с опаской коснулся желудка. — Что вы со мной сделали?

Одно из многочисленных переговорных устройств пронзительно заверещало. Радист судорожно замахал рукой Паркхерсту и в конце концов похлопал его по плечу. Паркхерст обернулся, и радист кивнул: давай, мол, начинай. Паркхерст грозно взглянул на Талланта, обрывая его стенания, и жестом велел Шепу встать рядом с трясущимся мародером.

А затем заговорил в микрофон — чуть более громко и разборчиво, чем обычно, как будто он общался с кем-то через большое расстояние и хотел, чтобы каждое слово было понятным и точным.

— Говорит штаб Сопротивления планеты Дильда. Мы находимся под юрисдикцией Земли и обращаемся к кибенскому флоту. Вы слышите нас? Передача транслируется на многих частотах, так что мы не сомневаемся, что вы ее поймаете. Даем вам десять минут на подготовку к переводу текста и связь с вашим командованием. Это жизненно важно для вас, кибены. А потому, как только вы переведете то, что я сейчас сказал, советую вам незамедлительно сделать все необходимые приготовления и доложить своим офицерам.

Он махнул рукой, и радист прервал связь.

Паркхерст вновь обернулся к Талланту:

— Они переведут. Должны перевести... Им были известны самые удобные подходы к планете, а значит, они наверняка общались с земными торговцами или же с нашими кораблями, слишком далеко углубившимися в туманность Угольного мешка. Они сумеют расшифровать текст.

Таллант провел тощей бледной рукой по шее.

— Что вы собираетесь со мной делать? Что вы затеваете? — Он чувствовал, что близок к истерике, но не мог остановить потока слов. Ему было страшно. — Так нечестно! Вы должны мне сказать!..

Голос его поднялся до визга. Шеп придвинулся к нему вплотную, схватил за руку повыше локтя. Таллант проглотил рвущиеся из горла слова, уже готовые хлынуть новым потоком.

Паркхерст заговорил неторопливо и тихо, стараясь успокоить Талланта:

— Нас атаковал авангард гигантского кибенского флота, мистер. В этом не может быть никаких сомнений. Если у них такой разведывательный отряд, значит, им удалось собрать невероятно мощные силы. Совершенно очевидно, что они попрут напролом, сметая своей массой всю земную оборону, и, возможно, атакуют саму Землю.

Это главное наступление кибенов за все годы войны, а мы не можем даже связаться с Землей. Наши межпланетные передатчики вышли из строя, когда кибены сожгли заполярные станции. Мы не в состоянии предупредить материнскую планету. Она Останется беззащитной, если падут и другие внешние колонии — а они непременно падут, стоит только кибенскому флоту ударить в полную силу.

Мы обязаны предупредить Землю. А чтобы сделать это — и заодно, если повезет, спасти несколько тысяч человек, уцелевших на планете Дильда, — нам нужно выиграть время. Поэтому требовался такой человек, как вы.

Паркхерст умолк, и все молча стали ждать.

В рубке раздавалось только бесстрастное потрескивание и жужжание аппаратов да тяжелое, со всхлипами, дыхание Бенно Талланта.

Наконец большой стенной хронометр отсчитал десять минут, и радист снова махнул Паркхерсту.

Блондин взял в руки микрофон и начал говорить спокойно, убедительно, понимая, что обращается уже не к своим подчиненным, а к властям предержащим там, наверху, над планетой; он говорил так, будто каждое слово было ключевым для разгадки важнейшей тайны:

— У нас на планете бомба. Солнечная бомба. Уверен, что вам не надо объяснять, что это значит. Нагреется весь воздух, вплоть до верхних слоев стратосферы. Этого недостаточно, чтобы превратить планету в новую звезду, но более чем достаточно, чтобы погубить все живое, раскалить каждый кусочек металла до испарения и выжечь землю так, что здесь ничего уже не сможет расти. Планета погибнет, а вместе с ней погибнем и все мы, и все вы тоже.

Большинство из ваших пятидесяти кораблей приземлились. Те немногие, что остались на орбите, не избегнут воздействия бомбы, даже если стартуют в открытый космос прямо сейчас. И если они это сделают — а мы следим за вами с помощью радара, — то мы взорвем бомбу немедленно, без малейших колебаний. В противном случае мы можем предложить вам альтернативный вариант.

Паркхерст мельком взглянул на радиста, не спускавшего глаз с ряда радарных экранов, в центре которых светилось по одной точке. Радист помотал головой, и Таллант понял, что они ждут, как будет воспринято их заявление. Если хоть одна точка на экране сдвинется с места, значит, кибены не поверили им или решили, что люди из Сопротивления блефуют.

Но кибены не осмелились испытать судьбу. Точки застыли в центре экранов, будто приклеенные.

Глаза у Талланта внезапно округлились. До него дошло наконец, о чем говорил сейчас Паркхерст. Он понял, что имел в виду блондин. Он понял, где спрятана бомба. Бенно раскрыл было рот, но ладонь Шепа зажала его, не давая крику вырваться из горла и достичь через передатчик кибенов.

У Бенно началась неукротимая рвота. Шеп, тихо выругавшись, отшатнулся и стащил с пульта лист бумаги, пытаясь вытереть блевотину. Таллант корчился в судорогах, его рвало уже всухую, и Шеп еле успел подхватить его, не дав упасть на пол.

Шепелявый усадил Талланта на скамейку возле пульта, продолжая вытирать свой загаженный мундир. Таллант чувствовал, что он на волоске от безумия.

Всю жизнь он привык жить своим умом и крутиться, чтобы выжить. Стоило кому-нибудь протянуть Бенно палец, как он отхватывал вею руку. Но на сей раз спасительного пальца не было. Таллант растерянно осознал, что не может воспользоваться слабостью или вежливостью этих людей, как не раз делал прежде. Эти люди были грубы и безжалостны, и они зашили солнечную бомбу — солнечную. Боже милосердный! — ему в желудок.

Как-то раз он видел стереофильм, запечатлевший взрыв солнечной бомбы.

Его вырвало еще раз, и он таки свалился на пол. Будто сквозь туман донесся голос Паркхерста:

— Повторяем: не пытайтесь удрать. Если хоть один из ваших кораблей стартует, мы немедленно взорвем бомбу. У вас есть только одна альтернатива тотальному уничтожению планеты. Планеты, которая крайне необходима вашему флоту для дозаправки и пополнения припасов. Только одна альтернатива.

Паркхерст сделал паузу и обвел взглядом рубку, внезапно показавшуюся очень тесной. Его, похоже, слегка смущала явная театральность ситуации. Облизнув губы, Паркхерст тихо продолжил:

— Дайте нам уйти. Дайте землянам этой планеты улететь, и мы обещаем не взрывать бомбу. Выйдя за пределы атмосферы, мы переключим взрывное устройство на автоматический режим, и тогда ищите бомбу сами. Если ее наличие вызывает у вас сомнения, включите счетчики, и ваши собственные приборы зарегистрируют повышенный выброс нейтрино. Тогда вы сразу убедитесь, что это не блеф. Добавлю только, что бомбу можно дезактивировать.

Вы найдете ее и обезвредите, но не раньше, чем мы улетим. Вам придется принять это условие. Иначе... Иначе никаких условий не будет. Только смерть.

Если вы не согласитесь, мы взорвем бомбу. Если вы выполните наши требования, мы тотчас покинем планету, а бомбу поставим на автоматику, и она взорвется в заданный срок. Часовой механизм в ней надежный, ей не страшны никакие нейтриноглушители.

Таков наш ультиматум. Мы будем ждать ответа не более часа. По истечении этого срока мы взорвем бомбу, даже если погибнем все до единого!

Вы можете ответить на той же частоте, на которой приняли наше сообщение.

Паркхерст махнул радисту, и тот щелкнул выключателем. Передача была окончена.

Блондин повернулся к Талланту, дрожмя дрожавшему в луже собственной блевотины. Взгляд у Паркхерста был усталый и печальный. Он собирался что-то сказать, и ясно было, что скажет он что-то чудовищно жестокое.

«Не дай ему это сказать, не дай ему это сказать, не дай ему это сказать», — твердил Талланту внутренний голос в глубине помраченного сознания. Он крепко зажмурил глаза, прижал к ним липкие кулаки, надеясь, что тьма защитит его от слов Паркхерста.

Но блондин заговорил.

— Я, конечно, — сказал он спокойно, — мог и приврать. Не исключено, что бомбу вообще невозможно обезвредить. Даже если они ее найдут.

 

Таллант впал в такое буйство, что им пришлось запереть его в операционной, предварительно убрав все бьющиеся предметы. Шеп хотел привязать наркомана к столу, но Паркхерст и свинорылый — бывший пекарь по фамилии Баннеман, ставший снайпером, — воспротивились.

Они оставили Бенно Талланта в комнате, и час потянулся, как резиновый. В конце концов Шеп открыл дверь и обнаружил мародера лежащим на полу — ноги подогнуты к самой груди и обхвачены руками, расширенные темные глаза смотрят невидящим взором на вялые, расслабленные пальцы.

Шепелявый налил в соседней комнате из крана полный кувшин воды и выплеснул ее в лицо Талланту. Мародер, вздрогнув и застонав, вышел из транса. Поднял глаза, и воспоминания вновь нахлынули на него. Вместе с жаждой дурманного порошка.

— Т-только разочек... разочек нюхнуть, больше ничего... Пожалуйста!

Шеп разглядывал хнычущего наркомана с омерзением и злой безнадежностью.

— И это спаситель Земли!

Он сплюнул на пол.

Таллант расклеился совершенно. Пересохший рот наполнялся иллюзорной слюной и пересыхал снова. Голова разламывалась, все мышцы свело. Больше всего на свете ему нужна была пыль, он просто не мог без нее. Они обязаны ему помочь. Он всхлипнул и пополз к башмакам Шепа.

Шепелявый отступил назад.

— Вставай! С минуты на минуту должен прийти ответ!

Таллант с огромным трудом приподнялся, ухватившись за операционный стол. Ножки стола были привинчены к полу, но пока Таллант бушевал и рвался к вожделенному порошку, он умудрился погнуть две из них.

Шеп снова повел его, дрожащего и пускающего слюни, к радиорубке. Паркхерст, увидав, до какой степени распада дошел наркоман, что-то тихо сказал доктору Баддеру. Заросший щетиной старикашка кивнул и скользнул мимо Талланта в дверь. Бенно смотрел по сторонам пустым взглядом, пока доктор не вернулся.

Старик принес белоснежный пакетик, и Таллант сразу понял, что в нем. Дурманный порошок.

— Даймне, даймне, даймне, пожалуйста, вы должны мне ее дать, дайте, дайте мне...

Он протянул трясущиеся руки, нервно подрагивающие пальцы коснулись пакетика. Доктор Баддер, глядя, как другой алчущий получает желаемое, в то время как сам он по-прежнему вынужден томиться без своей отравы, отдернул пакетик, желая подразнить Талланта.

Наркоман бросился к старику и чуть не упал на него, хрипло дыша и брызгая слюной.

—Даймне, даймне, даймне, даймне... — Шепот его был лихорадочным, умоляющим.

Доктор визгливо засмеялся, наслаждаясь игрой. Паркхерст резко оборвал его:

— Оставьте парня в покое, док! Я сказал: дайте ему дозу!

Врач швырнул пакетик на пол, и Таллант, хлопнувшись на четвереньки, мигом схватил его и разорвал зубами упаковку. Не вставая с колен, он дополз до пульта, оторвал от блокнота листок, высыпал белый порошок из пакетика в сгиб листа. Потом отвернулся к стене и, съежившись так, чтобы никто не видел, что он делает, вдохнул порошок по очереди каждой ноздрей.

Зелье, скользнув по носовым каналам, тотчас утолило жажду, и к Бенно вернулись силы. В затылке больше не давило, руки перестали трястись. Повернувшись назад, он уже не был развалиной,

Он был только трусом.

— Сколько еще? — спросил Баннеман из противоположного угла рубки, старательно отводя глаза от Талланта.

— Теперь в любую минуту, — отозвался радист из-под шлемофона.

И, будто слова его были сигналом, затрещал репродуктор, и тишину взорвал голос машины-переводчика.

Это был холодный, металлический голос — результат перевода с кибенского на английский:

— Мы согласны. Как показывают наши приборы, бомба у вас есть, поэтому мы даем вам семь часов на сборы и погрузку.

Вот и все. Коротко и ясно.

Но сердце у Талланта упало. Если детекторы инопланетян зарегистрировали увеличение нейтринного выброса, значит, прощай, последняя надежда. Бомба у Сопротивления действительно есть, и ему известно, где она. Он сам — ходячая бомба. Ходячая смерть!

— Пора собираться, — сказал Паркхерст и повернулся к двери.

— А как же со мной? — взвизгнул Таллант и схватил Паркхерста за рукав. — Теперь, когда они позволили нам убраться, я вам больше не нужен, верно? Вы можете вынуть из меня эту... эту штуковину?

Паркхерст поднял на него усталые глаза. В глубине их таилась неизбывная грусть.

— Позаботься о нем, Шеп. Он нужен нам еще семь часов.

И ушел.

Ушли и все остальные, кроме Шепа с Таллантом.

Наркоман заорал:

— Что будет со мной? Скажи мне! Что?!

И Шеп ему все объяснил.

— Ты будешь последним человеком на планете Дильда. У кибенов есть приборы, способные методом сужения района поиска определить источник выбросов нейтрино. Если бы бомба была неподвижна, они бы мигом ее засекли. Но человек будет двигаться с места на место. К тому же они нипочем не догадаются, что бомба спрятана в человеке. Они решат, что все мы улетели. Но ты останешься здесь, вместе с бомбой. Ты будешь нашей страховкой. Паркхерст, пока не улетит, будет управлять взрывным устройством, так что бомба не взорвется. А когда он отчалит, то переключит бомбу на автоматический режим, и она взорвется в заданный срок.

Если хоть один кибенский корабль попробует броситься за нами в погоню, бомба взорвется. Если они не полетят за нами, но не найдут ее вовремя, она взорвется тоже.

Шеп объяснял так безучастно, так хладнокровно приговаривал Талланта к смерти, что тот почувствовал, как внутри взыграла сила дурманного порошка, почувствовал ярость и возмущение тем, что его одурачили и превратили в ходячую бомбу.

— А что, если я им сдамся и позволю вырезать бомбу так же, как вы ее вшили? — в приливе храбрости резко спросил Таллант.

— Ты не сделаешь этого, — уверенно возразил Шеп.

— Почему?

— Да потому, что они не будут с тобой цацкаться так, как мы. Первый же отряд кибенской пехоты, который выследит бомбу, распнет тебя на земле и выпотрошит все твои внутренности.

Лицо Бенно исказилось от ужаса, и Шеп это заметил.

— Видишь ли, чем дольше ты будешь удирать, тем дольше они будут искать тебя. А чем дольше они будут искать тебя, тем больше шансов у нас будет предупредить Землю. Поэтому нам пришлось выбрать самого что ни на есть жалкого труса, который привык делать ноги... Для которого бегство — это способ выживания. Ты побежишь так, что только пятки засверкают. Потому-то Паркхерст тебя и выбрал. Ты будешь бежать и бежать, не останавливаясь, приятель.

Таллант вскочил и заорал:

— Меня зовут Таллант! Бенно Таллант. У меня есть имя, понятно? Я Таллант, Бенно, Бенно, Бенно Таллант!

Шеп гаденько ухмыльнулся и плюхнулся на скамейку возле пульта.

— Плевать я хотел на твое имя, приятель! Почему, как ты думаешь, мы не спросили, как тебя зовут? Безымянного, тебя легче будет забыть. Им непросто было на такое решиться — Паркхерсту и прочим. Их мучит совесть из-за тебя, приятель. А вот меня не мучит. Паршивый наркоман вроде тебя изнасиловал мою жену перед тем... перед тем как... — Он умолк и поднял глаза к потолку. Там, в городе, сидели и ждали кибены. — Так что, по-моему, мы квиты. Я ничего не имею против, если одним наркоманом в мире станет меньше. Ничего.

Таллант бросился к двери, но винтовка, которую Шеп держал наготове, с глухим стуком обрушилась ему на спину. Мародер свалился на пол, корчась от боли и истошно вопя.

— А теперь мы подождем часиков семь, — сказал Шеп спокойно. — И тогда ты станешь воистину бесценным, приятель. Воистину бесценным. Вся жизнь кибенского флота будет у тебя в животе!

Он от души расхохотался, и Бенно Таллант подумал, что сейчас свихнется от этого смеха. Ему хотелось просто лечь, и все. И умереть.

Но это ему предстояло чуть позже.

На взлетном поле наконец стало тихо. Семь часов не смолкал шум погрузки уцелевших жителей планеты, а потом корабли взмыли в густых клубах дыма ввысь, оставляя в небе хвосты реактивных выбросов. К старту готовился последний корабль. Бенно Таллант наблюдал за Паркхерстом, который поднял на руки маленькую девочку. Кроха со светленькими косичками прижимала к себе пластмассовую игрушку. Паркхерст держал девочку чуть дольше, чем было необходимо, не сводя с нее глаз, и на лице его была неприкрытая скорбь по собственным детям, погибшим в огне. Но Бенно не испытывал к нему сочувствия.

Его бросили здесь на верную смерть, жестокую и бесчеловечную.

Паркхерст подсадил девчушку в отверстие люка, где ее приняли чьи-то руки, и начал подниматься по трапу сам. Потом, опустив ладонь на перила, остановился. Обернулся, посмотрел на Талланта. Тот стоял, уронив по бокам дрожащие руки, точно пес, умоляющий, чтобы его взяли с собой.

Невооруженным глазом было видно, что Паркхерсту нелегко. Он не был убийцей; он просто выбрал единственно возможный вариант решения проблемы — нужно предупредить Землю. Но Таллант не сочувствовал ему. Боже милостивый! Его приговорили к превращению в солнечную...

— Послушайте, мистер, что я скажу. Мы не такие дураки, как считают кибены. Они думают, будто мы просто отчалим и оставим им бомбу. Набьемся в свои утлые суденышки и полетим, а они быстренько обезвредят бомбу и догонят нас в космосе, упакованных и готовых к поджариванию.

Но они ошибаются, Таллант. Мы позаботились о том, чтобы нашу бомбу не нашли. Их детекторы могли бы ее засечь, но только не в движущемся носителе. Нам пришлось найти человека вроде вас, Таллант. Труса я беглеца.

Вы — наша единственная гарантия, единственный шанс добраться до аванпостов и предупредить Землю. Я... я не могу сказать вам ничего такого, что переменило бы ваше мнение о нас к лучшему. Знали бы вы, как долго я ломал . себе голову, прежде чем решился на этот шаг! Не смотрите на меня так... Скажите хоть что-нибудь!

Таллант молча смотрел перед собой; страх растекался по всем его жилам, ядовитыми парами сочился из пор, подкашивал ноги.

— Странное дело: хоть я и знаю, что вы погибнете, что я сам обрек вас на смерть, я смотрю на вас с гордостью. Можете вы понять это, мистер? Несмотря на то что я использовал вас, превратив в одушевленный бомбовоз, я исполнен гордости, ибо знаю: вы долго, очень долго не дадитесь им в руки, и я смогу спасти горстку уцелевших людей, спасти Землю. Можете вы это понять?

Таллант не выдержал и схватил Паркхерста за рукав:

— Пожалуйста, прошу вас, ради Бога, возьмите меня с собой! Не бросайте меня здесь! Я умру... Я... умру!

Паркхерст, нахмурившись, отдернул руку.

Таллант отлетел назад.

— Но за что? За что вы меня ненавидите? Почему вы хотите моей смерти? — Из горла его рвались рыдания.

Лицо вождя Сопротивления помрачнело.

— Нет, вы не правы! Пожалуйста, не думайте так! Я даже не был с вами знаком, когда мы решили выбрать человека вроде вас, мистер. Я ненавижу людей вашего типа, это верно, но у меня нет оснований ненавидеть вас!

Вы герой, мистер. Когда — вернее, если — мы выпутаемся из этой передряги, мы воздвигнем вам памятник. Вам он, конечно, ничем не поможет, но мы его воздвигнем.

Все последние семь часов я приучал себя относиться к вам с презрением. Вынужденная мера, иначе я не смог бы оставить вас здесь. Я сам бы остался вместо вас, но толку от этого было бы мало. У меня нет желания спасаться бегством. Я устал. Моя жена, мои дети все они погибли. Я хочу умереть... Я просто хочу умереть. А вы... вы хотите жить, и вы будете удирать от них изо всех сил и дадите нам выиграть время! Я приучал себя думать о вас как о выродке, как об отбросах рода человеческого. И вы помогли мне в этом! — добавил он с негодованием. — Вы только посмотрите на себя!

Таллант понял, что хотел сказать Паркхерст. Он, Бенно Таллант, и правда подонок и трус, и он действительно ударится в бега. Он видел, словно со стороны, свое тщедушное тело, трясущееся, как в лихорадке, и обливающееся потом, видел почти осязаемое облако страха, окутавшее его фигуру, видел свои расширенные, белые от ужаса глаза, ищущие выхода. Таллант знал, что он трус. Ну и что? Он не хотел умирать!

— Таким образом, — подвел итог Паркхерст, — я ненавижу вас потому, что я должен вас ненавидеть, мистер. И поскольку я ненавижу вас, вернее, ненавижу себя, а не вас, я сделал свой выбор. А поскольку вы это вы, вы будете бегать и прятаться от кибенов, пока мы не доберемся до радиостанции и не предупредим Землю о нападении.

Паркхерст снова начал взбираться по трапу, и Таллант снова вцепился в его руку.

Наркоман умолял о пощаде все последние семь часов, и даже в эту минуту он не мог придумать ничего иного, кроме мольбы. Плодом всей его прежней жизни, который он пожинал теперь, была полнейшая бесхребетность.

— Скажите хотя бы... Скажите хотя бы, есть ли какой-нибудь способ обезвредить бомбу? Можно это сделать? Вы говорили им, что можно!

Ребячески-жадное выражение его лица заставило Паркхерста гадливо поморщиться.

— Мужества у вас ни на грош, верно?

— Ответьте мне! Ответьте! — орал Таллант. В иллюминаторах белыми пятнами замаячили лица.

— Не могу. Если я скажу, что бомбу обезвредить можно, вы помчитесь прямиком к кибенам. А если вы будете считать, что она взорвется при первом же прикосновении, вы спрячетесь от них подальше.

Люк начал закрываться. Паркхерст придержал его на миг и проговорил, смягчившись:

— Я знаю, как вас зовут. Прощайте, Бенно Таллант. Хотел бы я сказать: «Храни вас Бог».

Люк закрылся. Таллант услышал, как его задраили изнутри и как загудели реакторы. Он рванул, не разбирая дороги, подальше от взлетной площадки, надеясь укрыться в бункерах, находившихся неподалеку. В бункерах, под которыми располагалась штаб-квартира Сопротивления.

Он стоял у окна, покрытого защитным фильтром, и смотрел, как тоненький след корабля пропадает в темном небе.

Один. Последний человек на планете Дильда.

Он вспомнил, что говорил ему Паркхерст: «Я не питаю к вам ненависти. Просто дело прежде всего. Оно должно быть сделано, и вы его сделаете. Но я не питаю к вам ненависти».

И вот он остался один на планете, осаждаемой кибенами, которых ни разу в глаза не видел, а в животе у него бомба глобальной разрушительной силы.

 

Когда корабль пропал из виду, когда последний белесый след растворился на звездном ночном небосклоне, Таллант вышел в дверной проем бункера, глядя на пустое поле. Они покинули его; все мольбы, все призывы к гуманности, все усилия оказались тщетны. Он стоял, одинокий и потерянный, возле пустого поля, и в сердце его была пустота.

Прохладный ветерок с океана подернул поле рябью, коснулся Талланта и освежил его. Он вновь ощутил знакомую жажду.

Но на сей раз он мог утолить ее дурманным порошком. Ну и ладно! Он погрузится в наркотический транс и будет лежать под открытым небом, пока бомба не взорвется и не убьет его.

Бенно нашел люк и спустился в штаб-квартиру Сопротивления. Полчаса лихорадочных поисков, раскиданные по полу лекарства, вскрытые ящики, взломанные шкафы — ив руках у него очутился лечебный запас наркотиков доктора Баддера. Концентрированный нермогероинит — дурманный порошок, поработивший его в двадцать три года с первой же дозы. Много лет прошло с тех пор... «

Таллант вынюхал пакетик и почувствовал, как тело наливается силой, здоровьем и яростью. Кибены? А ну подать их сюда! Он сделает армаду одной левой!..

И пусть только эти паршивые сукины дети земляне попробуют вернуться! Планета Дильда отныне принадлежит ему, он тут король и властелин вселенной!

Сунув белые пакетики в карман комбинезона, Таллант поднялся по лесенке наверх и захлопнул люк.

И тут впервые увидел кибенов.

Они кишмя кишели на взлетном поле — их было там несколько сотен. Нормальных человеческих размеров, ростом больше пяти футов, но меньше шести. Они были похожи на людей, только с золотистой кожей и гибкими щупальцами вместо пальцев, по шести штук на каждой руке.

Их схожесть с людьми неожиданно ужаснула Талланта. Будь они кошмарными чудовищами — дело другое; тогда он мог бы презирать и ненавидеть их. Но кибены были даже красивее людей.

Он никогда не видел чужаков раньше, зато он слышал вопли, эхом отдававшиеся в городских каньонах. Он слышал, как у девушки сдирали кожу со спины, и по-своему жалел ее. Он вспомнил, как желал ей смерти от потери крови. С такими ранами она могла промучиться всего часа три-четыре — быстрее и безболезненнее смерти у кибенов не найти.

Они очень походили на людей. Только золотистых.

Таллант внезапно осознал, что попал в западню.

Здесь, в бункере, он оказался без защиты, без оружия и без выхода. Они найдут его и убьют, не успев даже понять, что бомба у него внутри. Они не станут спрашивать, есть у него в желудке бомба или нет... слишком уж невероятно такое предположение.

Именно поэтому Паркхерст зашил ему бомбу в живот. Никому и в голову не придет искать ее там.

 

Кибены разыскивают солнечную бомбу, а такое оружие, по логике вещей, должно быть спрятано гденибудь в укромном местечке. В океане, под тоннами грязи, в пещере... Но не в человеке. Человек — последнее место, где они станут искать.

Никто не способен на такую жестокость — засунуть бомбу в живого человека!

Потому-то Паркхерст и сделал это.

Таллант обвел бункер безумным взглядом. Дверь была только одна. А на поле видимо-невидимо кибенов, злых от того, что их перехитрили, и готовых выпустить кишки из первого же попавшегося землянина.

Он наблюдал сквозь защищенное фильтром окно, как они шныряют по полю.

И, наблюдая, заметил кое-что еще. Все они были в непробиваемых бронекостюмах, а в руках сжимали трехструйные бластики. Это оружие предназначалось для убийства, а не для захвата пленных. Он в ловушке!

Таллант вновь почуял, как в нем закипает ярость отчаяния — та же, что овладела им, когда он узнал о зашитой в живот бомбе. Мало того, что его превратили в бомбовоз, так он еще должен бежать без передышки! Да, кибены безжалостны. Они уже наверняка начали выслеживать бомбу детекторами с кораблей, кружа над планетой по сужающейся спирали и все ближе подбираясь к цели. Как только они обнаружат, что бомба движется, кибены сразу сообразят, что у нее живой носитель. И неумолимо зажмут его в кольцо. Он в ловушке!

Но если он попадет в руки этих пехотинцев, кишащих на поле, ему даже бежать не придется. Они сожгут его и посмеются над обугленным скелетом.

Если у них хватит времени посмеяться. Стоит ему умереть, как бомба тут же взорвется: этого Паркхерст от него не утаил.

Нужно выбираться отсюда.

Паркхерст был прав. Бегство — единственный выход. Если ему удастся протянуть достаточно долго, он, возможно, сам придумает, как обезвредить бомбу. Необходимо продержаться по крайней мере до тех пор, пока он не доберется до верховного кибенского командования. Это единственный шанс. Если все время бегать и прятаться, бомба рано или поздно взорвется. Нужно добраться до кибенских военачальников, и пусть они извлекут из него бомбу целой и невредимой. Он переиграет Паркхерста и кучку уцелевших подонков: не даст себя поймать, пока не попадет в руки кибенских шишек. А им предложит свои услуги, поможет догнать землян и расправиться с ними.

В конце концов, разве он чем-то обязан Земле?

Ничем. Абсолютно ничем. Они хотели убить его, и они за это заплатят. Он не умрет! Он будет жить со своим возлюбленным дурманным порошком во веки веков.

Если он сумеет уцелеть, то как-нибудь выберется потом из кибенского плена. Не бывает безвыходных положений! Да, не бывает.

Но один из кибенских солдат уже пересек взрыхленное поле, подбежал к двери бункера — и вот он стоит внутри, а трехструйный бластик его ревет, поливая стены огнем.

Таллант стоял за дверью возле окна. Он захлопнул дверь, чтобы другие кибены на поле не видели, что происходит, и ощутил прилив неведомой силы — силы, о которой даже не подозревал.

Он прыгнул на кибена со спины и оседлал его.

Солдат упал, бластик вылетел у него из рук, а Бенно Таллант, вскочив, пнул неприятеля в лицо. Раз, два, три, четыре — и солдат готов, а вместо головы у него сплошное месиво.

Таллант сразу сообразил, что делать дальше.

Он оттащил солдата за ноги к люку, поднял крышку и сунул труп в дыру. Тело загремело по ступенькам и приземлилось с глухим стуком.

Таллант схватил бластик и сам нырнул в люк, пока не подоспели другие кибены. Захлопнул крышку люка она была почти незаметна, ее обнаружат разве только при тщательном обыске. А обыск они вряд ли станут делать, поскольку считают, что все земляне покинули планету. Их задача — разведка боем, они не будут обшаривать все углы.

Приходилось надеяться на это.

Бенно съежился прямо под крышкой люка, сжимая в руках бластик, готовый вышибить мозги любому, кто поднимет крышку.

Над головой раздались крики, дверь бункера распахнулась, с треском ударившись о стену. Донесся рев бластиков, изрыгающих огонь, затем послышались голоса, свистящие что-то на кибенском языке. Затопали башмаки: солдаты обшаривали бункер. Чья-то нога ступила прямо на крышку люка, в щель посыпались пылинки и комочки земли, и Бенно решил, что это конец.

Но окрик снаружи заставил солдат с недовольным ворчанием покинуть бункер.

Таллант приподнял крышку люка. Увидав, что помещение пусто, поднял ее выше и поглядел в окно. Кибены начали уходить с поля.

Бенно решил подождать, пока они уйдут все до единого. Надо было выбраться отсюда до рассвета.

Он сидел, ждал и вынюхал тем временем еще пакетик пыли. Он снова был Богом!

Бенно добрался аж до Синих болот, прежде чем наткнулся на кибенский патруль.

Он шел расширяющимися кругами, инстинктивно выбирая лучший для бегства маршрут так, чтобы кибенские корабли с детекторами на борту не смогли его засечь. Со временем они, конечно, увидят, что цель не стоит на месте, и догадаются, куда земляне спрятали бомбу.

Но он не останавливался.

Ночь была совершенно безоблачна и безлунна. Голые черные вершины Дальних гор вздымались за трясиной, поросшей кривыми деревцами и ползучими стеблями. Ночной воздух был бодрящ и свеж, пока Бенно не свернул в болота. Смрад вечного гниения тут же ударил ему в нос. Желудок болезненно сжался, и Таллант подумал: что будет с бомбой, если его вырвет? Потом он вспомнил, как блевал в радиорубке, и понял, что таким образом взорвать бомбу невозможно.

Он ступил в зыбкую и топкую иссиня-черную жижу и тотчас почувствовал, как она уходит из-под ног. Подняв для равновесия бластик над головой, Бенно медленно зашагал вперед. Шаги его сопровождало чмоканье и чавканье трясины.

Болота кишели животной жизнью. Зверье, как хищное, так и безобидное, громогласно заявляло о своем присутствии. Чем дальше углублялся Бенно во тьму, тем громче становилась разноголосица, словно насекомые предупреждали местных обитателей по телеграфу о приближении чужака. Впереди слева какая-то массивная зверюга издала утробный рык.

От страха у Бенно опять свело желудок, и он обнаружил, что бубнит себе под нос: «Почему я?» — и это монотонное бормотание как-то помогает ему идти вперед. Чуть фосфоресцирующая иссиня-черная грязь липла к ногам, покрывая ботинки мерцающими искорками, и каждый шаг оставляя в трясине округлую ямку, которую быстро затягивало.

Когда он перелезал через преградивший дорогу гнилой пень, сунув бластик в развилину между сучьев деревца, что росло сбоку, зверюга вылезла из зарослей и вострубила, предупреждая о своем появлении.

Таллант застыл на месте — одна нога в воздухе, другая в трухлявом пне, руки держат весь вес. Широко раскрыв глаза, он уставился на серую тушу животного.

Туша была почти треугольной. Гладкое туловище плавно сужалось к дебильной крохотной головке — вершине треугольника. Спина пологим склоном сбегала до самой земли. Под тушей торчало восемь лап, как будто подставку для обуви засунули под книжный шкаф.

Пара махоньких красных глазок сияла в тумане Синих болот над тупым рылом с клыкастой слюнявой пастью.

Зверюга на миг умолкла. Потом из ее глотки вырвался глухой хрип, и дебильная головка чуть приподнялась на несуществующей шее. Тварь понюхала ветер, понюхала туман, выслеживая Бенно Талланта. Нерешительно сделала шаг вперед, будто сомневаясь в правильности выбранного направления. Таллант не отрывал от нее глаз, не в силах двинуться с места, пригвожденный паникой к гнилому пню, точно это была единственная опора во Вселенной.

Зверюга вострубила еще раз и грузно потопала вперед. Ее пронзительный вопль расколол ночную мглу, и огненный луч, возникнув ниоткуда, вонзился в серую шкуру. Тварь встала на задние лапы, отчаянно цепляясь за воздух передними. Еще одна вспышка — и крошечная головка занялась огнем.

На миг всю тушу окутали пламя и дым, а потом она взорвалась. Кровь брызнула сквозь листву и стебли, окропив Талланта тошнотворным теплым дождем. Клочья плоти градом посыпались вниз, и он почувствовал, как по щеке сползает скользкий комочек.

Желудок судорожно сжался, но внезапная мысль подавила тошноту. Он не один на болотах!

Поскольку он — последний человек на планете Дильда, ответ напрашивался сам собой. Кибены!

И тут сквозь невнятные болотные шумы донеслись их голоса. Кибены направлялись из зарослей на прогалину, где лежала разодранная туша, дрожавшая даже после смерти.

Талланту передалась ее дрожь. Он ощутил невыразимое единство с лежащей под открытым небом тварью. В ней было больше человеческого, нежели в нем самом. Она погибла страшной смертью, но не отступила, не пустилась наутек. Конечно, у животного нет разума, и все же было нечто... в гибели зверя, что заставило Талланта почувствовать себя переменившимся и возмужавшим. Он не мог объяснить, что это было, но после гибели животного Бенно понял, что никогда не сдастся кибенам. Он все еще трясся от страха: характер, формировавшийся в течение жизни, не может измениться в момент; но произошла перемена. Если ему суждено умереть, он умрет стоя, а не удирая во все лопатки.

Кибены появились из-за кустов. Они вынырнули слева, так близко, что он мог бы до них дотронуться, и пошли по прогалинке, явно не замечая Талланта. Но у них были детекторы, способные засечь выбросы нейтрино, так что через пару минут они возьмут след.

Нужно что-то предпринять — и немедленно!

Пятеро кибенов приблизились к мертвому зверю, слишком поглощенные созерцанием туши, чтобы смотреть на показания детекторов. Таллант протянул руку к развилине деревца.

Он поскользнулся на пне, и пальцы ударили в металлическую поверхность оружия. Бластик слетел с развилины, с плеском погрузившись в болото.

 

Один из кибенов обернулся, увидел Талланта и прошипел что-то по-змеиному своим спутникам, вскинув ствол бластика. Голубая вспышка пронзила тьму. Таллант замешкался всего на миг. И это чуть не стоило ему жизни. Луч скользнул по спине, едва задев ее, однако располосовал комбинезон и подпалил кожу.

Таллант вскрикнул от боли и нырнул головой вниз в болотное окно, пытаясь унять адское пламя, жгущее спину, а заодно найти свой бластик, увязший в трясине. Он глубоко погрузился в грязь, ощущая, как она смыкается над головой. Жижа забила горло. Бенно судорожно замолотил руками и вдруг понял, что у него есть еще шанс.

Он попытался нащупать дно, нашел его разъезжающимися ногами и потащился по трясине, давясь зловонной гущей на каждом шагу. Дно начало подниматься. Он мгновенно высунул голову.

Кибены по-прежнему были впереди, но смотрели немного в другую сторону, полагая, что он остался на месте или утонул.

Бенно сразу понял, что должен убить их всех, не дав им связаться с командованием, иначе игре придет конец. Как только кибенские военачальники узнают, что на планете есть человек, они догадаются, где спрятана бомба. Тогда у него не останется ни единого шанса выжить.

Рослый кибен с золотыми волосами, торчащими невероятно длинным «ежиком», повернулся к нему с бластиком в руках. И тут адреналин хлынул в вены Талланта, он вспомнил зверюгу и впервые в жизни понимая, что действие дурманного порошка уже кончилось, но не обращая на это внимания, — агрессивно рванулся вперед.

Высоко вскидывая ноги, он бежал по краю окна, разбрызгивая синюю грязь во все стороны. Внезапность нападения ошеломила кибена, и тот не успел пустить оружие в ход. Секунда — и Таллант сбил своим весом кибена с ног. Ботинок с хрустом опустился вниз, ломая инопланетянину шею. Потом палец нащупал кнопку, и голубой огонь вырвался широкой дугой, поливая четверых оставшихся патрульных. Крики их были недолги, тела разметало по округе на пятьдесят футов.

Таллант взглянул на ошметья, бывшие минуту назад людьми, и прислонился к дереву. «Господи, Господи, Господи», — билось в его опустошенном мозгу. К горлу снова подступила тошнота. Он вспомнил на миг о дурманном порошке — о пакетиках в застегнутом кармане комбинезона, — но не почувствовал знакомой жажды.

Огонь и без того горел в его крови. В трусе проснулся инстинкт убийцы.

Корабли землян были уже далеко, а кибены до сих пор боялись, что бомба взорвется, если они пустятся в погоню. Таллант не сомневался, что они не предприняли попыток покинуть планету Дильда, и для такой уверенности у него было веское основание: бомба в его животе еще не взорвалась.

Но время шло.

 

Той ночью Таллант убил своего двадцатого и тридцатого кибена.

Вторую пятерку он прикончил, выбравшись из Синих болот. Спрятался в засаде за большой тупорылой скалой и оставил от них мокрое место.

Отдельные разведчики находили свою погибель от ножа и приклада бластика, когда Таллант пробирался несжатыми колосящимися полями к Саммерсету, пригороду Иксвилля.

Группа из пяти разведчиков неспешно брела по полю, и только их плечи да головы виднелись над высокими блестящими стеблями с налитым зерном. Таллант шел пригнувшись и совершенно случайно заметил впереди ствол бластика. Ему не составило труда подстеречь их и прикончить поодиночке. Череп первого раскололся, как пластиковая коробка, едва Бенно ударил прикладом. Когда кибен свалился, чуть не подмяв под собой убийцу, в жилах у Талланта взыграла кровь; неведомое ранее наслаждение партизанской войны захлестнуло его. У первого убитого он позаимствовал длинный кривой нож с инкрустированной рукояткой.

Нож прекрасно поработал над остальными четырьмя. Кровь у кибенов оказалась желтая. Бенно это не удивило.

Когда на горизонте забрезжил рассвет, Таллант уже не сомневался в том, что кибены знают о его существовании. Что означает его присутствие здесь, кто он такой, что он делает на планете Дильда — вряд ли инопланетяне могли вразумительно ответить на эти вопросы, однако тридцать солдат уже расстались с жизнью под лучом бластика или под взмахом кривого ножа. Рано или поздно трупы найдут; об отсутствии солдат доложат начальству -они не явятся на поверку.

Тогда кибенское командование поймет, что они не одиноки на планете.

Всю ночь Таллант слышал, как кружат в небесах роботы-ищейки, пытаясь засечь нейтринный выброс бомбы, и два или три из них пролетали прямо у него над головой. Но они просто кружили в радиусе двух миль, указывая цель наземным войскам. Солдаты же не успевали взять Бенно в кольцо — он убегал, а они продолжали беспомощно топтаться на месте, ожидая новых указаний.

Похоже, им пора уже было понять, что бомба находится в движущемся носителе. Что это за носитель — подскажут тридцать убитых солдат. И они неизбежно придут к выводу: на планете остался живой человек.

Роботы-ищейки все кружили и жужжали над головой. Таллант озадаченно подумал: почему они могут летать, а корабли не могут? И тут же нашел вполне логичный ответ. Роботы — это роботы, они летают чисто механически. А межпланетные корабли летают с помощью двигателей, искривляющих пространство. Очевидно, искривление и запустит взрывной механизм.

Выходит, засечь его будет нетрудно, однако кибены не смогут тронуться с места, чтобы догнать и уничтожить землян.

Таллант сжал кулаки. Грязное лицо исказилось от нового прилива ненависти к людям, оставившим его здесь подыхать. Паркхерст, и Шеп, и доктор Баддер, и иже с ними. Они приговорили его к смерти...

А он их одурачил. Он все еще жив!

Но разве не этого они хотели? Разве их выбор не оказался удачным? Разве он не бежит, пытаясь выжить и тем самым позволяя им удрать, чтобы предупредить Землю? Какое ему дело до Земли? Что хорошего он от нее видел?

И тогда Таллант поклялся с глухой решимостью, более глубокой, чем отчаяние или гнев, что не просто выживет. Он отомстит им. Как — он пока не знал, но отомстит обязательно. Когда утренний свет коснулся его сквозь пролом в фасаде здания, где Бенно лежал на полу, он дал себе клятву, что не подохнет на чьем-то чужом поле боя.

Он встал и посмотрел через дыру в металлопластике. Внизу простиралась в правую сторону столица планеты Дильда. В центре города, возвышаясь над всеми зданиями, торчал флагманский корабль кибенского флота.

Ночью, украдкой, с новообретенной ловкостью болотного зверя Бенно просочился сквозь оцепление и оказался в тылу врага. Он был внутри кольца. Теперь нужно использовать преимущества этого положения.

Прежде чем кибенский солдат-мародер вошел в здание, Таллант принял решение. Он должен добраться до флагманского корабля и проникнуть внутрь. Там он найдет кибена-хирурга. Возможно, такой план сулит ему гибель, но именно «возможно»; во всех остальных случаях возможность превращалась в неизбежность.

Бенно встал, намереваясь выйти и проскользнуть аллеями Иксвилля к кораблю. В ту же секунду мускулистый кибен с двойным подбородком, поднявшийся по полуразрушенной лестнице, остановился как вкопанный в дверном проеме с выражением величайшего изумления на лице. Землянин... здесь, на завоеванной территории?!

Кибен вытащил бластик из кобуры, прицелился и выстрелил Талланту прямо в живот.

 

Луч голубого света поймал Талланта, хоть тот и отскочил в сторону. Жгучая, нестерпимая боль резанула по телу. Поскольку он успел отскочить, вспышка задела правое предплечье. Мгновение он корчился в конвульсиях, а потом...

Понял, что не чувствует своей правой руки.

Таллант бросился на врага, хотя в глазах затуманилось от боли, и, не дав кибену выстрелить вторично, ухватился за бластик левой рукой. Тщедушный раненый наркоман ощущал в себе странную силу, смутно осознавая, что это сила ненависти — ненависти ко всем другим людям, ко всем другим существам, которая заменила собою трусость.

Он яростно рванул бластик к себе. Солдата, потерявшего равновесие, занесло вперед. Когда ошалелый кибен, спотыкаясь и выпустив оружие из рук, промчался мимо, Таллант выбросил ногу вверх . и наподдал ему в спину. Желтый инопланетянин зашатался, отчаянно раскинув в стороны руки, споткнулся о камень на полу и вылетел вниз головой через пролом в стене. Таллант доковылял до пролома и увидел, как кибен с воплем летит к тротуару.

«А-а-а-а-а-а-а-а-аххх!» Крик пронесся по городским каньонам, а потом тридцатью этажами ниже раздался глухой, но вполне различимый стук.

Долгий пронзительный вопль был не просто предсмертным воплем. Он был сигналом. Район представлял собой громадный резонатор — каждый фут этого душераздирающего падения воспроизводился стенами и камнями города. Кибены скоро будут здесь. Их товарищ не смог бы лучше направить солдат к цели, даже спланируй он все заранее.

И тут до Талланта дошло еще кое-что.

У него осталась только одна рука.

Глаза неудержимо, против его воли, косились вниз; боль утихла; бластик моментально прижег обрубок. Никакая инфекция ему не грозила, и мучения тоже, но рука была аккуратно ампутирована по самый бицепс. Бенно медленно водил глазами по культе и давился тошнотой.

На что ему теперь надеяться — с одной-то рукой?

Как он сможет выжить?

Раздались громкие голоса кибенов, прочесывающих здание. Они пришли, чтобы выяснить, откуда упал их товарищ. Таллант побежал — на ватных ногах, ощущая, как испаряется давешняя отвага, но все-таки побежал.

Он бежал машинально, по привычке спасаться бегством... Зная, что его единственный шанс — это кибенский флагман, возвышающийся в центре Иксвилля.

Единственный шанс — и последний. К такому выводу Бенно пришел после тщательного анализа возможных путей спасения. Выбранный им путь означал почти верную смерть, но все другие были лишены даже намека на «почти».

Ноги вынесли его из комнаты к черной лестнице и помчали вниз, по бесконечным пролетам. Где-то по пути — а может, еще в комнате, он не помнил, — Бенно подобрал бластик. Потом, спускаясь по бесчисленным ступеням, в какой-то момент обнаружил, что бластика нет. Но позже, увидев на стенке над дверью большую надпись «14», он заметил, что бластик снова у него в руке. Когда номера уменьшились, когда «10» истаяло в «5», а затем в «З», Бенно понял, что пробежал тридцать этажей... в полном шоке.

Спустившись на первый этаж, Таллант увидел, что у фасада здания толпятся кибены, показывая друг другу на тело товарища. Таллант отвернулся; он думал, что уже привык к виду смерти, но кибены помирали как-то уж очень противно.

Зажав бластик локтем единственной руки, он съежился, прислонившись к стене. Между ним и флагманским кораблем лежали три почти непроходимые мили разрушенного города с кучами обломков. (И даже если он доберется туда, еще неизвестно, найдет ли он там то, что ищет!) Не говоря о целой армии кибенской космической пехоты и ордах роботов-ищеек, которые наверняка уже установили, что бомбу переносит с места на место человек.

Бенно поставил бластик к стене и осторожно пощупал культю. Боли не было, кровотечения тоже, обрубок прижгло аккуратненько и чисто, словно его зашпаклевали тонким слоем воска. А в общем Таллант чувствовал себя прекрасно, хотя ночью на болотах вывихнул правую ногу и теперь прихрамывал, сам того не замечая.

У него по-прежнему оставался шанс.

И тут из динамиков робота-ищейки, кружившего над зданием, полился голос. Слова прокатились по улицам громовым раскатом — по-английски.

— Землянин! Мы знаем, что ты здесь. Сдавайся, пока жив! Даже если бомба у тебя в руках, мы найдем тебя и убьем... Найдем тебя и убьем... Найдем тебя и убьем...

Робот полетел над городом, повторяя сообщение снова и снова, пока Таллант не почувствовал, что каждое слово выжжено у него в мозгу. «Найдем тебя и убьем, найдем тебя и убьем».

Дыхание перехватило. Бенно привалился к стене, ощущая ладонями ее каменную прохладу. Он закрыл глаза и погрузился во тьму. Тропа трусости — извилистая тропа. Это он уже понял. И хотя она пересекается порой с дорогой отваги, ее неизменно уводит в сторону.

Талланту было страшно. Он полез в карман за дурманным порошком.

Времени оставалось все меньше, Бенно чуял это нутром. Он не имел понятия, скоро ли взорвется бомба, но во всем теле ощущалось какое-то еле заметное покалывание, которое он истолковал как ощущение опасности. Бомба могла взорваться в любую секунду — и тогда конец всему.

Таллант до боли сжал единственный кулак; крысиное лицо исказилось слепой яростью, и чем крепче он зажмуривал глаза, тем глубже залегали вокруг них складки. Он жмурился до тех пор, пока не зазвенело в ушах. Тогда он поклялся себе, что выпутается из этой передряги. Как-нибудь — он не мог себе представить как, — но отомстит паршивым землянам за то, что с ним сделали. Проникнет на борт флагманского корабля — и тогда!.. Он твердо был намерен выиграть.

Не так, как выигрывает трус, смазывая пятки... как он делал годами... но так, как выигрывают победители так, как он собирался выиграть?

Бенно подхватил бластик и тронулся в путь.

Кибенам теперь известно, что бомба у него в руках.

Не в желудке — этого они узнать не могли, — но всетаки у него. Поскольку цель перемещалась и ускользала от них всю ночь, она явно не была где-то закреплена или зарыта. Она была спрятана в самом надежном месте — в движущемся носителе. Кибены пойдут по следу, и круг неминуемо сожмется. Тем не менее у него есть кое-какие преимущества.

И самое главное из них — убитые на полях и в болотах патрульные. Кибены сосредоточат поиски в том районе. Им и в голову не придет, что . Бенно пробрался ночью в город по канализационной системе. Какое-то время он будет в безопасности.

Только Таллант подумал об этом, бочком продвигаясь к лестнице, ведущей в подвал разрушенного здания, как кибенский офицер, блистающий песочно-белым мундиром с золотым шитьем, вошел в парадную дверь прямо напротив.

Офицер не был вооружен, но молниеносно выхватил кинжал и стал размахивать им перед носом Талланта.

И снова решимость и сила, взявшиеся невесть откуда, вскипели в беглеце. Офицер был слишком близко, чтобы пустить в ход длинный бластик, но у Бенно сохранился ночной трофей — кривой, точно серп, нож. Аккуратно уронив бластик в кучу пепла и шлака, Таллант увернулся от кибенского лезвия, просвистевшего над ухом, и, не дав противнику замахнуться снова, прыгнул на него.

Прыгнув, он выбросил руку вперед, и растопыренные тонкие пальцы впились офицеру в глаза. Кибен испустил истошный вопль. Глазные яблоки превратились в водянистое месиво, а когти Талланта все глубже вонзались в плоть. Офицер беспомощно молотил в воздухе руками, потом раскрыл было рот, чтобы завопить еще раз, но Бенно Таллант выхватил из-за пояса кривой нож и одним махом перерезал ему горло.

Кибен свалился в золотистую лужу крови. Таллант схватил бластик, метнулся через вестибюль к подвальной двери, захлопнул ее за собой и нырнул во тьму подземелья.

Над головой послышались крики кибенских солдат, нашедших своего офицера, но Таллант не стал ждать, пока его обнаружат. Внимательно следя за направлением, он ползал по полу подвала, пока не нащупал канализационный люк. Прошлой ночью он вылез через этот люк из смрадного лабиринта клоаки, чтобы глотнуть свежего воздуха и передохнуть.

Он забрался тогда на верхний этаж здания, надеясь разглядеть расположение противника, и заснул, сам того не желая. Теперь надо снова спуститься в клоаку, и она выведет его к единственному шансу выжить, какой он сумел придумать.

Таллант пробежал внезапно налившимися силой пальцами по краю тяжелой крышки и потянул ее на себя.

Лицо его исказилось во тьме. Он должен поднять крышку одной рукой... Другого выхода ему не оставили.

Еще мгновение — и крышка со вздохом откинулась.

Сунув бластик за пояс, Таллант перевалился через край. Встал на ступеньку, прижимаясь к стене над струящимся внизу потоком, и ухватился за крышку. Люк со вздохом закрылся. Таллант прыгнул вниз.

Нож, выскользнув из-за пояса, упал в воду и тут же исчез. Таллант стукнулся о стенку колодца и приземлился на одну ногу. Боль поднялась от ступни и охватила всю левую половину тела.

Бенно встал, цепляясь за скользкие стены туннеля, и, напрягая все силы, расставил ноги как можно шире, чтобы удержаться против течения сточных вод.

Он продвигался вдоль стены, пока не добрался до бокового туннеля, ведущего в нужную сторону. Свернув за угол, увидел, что люк в конце туннеля открыт, а грязный поток освещен лучом прожектора. Кибены поняли, где его искать.

— Ссссис ссс ссс клисс-иссс! — донесся посвист кибенской речи, гулко прокатившийся по пустому туннелю. Враги спускались в клоаку.

Нужно было спешить. Кольцо сжималось. Но им его не поймать, хотя у них есть фонари, а у него нет. Кибенам придется обшарить все туннели; он же пойдет, не отклоняясь, в одном направлении.

В направлении гигантского флагманского корабля.

Короткий марш-бросок от люка, расположенного у служебного входа бывшего универмага, — и Таллант спрятался в тени чудовищного плавника космического судна. Возле трапа стояла стража; она стояла возле всех трапов. Таллант обошел корабль кругом.

Он нашел грузовой трап. Часовой стоял, прислонившись к блестящей обшивке звездолета. Таллант шагнул к нему, подумав мельком, что раньше нипочем не решился бы на такое.

Странное воинственное возбуждение вновь овладело им, подсказав путь, который еще вчера показался бы ему немыслимым. Воспользоваться бластиком он не мог — чересчур много шума; кривой нож он потерял; он стоял слишком далеко от часового, чтобы кинуть в него ботинком в надежде, что тот потеряет сознание. Поэтому Бенно кашлянул и пошел вперед, прямо к часовому.

Пошел небрежно, вразвалочку, словно имел полное право тут находиться. Услыхав покашливание, часовой поднял глаза и изумленно уставился на приближающегося Талланта. Бенно приветственно махнул рукой и начал что-то насвистывать.

Часовой смотрел на него не больше секунды.

Секунды оказалось достаточно.

Бенно обхватил рукой шею часового, не дав ему поднять тревогу. Потом подсек сзади ногой. Ствол бластика расквасил золотое лицо инопланетянина — и путь был свободен.

Таллант, сгорбившись, начал взбираться по трапу. Поздние утренние лучи пронизывали спину. Сунув тяжелый бластик под мышку, Таллант поддерживал его рукой за ствол. Быстро вскарабкавшись по трапу, он опустил палец к спусковому устройству. Внутри корабля было прохладно, сыро и темно.

Киба — прохладная, влажная и сумрачная планета.

Промозглая мгла навалилась на Талланта, и он безучастно подумал: а стоит ли оно того? Стоит ли жизнь вечного бегства, если можно просто лечь — и все?

Он увидал шахту грузового лифта и шагнул внутрь. Включил тягу, нажав на кнопку в стене полой трубы. Воздушный поток сразу же повлек его вверх.

Таллант притормаживал на каждом уровне судна, упираясь башмаками в стенку трубы и высматривая того, ради кого пробрался на борт. Но корабль был пуст. По-видимому, на нем оставили самый минимум экипажа. Все прочие разбрелись по планете в поисках бомбы.

А бомба — вот она. Разгуливает по флагманскому кораблю.

Талланта прошиб пот; если он ошибся в расчетах, если на борту нет того, кто ему нужен, тогда пиши пропало. Тогда надеяться больше... Вот он!

Кибен шел по коридору прямо в поле зрения Талланта, выглянувшего из шахты лифта. На нем был длинный белый халат, а на шее болтался — Таллант был уверен в этом! — иноземный эквивалент электростетоскопа.

Кибенский врач.

Таллант вылетел из трубы и приземлился на металлопластик пола, широко раскинув ноги. Бластик был у него под мышкой, палец — на спусковой кнопке.

Кибенский врач остановился как вкопанный, воззрившись на землянина, который возник ниоткуда. Глаза доктора шарили вверх-вниз по телу Талланта, надолго задержавшись на обрубке правой руки.

Таллант шагнул к нему, и кибен осторожно попятился.

— По-английски! — рявкнул Таллант. — Говоришь поанглийски?

Врач молча смотрел на него, а землянин все крепче прижимал палец к спусковой кнопке, пока его костяшки не побелели от напряжения, с каким он сдерживался, чтобы не выстрелить.

Кибен кивнул.

— Здесь где-то должна быть операционная, — продолжал Бенно командным тоном. — Веди меня туда. Живо!

Доктор не отрывал от землянина глаз. Таллант пошел на кибена. Тот вдруг понял — Бенно видел, как глаза инопланетянина вспыхнули озарением, — что землянин нуждается в нем и не станет стрелять ни при каких обстоятельствах. Таллант прочел эту мысль на гладком лице кибена, и дикое отчаяние охватило его.

Он припер инопланетянина к стенке и схватил бластик за приклад. А потом размахнулся изо всех сил.

Ствол бластика с треском опустился на плечо кибена, исторгнув у него глухой стон. Таллант ударил врача еще раз, в живот; третий удар оставил на лице глубокую рану до самого виска. Не будь кибен почти совсем лысым, его волосы залило бы кровью.

Инопланетянин начал оседать вдоль стены. Таллант пнул его под двухсуставчатое колено, и доктор выпрямился.

— Я не убью тебя, док... Только не устраивай соревнований на выносливость. Я всю ночь бегал от ваших пехотинцев, и сейчас я немного не в духе. Так что лучше иди вперед и посмотрим, что у вас там за операционная.

Золотистый инопланетянин замешкался на долю секунды, и Таллант еще раз резко пнул его в колено. Доктор завопил. Визгливо и громко. Бенно понял, что вопль разнесется по всему кораблю, и подтолкнул врача стволом бластика.

— Ты слышишь меня, приятель? — зарычал он. — Ты пойдешь прямым ходом в операционную и чуточку надо мной поработаешь. Один шаг в сторону — упаси тебя Бог! — всего один шаг, и я разнесу твою желтую черепушку! Пошел!

Он с силой упер бластик в спину кибена, и тот потрусил по коридору.

Кибенский сержант напал на Талланта, когда они прошли мимо стеллажа, где хранились на полках ножные кандалы, ошейники и наручники, заготовленные кибенами для пленных. Услыхав вопль врача, сержант вышел из кают-компании и затаился в нише за стеллажом. Но атака была чересчур поспешной: когда сержант бросился на Талланта, выкручивая бластик из его руки, чтобы обезопасить врача, Бенно вывернулся и разбил стекло стеллажа.

Реакция его была молниеносной. Не узнать трясущегося Бенно Талланта, умолявшего Паркхерста о спасении!.. Сейчас это был одержимый жаждой мести дьявол. Ладонь его сомкнулась вокруг длинной тяжелой цепи ножных кандалов. Цепь вырвалась из зажимов и со свистом описала в воздухе дугу.

Удар пришелся кибену по черепу. Сержант задохнулся, бессвязно что-то просвистел и свалился прямо на врача, который пытался дотянуться до бластика. Оба они упали на пол.

Цепь впечаталась в голову кибена.

Таллант шагнул вперед и наступил на руку хирурга. пресекая его попытки схватить оружие, однако стараясь не повредить ему кисть. Заметив на поясе кибенского сержанта раскрытую кобуру, Бенно вытащил из нее маленький серебристый револьвер с тонким стволом и взял врача на мушку.

— Так-то лучше. Пошли!

Медик с трудом поднялся на ноги, испуская жалобные стоны. До него дошло, что землянин опаснее целой армии. Таллант находился за гранью отчаяния, терять ему было нечего, и кибенский врач догадался почему. Из-за бомбы. Командующий говорил об этом человеке прошлой ночью, когда они выяснили, что на планете Дильда остался живой землянин.

Врачу здорово досталось, и он знал, что землянин на этом не остановится: убить не убьет, но замучает до полусмерти.

Кибенский хирург не был героем.

— И дружка своего захвати, — добавил Таллант.

Врач взял сержанта за ноги и потащил за собой по коридору. Кровавый след тускло золотился на плитках из металлопластика. Таллант сунул бластик в нишу. Кибтгны не скоро появятся в этом коридоре, они все еще ищут его в городе.

Операционная была неотвратима.

Таллант отказался даже от местной анестезии. Он сидел на операционном столе, нацелив серебристый ствол револьвера в голову доктора. Кибен посмотрел на барабан, увидел маленькие капсулы в гнездышках, представил, как они превращаются в смертоносные выбросы энергии; и осторожно включил электроскальпель.

Лицо Талланта покрывалось испариной с каждым разрезом, хотя он почти не чувствовал, как электронный луч терзает плоть. Но когда края бывшего шрама разошлись и взгляду вновь открылись внутренности, мокрые и пульсирующие, Бенно вспомнил первую операцию.

С тех пор многое изменилось — он сам изменился с тех пор, как доктор Баддер вшил ему бомбу в желудок. Сейчас он приближается к концу пути... и к началу нового.

Через двадцать минут все было кончено.

Расчет Талланта оказался верным.

Осторожная операция не могла взорвать бомбу. Паркхерст упоминал о том, что взрывной механизм непременно будет активирован искривляющим пространство полем двигателя и что бомба может взорваться сама по себе через какой-то промежуток времени. Но когда речь зашла о кибенах, которые могут вынуть бомбу, Паркхерст только пригрозил, что они выпотрошат ему все внутренности. Не исключено, что таким образом лидер Сопротивления подсознательно намекнул Талланту на единственную возможность уцелеть; а может, он проговорился случайно. Как бы там ни было, операция успешно завершилась, и бомбу изъяли из желудка.

Таллант внимательно следил за тем, как кибен обрабатывает рану инопланетным аналогом эпидермизатора, и не отрывал глаз от шрама в течение получаса, пока рана не затянулась.

Потом, пристально взглянув на доктора, Таллант спокойно сказал:

— Зашей бомбу в культю.

Врач широко раскрыл темные глаза и заморгал. Таллант повторил приказание еще раз. Хирург попятился, догадавшись, что у землянина на уме. Была ли его догадка верна или нет — для Талланта это ничего не меняло.

Потребовалось десять минут избиения револьвером, чтобы Бенно понял: медик уперся окончательно. Он, хоть убей, не зашьет солнечную бомбу тотальной разрушительной силы в обрубок правой руки Талланта. По крайней мере, по собственной воле.

Идея забрезжила сначала смутно, но вскоре обрела законченную, ясную и практически осуществимую форму. Таллант залез в карман комбинезона, вытащил один из двух оставшихся пакетиков дурманного порошка. Склонившись над полуживым кибеном, он силой заставил врача вдохнуть порошок. Тот вынюхал целый пакетик — полную, разрушительную для личности дозу. Таллант сел и принялся ждать, вспоминая свою первую встречу с зельем.

Память оживила прошлое, и он припомнил, что первая же неосторожная понюшка превратила его в заядлого наркомана; такова была сила дурманного порошка. Когда медик очнется, он станет совершенно ручным. Он сделает все что угодно ради последнего пакетика, лежащего у Талланта в кармане.

Землянин знал, что никогда уже не будет Богом, разве что разыщет где-нибудь еще запасы порошка, но игра стоила свеч, если удастся совершить задуманное. Более чем стоила.

Он ждал, уверенный, что их никто не потревожит. Кибены ищут землянина в городе, а нейтринные выбросы вокруг корабля собьют со следа роботов-ищеек; какое-то время он здесь в безопасности. Врач скоро очухается и сделает все, что Таллант захочет.

А хотел он только одного. Чтобы солнечную бомбу зашили ему в культю, где он сможет взорвать ее в любую минуту.

Операция прошла безболезненно. Та же сила, что разорвала руку Талланта на атомы, лишила нервные окончания чувствительности. Бомбу слегка утопили в плоть, так что культя заканчивалась коробочкой с простым проволочным контактом, который сдетонирует в трех случаях.

Если Таллант сознательно взорвет бомбу.

Если кто-то попытается извлечь бомбу против его воли.

Если он умрет и сердце его остановится.

Кибенский доктор сделал свое дело на совесть. И теперь, съежившись и дрожа от наркотической жажды, со стонами умолял Талланта отдать ему последний пакетик.

— Конечно, я дам тебе порошок. — Таллант зажал прозрачный целлофановый пакетик меж двух пальцев, чтобы кибену были видны одновременно и наркотик, и револьвер. — Но не сейчас. Сначала ты отведешь меня на капитанский мостик к своему командующему.

Глаза кибена, похожие на золотистые щелочки, расширились в попытке переварить услышанное. Раньше врачу казалось, что он понимает, чего добивается землянин: избавиться от бомбы и покинуть планету Дильда. Но теперь...

Он совсем запутался и был ни жив ни мертв от страха. Что за странная жажда терзает его, превращая каждый нерв в горячую проволоку? Что такое сотворил с ним землянин? Доктор не мог понять; он только знал, непонятно откуда, что маленький белый пакетик утолит его жажду.

Он не помнил, как вел землянина на капитанский мостик, но, когда пришел в себя, они уже стояли перед командующим, а тот смотрел на них во все глаза, требуя объяснений.

Доктор увидел, как Таллант поднял револьвер и выстрелил. Выстрел снес командующему полголовы. Туловище развернулось, стукнулось об иллюминатор, упало на пол и прокатилось несколько дюймов до мусоропровода. Таллант прошел мимо хирурга и спокойно подтолкнул убитого ногой. Тело зависло на долю секунды и камнем ухнуло в колодец.

Сделать осталось совсем немного.

Таллант подошел к доктору, пристально разглядывая его. Типичный кибен... Чуть пониже большинства, с выпирающим животиком и плешивой головой, которая через пару лет совсем облысеет. Золотистая, как и у всех кибенов, кожа, слегка поблекшая от возраста. Мужественное лицо. Мужественное — если не считать неудержимого тика, дергающего щеку и верхнюю губу, а также голодных складок у рта и возле глаз. Милейший доктор стал наркоманом, и это более чем устраивало Талланта.

Он испытывал странное удовольствие от того, как быстро ему удалось сломить кибена. Вчерашние приключения казались ему захватывающими — теперь, когда остались позади.

Приближаясь к доктору и не спуская с него глаз, Таллант задумался о себе самом. То плохое, что было в нем, — а он первый готов был признать, что оно в нем таилось, как гнойник, глубже любых благоприобретенных порочных привычек, — не изменилось ни капельки. Оно не сделалось лучше, не смягчило его мыслей во время тяжких испытаний, оно лишь ожесточило его душу.

И закалилось само.

Годами, пока Таллант крал и побирался, юлил и лгал, сила зла в нем была незрелой. Теперь она возмужала. Теперь у него появились и цель, и средства. Он не был больше трусом, потому что глядел в лицо всем смертям, какие бывают на свете, и выжил. Он перехитрил землян и обыграл кибенов. Он взял верх над пехотинцами в полях и все рассчитавшими умниками в бункере. Он пережил бомбу, нападение кибенов, ночь кошмаров — и повернул события по-своему. Он прошел через болота, через поля, через город и вышел к финишу.

К рубке флагманского корабля.

Не тот Бенно Таллант, которого земляне застукали возле трупа лавочника. Совсем другой человек. Человек, чья жизнь сделала единственно возможный поворот... Потому что другой поворот — смерть — не устраивал Талланта.

Бенно подтолкнул доктора к пульту управления. Потом . развернул дрожащего наркомана к себе лицом. Глядя в золотистые щелочки глаз, Бенно с радостью осознал, что не питает ненависти к пришельцам, которые искали его и хотели вспороть ему живот; он восхищался ими, ибо они силой брали то, что хотели.

Нет, он не питал ненависти к ним.

— Как тебя зовут, друг любезный? — весело спросил Таллант.

Трясущиеся щупальца врача протянулись вперед, вымаливая последний пакетик. Таллант оттолкнул ладонь кибена; он не питал ненависти к пришельцам, но и для жалости в нем места не осталось. Остатки человечности и сострадания были выжжены вспышкой бластика в разрушенном здании, сожраны жестокостью сородичей-землян. Он стал беспощаден, и это доставляло ему удовольствие.

—Имя!

— Норгис, — дрожащими губами промямлил доктор.

— Ну что ж, доктор Норгис, мы с тобой станем закадычными друзьями, верно? Нас ждут великие дела!

Таллант знал, что в лице трясущегося от холода и жажды врача обрел отныне верного раба. Он хлопнул кибена по плечу.

— Разыщи-ка мне в этой мешанине какое-нибудь средство связи, док.

Кибен показал на аппарат и по команде щелкнул тумблером, соединяя Талланта с пехотинцами на полях, с кораблями, разбросанными по планете Дильда, и с экипажем, оставшимся на флагманском судне.

Таллант поднял палочку микрофона, молча глядя на нее. О чем только он не передумал: взорвать флот, приказать ему вернуться домой...

Но это было вчера, когда он был Бенно Таллант Дрожащий. А сегодня...

Сегодня он другой Бенно Таллант.

Он заговорил уверенно и четко:

— Я последний человек на планете Дильда, мои кибенские друзья! Тот самый человек, который, как в конце концов поняло, ваше начальство, носит при себе солнечную бомбу.

А теперь внимание! Бомба по-прежнему при мне. Но уже под моим контролем. Я могу взорвать ее в любую минуту и поубивать всех нас... даже в космосе. Потому что сила этой бомбы безмерна. Если вы сомневаетесь в моих словах, через пару минут я дам слово врачу флагманского корабля доктору Норгису и он подтвердит все, что я сказал.

Но вам нечего бояться, потому что я собираюсь предложить вам дельце более заманчивое, чем просто разведка боем для вашего флота. Я предлагаю вам шанс стать независимыми завоевателями. Вы не были дома уже несколько лет, вы устали от сражений — и я предлагаю вам шанс вернуться домой не голозадыми героями, а победителями с богатой добычей и покоренными планетами.

Разве для вас имеет значение, кто командует флотом? Если вы сумеете завоевать галактики?.. Думаю, нет!

Он сделал паузу, уверенный, что они с ним согласятся. Они должны были согласиться. Верность родной планете и присяге не помешает ему превратить истосковавшихся по дому космических пехотинцев в армию невиданной доселе завоевательной мощи.

— Наша первая цель... — Таллант помедлил, понимая, что сейчас окончательно и бесповоротно решит свою судьбу, — ...Земля!

Он передал микрофон врачу, приказав подтвердить его слова, и послушал немного, дабы убедиться, что свистящие монотонные звуки в переводе на английский звучат как надо. Потом подошел к иллюминатору, глядя, как сумерки вновь спускаются над Иксвиллем, над созревшими полями Саммерсета, над Синими болотами и Дальними горами.

Он смотрел и смотрел на планету Дильда... и дал себе клятву, что месть его будет долгой и обстоятельной.

В памяти всплыли вдруг слова Паркхерста, на удивление подходящие и к этому мгновению, и к месту, и к новой жизни Талланта: «Я не питаю к вам ненависти. Просто дело прежде всего. Оно должно быть сделано, и вы его сделаете. Но я не питаю к вам ненависти».

Таллант взвесил каждое слово — и под каждым готов был подписаться.

Ненависти он ни к кому больше не испытывал. Он был выше этого. Он — Бенно Таллант, и дурманный порошок ему больше не нужен. Он исцелился.

Бенно отвернулся от иллюминатора и окинул взглядом рубку корабля, который стал его судьбой. Он чувствовал себя свободным от планеты Дильда, свободным от порошка. Ему не нужна больше ни та ни другой.

Отныне он сам себе Бог.

 

Белое на белом

Харлан Эллисон

 

 

Проснулся Поль на огромной круглой кровати. Нагое тело покрывали атласные простыни. Прямо перед глазами оказались раскрытые застекленные двери и первое, что он этим утром увидел, была загадочная лазурь Эгейского моря — под самым балконом виллы. Потом он повернулся к графине. Та наблюдала за ним с заоблачной высоты многих лет, прожитых в роскоши. В глазах женщины, как и в море, — загадочная лазурь.

— И что я в тебе нашла? негромко спросила она.

Вопрос отдавал презрением к себе и печальным сознанием того, что она неизбежно стала тем, что позволила сладострастию из себя сделать. Поль сел на кровати и поворошил свои светлые волосы.

А потом одарил женщину твердым и многозначительным взглядом тем, что когда-то так безотказно действовал на жену бывшего премьера Юго-Восточной Азии, — ответил без слов.

— Да, Поль, — проговорила графиня, — а ты и вправду свинья. В голосе ее прозвучало желание.

Тогда Поль взял эту женщину и выплатил ей все свои сегодняшние долги. Оттрахал по-звериному, мысленно все еще блуждая в недавнем сне — в том самом сне, что снился ему снова и снова. Во сне про одну-единственную, постоянную женщину, от которой не придется уходить. Блуждая в заветном сне, Поль в то же время ясно сознавал, что судьба его уже предрешена слишком многими годами порочных сделок.

Когда он снова отполз на свою сторону громадной кровати, графиня, глядя на лазурное море и мысленно жонглируя словами «жиголо» и «альфонс», выдохнула:

— От Греции уже тошнит. Хочу уехать.

Поль соскользнул с кровати и быстро прошел на балкон.

Ну и куда теперь? В Париж? На Лазурный берег? В Марракеш? Кататься на лыжах в Стоув, штат Вермонт? Да какая разница? Куда угодно, с кем угодно и сколько угодно! С любой! Пока ей не надоест. Пока она не швырнет ему в лицо «альфонс» или «дамский угодник». Пока не выставит его за дверь. И все же Поль знал — где-то есть женщина. Особенная женщина. Та, которая за гладкой бронзовой мускулатурой разглядит его душу. А душу свою он еще не потерял. Душа его, пусть чахлая и истощенная, по-прежнему при нем — и когда-нибудь он непременно найдет ту женщину. А уж она его не бросит. Никогда.

В тот же день они покинули виллу в Афинах.

Графиня решила, что ей потребны приключения. Нет, никаких скачек с охотничьими псами в Суссексе, никакого катания на тобоггане в Швейцарских Альпах, никаких гонок

за газелями в Африке. На сей раз графиня вознамерилась искать приключений в Тибете. Если точнее, на Эвересте.

Не на самой, разумеется, вершине — и даже не на южном склоне, где дилетанты, орудуя кошками и крюками, совершают простенькие подъемы, а потом довольные возвращаются в клубы, где можно от души врать про свои подвиги. Нет, у предгорья. В диком и коварном месте, где графиня и ее фаворит смогут вдоволь насладиться укусами лютого ветра, пройтись по глубокому снегу и вновь почувствовать, что еще не совсем оторвались от жизни.

Их шерп, морщинистый старик, слыл человеком излишне прямодушным и стойким в самых отчаянных ситуациях. Вместе с ним они и приступили к подъему.

Но даже самые продуманные набеги на дальнюю кромку риска могут завести дальше желаемого. Где-то за пятым плато на них вдруг обрушилась снежная буря. Сразу принялась швыряться тяжелыми снежками в защитные очки, наводя ужас и на графиню, и на ее статного, крепкого Поля, заставляя обоих плотнее кутаться в свои штормовки.

Поль погрузился в мечтания о теплых краях. Потом твердо решил: выберется из этого белоснежного кошмара и тут же порвет с графиней. Или она с ним.

Лагерь они разбили на небольшом открытом участочке у самой каменной стены высоко на горном массиве. Ветер выл и хлестал по брезенту палатки — а двое искателей приключений прижимались друг к другу и пили кофе из алюминиевых кружек.

— По-дурацки получилось, — обронил Поль.

— А мне нравится дурить, — с вызовом отозвалась графиня. — Хочешь, обеспечу тебе все мыслимые дурости?

Так завязался спор — и все катилось по наклонной, пока Поль не понял, что если останется в палатке, то утром шерп найдет в ней как минимум один труп.

Тогда он, поплотнее закутавшись, вышел на террасу и прошел несколько метров вдоль горного склона. Только несколько метров и потребовалось. Поль мгновенно потерялся. Обе палатки исчезли в бешеной белизне свирепствующей бури.

Тут Поля одолел страх — и он впервые понял, где он и что делает. Тогда, вытянув перед собой руки, он пошел вслепую, надеясь наткнуться на скалу и по ней вернуться обратно. Но скала тоже куда-то делась. Снег залеплял защитные очки — а стоило очистить, как их тут же залепляло снова. Поль опустился на колени. Умей он плакать, обязательно бы заплакал.

Дальше он пополз на четвереньках.

Полз целую вечность.

А потом, в мгновение внезапного затишья, сквозь несущийся на него шторм Поль заметил разрыв в снежной стене. Отчаянно рванул туда — и вскоре заполз в пещеру. Пещера оказалась неглубокой, но темной и хорошо защищенной от ветра. Сначала Поль просто привалился к стене и вволю втягивал в себя морозный воздух. Наконец сбросил защитные очки и откинул воротник меховой штормовки.

Потом огляделся.

В пещере, несмотря на эпилептические корчи бушующей снаружи бури, несмотря на отчаянные вопли ее проклятой души, царила какая-то странная тишина. Тут в дальнем углу что-то зашевелилось. Поль ожесточенно моргал. Заледеневшие ресницы оттаивать не торопились. Никак не удавалось разобрать, что же там такое.

А потом оно встало.

Кричать Поль не мог. Крик застыл у него в горле — точно так же, как застыл и весь мир вокруг.

Громадное белое существо неуклюже поплелось к Полю, и теперь он смог разобрать его очертания. Гигант ростом метра два с половиной. Могучий торс. Ноги подобные стволам деревьев. Все тело покрыто шелковистой белой шерстью — густой, как у овцы. На месте лица из двух слитков черного огня выглядывало что-то отдаленно похожее на человечность. А нос куда ближе к носу орангутана. Широкий, как у гнома, рот. Существо нависло над человеком — а тот лежал, будто парализованный.

Потом мерзкая тварь нагнулась и подняла Поля. Прижала его к себе — и мужчину сразу же обдало ее отвратительным дыханием. «Чем же надо питаться, чтобы так вонять?» — с ужасом подумал Поль.

Тварь что-то забормотала. Утробные звуки. Теплые, мелодичные звуки — откуда-то из самого ее нутра.

И тут, широко распахнув глаза — а потом захлопнув их от страха перед подступающим безумием, — Поль осознал, что наконец нашел себе постоянную женщину. Ту верную женщину, которой сможет принадлежать вечно.

Да, это существо было суженой Поля — и хохот графини вперемежку с «альфонсами» и «дамскими угодниками» зазвенел у него в голове. А йети крепко прижимала его к себе, защищая от бури, пока они выбирались из пещеры и поднимались по горе в гиблую ночь обретенной вечности.

Логика была железной. А антропологам следовало предполагать, следовало знать с уверенностью — если есть на свете снежный человек, то...

Интуиция не подвела Поля. На свете и вправду существовала вечная любовь.

Боль одиночества

Харлан Эллисон

 

 

Это, на мой взгляд, один из лучших когда-либо написанных мною рассказов. И определенно один из наиболее важных лично для меня. Это нечто вроде фантазии, но особого рода. Это ужас сознания — в нескольких смыслах. Во-первых, потому что он описывает долины ночных теней, существующие в наших мыслях. А во-вторых, потому что эти мысли были моими. Этот рассказ родился в период эмоционального напряжения, охватившего меня после крушения второго брака. Я официально оформил развод и одиноко жил в Лос-Анджелесе, почти неспособный работать, и пытался сбежать от собственного бессилия при помощи бессмысленной уловки — затаскивал в постель всех подвернувшихся женщин подряд. Потом у меня началась серия снов; они продолжались несколько месяцев, пока я, охваченный безумным ужасом, не помчался к машинке и не написал этот рассказ. Когда я его завершил, сны исчезли и больше не возвращались.

Я многое могу сказать в пользу подобной самотерапии. Она может даже оказаться настолько действенной, что поможет человеку, подошедшему к Краю, вновь выпрямиться и избавиться, например, от Боли Одиночества.

 

Усвоенная с годами привычка по-прежнему побуждала его спать лишь на одной половине широкой двуспальной кровати. Ему требовалось место, чтобы вольно раскинуть члены, однако спал он исключительно на своей половине. Вторую занимали воспоминания — о ней, такой теплой и близкой, о том, как они лежали тело к телу, парой вопросительных знаков. Измученный этими воспоминаниями, он всячески избегал сна и ложился лишь тогда, когда уже не мог дальше бодрствовать. Чаще всего не спал до самого утра, занимался всякой ерундой, смотрел комедии, убирал квартиру — методично, с хирургической аккуратностью, словом, делал все, чтобы отвлечься от раздиравших душу эмоций, что бесцельно бушевали в ночи. А в конце концов, утомленный до изнеможения, отчаянно нуждающийся в отдыхе, валился на ненавистную кровать. Чтобы заснуть только на своей половине.

И увидеть сон, исполненный жестокости и страха.

Этот сон повторялся снова и снова; точнее, все до единого сны походили друг на друга, отличаясь лишь второстепенными подробностями. Ночь за ночью Пол словно перелистывал страницы какого-нибудь романа ужасов, сборника рассказов на одну зловещую тему.

Сегодня приснился номер четырнадцать. Чисто выбритое мужское лицо, широкая дружелюбная улыбка.

Подстриженные ежиком светлые волосы и песочного оттенка брови придают лицу первокурсника искреннее доброжелательное выражение. Пол знал, что в иных обстоятельствах наверняка подружился бы с этим парнем. (Всех героев своих снов он называл именно «парнями» — не ребятами, не типами и даже — что было бы гораздо точнее — не убийцами.) Если бы они встретились не в кошмарном сне, если бы у светловолосого были другие намерения, то скорее всего они похлопали бы друг друга по плечу, осведомились бы, как дела, и все такое. К сожалению, сон оставался сном, и симпатичный парень был номером четырнадцатым. Последним в длинной череде тех, кого отправляли прикончить Пола.

Предыстория состояла в том, что Пол когда-то был членом то ли шайки, то ли банды. Об этом ему исправно напоминали: обрывки сна, путаница образов, нечеткие очертания, искаженная логика. И теперь бывшие подельники вознамерились его убить. Напади все вместе, они наверняка добились бы своего. Однако — и это оправдывалось лишь причудливой логикой сна являлись они исключительно поодиночке, а в результате Пол расправлялся с ними, причем наиболее жестоким и кровожадным из всех возможных способов. Тринадцать раз убивал убийц — вполне приличных на вид парней, которых при иных обстоятельствах был бы рад заполучить в друзья; тринадцать раз избегал смерти.

Двое или трое (а однажды четверо) за ночь; так продолжалось в течение нескольких недель (малое число погибших объяснялось только тем, что Пол зачастую либо вообще не ложился спать, либо сознательно выматывал себя настолько, что падал на кровать и засыпал мертвым сном).

Самым же неприятным во сне была схватка, вернее, то, каким образом Пол расправлялся с противниками. Лицо умирающего всякий раз выражало боль, ужас и адскую муку, причем Пол вынужден был наблюдать мучения врага во всех подробностях.

Один из убийц был вооружен тонким, остро заточенным стилетом. Пол вырвал кинжал и стал наносить удар за ударом, сначала куда придется, потом в складки кожи между пальцами и познал в конце концов, словно на собственной шкуре, что значит погибнуть от ножа, быть зарезанным. В нем пробудилось чувство смерти. Сон перестал быть просто сном, превратился в ступеньку на пути в неведомое, к некоему ужасу, без которого уже невозможно жить. Пол вонзил стилет в живот противнику, постаравшись, чтобы лезвие вошло как можно глубже, ощутил, как лезвие пронзает внутренние органы, потом выдернул и вонзил снова (или только почудилось, что вонзил?), и смертельно раненный убийца рухнул на пол. Второго Пол забил до смерти тяжелой черной статуэткой. Третий, громко визжа (Пол тогда походил на бешеное животное — зубы оскалены, точно клыки), выпал из окна. Помнится, ему отчаянно хотелось быть жертвой до конца, почувствовать, как она ударится оземь... Четвертый явился с каким-то древним оружием, и пришлось воспользоваться колесной цепью: накинуть на шею, затянуть, а затем измолотить безжизненное тело...

Один за другим, тринадцать человек, уже двое за сегодняшнюю ночь, и вот четырнадцатый, симпатичный, похожий на студента парень с кочергой в руке. Похоже, бандиты никогда не оставят его в покое. Пол убегал, прятался, пытался стать недосягаемым, чтобы не убивать, но они приходили снова и снова. Он двинулся на «студента», отобрал у того кочергу, ударил. Железный стержень вонзился в плоть — и тут, одновременно, зазвонил телефон и раздался звонок в дверь.

На какое-то мгновение нахлынул всепоглощающий страх. Пол лежал, не в силах шевельнуться, на своей половине кровати, другая пустовала, если не считать бессильно упавшей на нее руки; впрочем, другую половину занимали воспоминания.

Звонки повторились, почти в унисон, этаким несогласованным дуэтом.

Они избавили Пола от необходимости заглядывать в лицо убитому. Спасительные звуки. Дар всевидящего Господа, который строго дозирует страх и грех, поскольку прекрасно знает, что в следующий раз сон начнется именно с этого места. Правда, если не спать год или два, возможно, удастся избежать встречи с мертвым «студентом»... Звонки трезвонили один требовательнее другого, выполняя свое предназначение разбудить Пола. Что ж, разбудили и вселили в душу новый страх.

Пол перевернулся на живот, нашарил в темноте телефонную трубку, буркнул: «Подождите минуточку», затем отбросил мокрое от пота одеяло, встал и прошлепал к двери. Открыл под трель звонка и увидел перед собой лишь тень, расплывчатый силуэт, услышал голос, но слов не разобрал.

— Проходите и, ради всего святого, закрывайте дверь, — проговорил он, вернулся к кровати, взял с подушки телефонную трубку, откашлялся и произнес: Алло? Я слушаю.

— Пол, Клер у тебя? Или еще не приехала?

Глаза слипались. Пол потер их пальцами, пытаясь определить, чей это голос. Явно кого-то из знакомых...

— Гарри, это ты?

— Конечно, я, Пол. — Гарри Докстейдер, затерянный где-то в ночи, выругался и спросил опять: — Клер у тебя?

В глаза Полу неожиданно ударил яркий свет. Он зажмурился, несколько раз моргнул — и разглядел Клер Докстейдер, стоящую у двери, рядом с выключателем.

— Да, Гарри, она здесь. — Внезапно до него дошла вся необычность ситуации, и он воскликнул: — Черт побери, что происходит? Почему Клер у меня, почему она не с тобой? — Безумие, чистой воды безумие, лепет сумасшедшего. — Гарри?

Голос на том конце провода прорычал что-то неразборчивое.

Клер пересекла комнату, выхватила у Пола трубку.

— Дай сюда! — Она была вне себя от ярости. Слушай, ты, ублюдок! — Старательно выговаривая каждое слово, каждую букву, чисто по-женски поджимая губы. — Сукин сын, да пошел ты в задницу! В гробу я тебя . видела, понял?!

И швырнула трубку на аппарат.

Пол, голый до пояса, сидел на краю кровати, опустив на пол босые ноги. Чтобы женщина так выражалась, да еще в столь ранний час...

— Клер, что стряслось?

Похожая в своей ярости на валькирию, она ответила не сразу. Вздрогнула, словно ее вырвали из размышлений, пошатнулась, села в кресло — и разразилась слезами.

—Мерзавец! -произнесла она, глядя прямо перед собой. — Юбочник поганый! Этот потаскун смеет приводить шлюх домой! Господи, и зачем я только вышла за него замуж!

Пол в связи с событиями, произошедшими недавно в его собственной жизни, не мог не отнести эту тираду на свой счет. Особенно задело слово «юбочник». Так высказалась сестра, узнав о том, что он разводится с Жоржеттой. До чего же гнусное словечко. До сих пор звенит в ушах.

Пол встал. Маленькая квартирка, в которой он теперь жил в гордом одиночестве, с появлением Клер стала вдруг совсем крохотной.

— Кофе хочешь?

Клер кивнула. Чувствовалось, что ее по-прежнему занимают собственные мысли, которые она перебирает как четки. Пол прошел в кухню, вынул из буфета электрокофеварку, потряс, проверяя, достаточно ли воды, затем воткнул в розетку штепсель.

Возвратившись в комнату, Пол наткнулся на пристальный взгляд Клер. Сел на кровать, подложил под спину подушку, протянул руку к пачке сигарет, что лежала на тумбочке рядом с телефоном.

— Ладно. С кем он спутался на сей раз, и каким образом ты их застукала?

— Только развратник вроде тебя мог задать такой вопрос! — Клер поджала губы и наморщила нос. — Вы с Гарри одного поля ягоды.

Пол пожал плечами — высокий, худощавый, с копной соломенных волос. Откинул прядь со лба, закурил, старательно отводя взгляд от Клер. Женщина в его квартире... так скоро после ухода Жоржетты, слишком скоро даже для жены приятеля. Затянулся и продолжал размышлять. Ни то ни другое не доставило удовольствия. Кровать чересчур короткая; а может, он чересчур длинный, нескладный, не представляющий ни малейшего интереса для противоположного пола? Да нет, вряд ли, вон как смотрит Клер... Атмосфера в комнате внезапно изменилась, словно Клер только что сообразила, что вломилась в чужую квартиру, ворвалась в спальню, то есть в помещение, где происходит всякое. Они неожиданно стали очень и очень близки, их разделяла лишь тонюсенькая преграда, готовая рухнуть в любой момент. Обоим стало слегка не по себе. Пол завернулся в простыню, Клер отвернулась.

Слава Богу, в этот миг закипел кофе.

— Интересно, который час? — проговорил Пол, обращаясь скорее к себе, чем к гостье. Взял с тумбочки будильник, уставился на идиотскую физиономию циферблата, словно гипнотизируя цифры. — Господи, три часа! Все нормальные люди еще спят! — Болтай, болтай. Сам-то почти не ложишься, толком не спишь, так что кого ты хочешь одурачить?

Клер слегка переменила позу, поправила юбку, задравшуюся выше колен. Пол заметил это движение, невольно скользнул взглядом по ее ногам, как поступил бы на его месте любой нормальный мужчина. Она перехватила взгляд, посмотрела в упор, пока еще не позволяя никаких вольностей.

Оба прекрасно понимали, что между ними происходит. Они заключили молчаливый союз, скрепленный чувством вины; собрались использовать возможность, не решаясь признаться в этом самим себе. Пол развелся недостаточно давно, чтобы стать пуританином, а Клер по-прежнему кипела от ярости. Никто ничего не предлагал вслух, однако каждый знал наверняка, что именно должно случиться.

Стоило только Полу признаться себе в своем одиночестве, чувство вины и нахлынувшее желание привели (не будем лукавить, назовем вещи своими именами!) к адюльтеру, к физической близости без любви. И в тот самый миг в дальнем углу комнаты возникло нечто черное и омерзительное.

Пол ничего не заметил.

— Почему ты пришла ко мне? — спросил он небрежным тоном.

— Я решила, что только ты в это время наверняка не спишь... Вдобавок я плохо соображала... Слишком сильно разозлилась...

Клер замолчала, поняв, что и так сказала чересчур много. Из всех мест, куда она могла пойти, из всех баров, где могла подцепить кавалера, из всех друзей семейства, из всех дешевых отелей, в которых можно провести ночь за восемь долларов, она выбрала квартиру Пола, точнее, его спальню — провал в мироздании, в котором из раздражения и боли родится вина.

— Кофе сварился? — поинтересовалась Клер.

Пол встал и отправился на кухню, ощущая обнаженной спиной пристальный взгляд женщины. У него засвербило там, где обычно свербит в подобных случаях; он знал — что суждено, того не избежать, пускай потом он станет презирать Клер и себя за то, что они убили что-то в отношениях между собой. Ну и ладно.

Он подал ей чашку, их пальцы соприкоснулись, взгляды скрестились по-новому, и в тысячный раз за ночь началось циклическое движение. А цикл, как известно, не остановить.

Тем временем в темном углу продолжало оформляться нечто, и безумная страсть Пола и Клер была ему вместо повитухи.

Развод, словно мельничный жернов, размолол Пола в муку. Бродить по квартире, в которой он и Жоржетта еще недавно то и дело сталкивались друг с другом, разговаривать с адвокатами, отвечать на бестолковые телефонные звонки, бросаться взаимными обвинениями и, что хуже всего, постоянно, мучительно сознавать — что-то очень и очень не так... Все происходило как будто не наяву, а в мыслях и снах, словно кто-то напустил наваждение. Подумать только, брак распался из-за мелочей, которые мнились не заслуживающими внимания, а на деле оказались чрезвычайно важными. Жоржетту буквально физически вырвало из его объятий, из мыслей и из жизни. Призрачные гангстеры, исчадия разума, стремившиеся к одной цели — разрушить, растоптать, уничтожить союз. Но вот он остался один в маленькой квартирке, а наваждение никуда не делось; между тем Жоржетта кидала руны, бормотала заклинания, мешала колдовское варево, в точном соответствии с тем, как написано в волшебной книге разводов. Постепенно они расходились все дальше, камень катился по склону все быстрее, сметая любые преграды на своем пути, жизнь пошла иначе — и все же поступки Пола определялись существованием Жоржетты и реальностью ее ухода.

Днем раздался телефонный звонок. Он снял трубку, и начался тот пустопорожний разговор, окрашенный эмоциями и заканчивавшийся всегда одинаково: Пол посылал Жоржетту к черту и заявлял, что она не получит с него ни гроша, как бы туго ей ни приходилось.

— В решении суда сказано — сто двадцать пять тысяч в месяц, и точка. Перестань тратиться на одежду, и у тебя сразу появится, на что жить.

Возбужденное чириканье на том конце провода.

— Сто двадцать пять тысяч, и ни цента больше, ясно?! Я тебя не выгонял, ты ушла сама, так что нечего жаловаться. Пойми наконец, между нами все кончено. Я сыт по горло твоими выходками, вечной горой посуды в раковине и страхом перед метро. Надоело постоянно слышать: «Не трогай мои волосы, мне их только что уложили!» Все, с меня хватит!

Снова чириканье, исполненное ненависти, усиленное электрическим сигналом, проникающее через ухо прямиком в мозг.

— Что?.. Сама иди туда, дура набитая, слышишь?! Пошла к черту! Ты не получишь с меня ни цента, и мне плевать, какие там у тебя обстоятельства!

Он бросил трубку на рычаг и продолжил одеваться.

Ему предстояло свидание с симпатичной брюнеткой, секретаршей из страховой компании. Пол назначил ей встречу с таким видом, будто устраивался на работу. Впрочем, первое после знакомства свидание и впрямь похоже на прием на работу. Некоторое облегчение, ощущение того, что в жизни появилось какое-то занятие... Так сказать, пособие по безработице. Насущно необходимая поддержка.

Случайная встреча, мимолетное знакомство, непродолжительная связь и разлука навсегда. Каждый пойдет своей дорогой, забыв о том, что было между ними.

— Боюсь, собеседник из меня сегодня неудачный, сказал он, когда девушка села в машину. — Женщина, c которой вы очень похожи, подложила мне днем изрядную свинью.

— Да? — настороженно поинтересовалась девушка. — И кто же она?

— Моя бывшая жена, — ответил Пол, солгав в первый раз. Не глядя на спутницу, захлопнул дверцу и повел непрезентабельный «форд», уставясь прямо перед собой.

Брюнетка внимательно посмотрела на него, должно быть, прикидывая, правильно ли поступила, согласившись провести вечер с клиентом своей компании. Да, он явно человек с юмором, однако лицо вблизи вовсе не такое молодое, каким показалось в офисе. Черты затвердели, утратили тот свет, которым лучились еще совсем недавно. Он чем-то расстроен и не пытается этого скрыть; в его поведении проскальзывает что-то непонятное, пугающее, угрожающее, причем угрожает это нечто не ей, а именно ему.

— А почему вы позволили ей подложить вам свинью?

— Наверно, потому, что до сих пор ее люблю, немедленно отозвался он, будто заранее отрепетировал ответ.

— А она?

— Полагаю, тоже. — Он помолчал, потом задумчиво прибавил: — Да, так оно скорее всего и есть. Иначе мы не старались бы столь настойчиво прикончить друг друга. Ее любовь доставляет нам обоим немало неприятностей.

Девушка разгладила юбку, попыталась найти иную тему для разговора, но в голове прочно засела однаединственная мысль: «Надо было сказать, что сегодня вечером я занята».

— Я сильно на нее похожа?

Он по-прежнему смотрел прямо перед собой, небрежно поворачивая руль, будто получая некое неизъяснимое удовольствие от езды, от сознания того, что повелевает движением металлического монстра. Казалось, он здесь — и одновременно где-то далеко, слившись воедино с машиной.

— Да не то чтобы очень... Она блондинка, вы брюнетка. Правда, волосы у вас уложены почти одинаково, да морщинки в уголках глаз почти такие же. А еще оттенок кожи... Вы просто напоминаете ее, не более того.

 

— Вот почему вы назначили мне свидание?

Он поразмыслил.

— Нет. Честно говоря, когда я сообразил, что вы ее напоминаете, мне захотелось позвонить к вам в офис и отменить нашу встречу.

«Так почему же ты не позвонил?!» — мысленно воскликнула девушка, а вслух сказала:

— Нам не обязательно куда-то ехать.

Он повернулся к ней:

— Что? Простите, ради Бога, я вовсе не хотел вас обидеть. Понимаете, развод затянулся, и это действует мне на нервы. Надеюсь, вы не подумали, что я хочу лишить вас ужина?

— С чего вы взяли? — холодно ответила она. — Мне всего лишь показалось, что вам, пожалуй, было бы лучше провести этот вечер наедине с собой.

Он улыбнулся. Улыбка вышла кривой, неестественной. Потом покачал головой:

— Господи, все что угодно, только не это! Только не одиночество.

Девушка откинулась на спинку кресла, неожиданно вознамерившись смутить своего спутника.

Время словно растянулось до бесконечности. Он произнес, сменив тон, с напускной игривостью, прекрасно сознавая, что она чувствует фальшь:

— Куда бы вы хотели поехать? В китайский ресторан? Или в итальянский? Я знаю уютное заведеньице с армянской кухней...

Девушка молчала, и молчание, привело к тому, чего она добивалась: он смутился, погрустнел, а потом вдруг преисполнился ненависти. Ему захотелось либо немедленно затащить ее в постель, либо вышвырнуть из машины, только не длить эту муку. Девушка защищалась, а он словно укрылся за неприступной каменной стеной. На смену мягкости, искренности явилось лукавство.

— Послушайте, — проговорил он, вновь изменив тон, почти вкрадчиво, — я не успел побриться и чувствую себя настоящей деревенщиной. Не возражаете, если мы заглянем ко мне домой и я быстренько соскоблю щетину?

Она легко разгадала уловку. Опыта ей было не занимать: была замужем, развелась, на свидания ходила с пятнадцати лет, а потому отлично поняла, что именно у него на уме. Он предлагал близость. Ее мозг медленно проанализировал предложение — в то бесконечное мгновение, когда обычно и принимаются решения, изучил каждую детальку. Идея неудачная, совершенно не заслуживающая внимания, глупо даже думать об этом, он отстанет, если продемонстрировать неодобрительное отношение хотя бы жестом... Разумеется, идея никуда не годится, такие идеи следует отметать с порога.

— Хорошо, — сказала она.

Он резко крутанул руль, и машина свернула в переулок.

Пол взглянул ей в лицо и внезапно увидел воочию, как она будет выглядеть лет в шестьдесят пять. Увидел будто наяву. Бледно-розовое личико на фоне подушки стало вдруг призрачно-серой маской. Губы потрескались, под глазами набрякли мешки, четко обозначились впадины на щеках, словно она продала часть своего лица, чтобы продлить жизнь. Повсюду морщины, кожа приобрела грязно-серый оттенок; такой цвет бывает у раздавленного, расплющенного мотылька. Лицо у него перед глазами двоилось, будущее наползало на настоящее, преображая девушку в безымянную куклу, склад запасных частей и никому не нужных эмоций. Тусклая паутина возможного в глазницах и на губах, которые он целовал, в ноздрях и в ямке между ключицами...

Видение исчезло, и он обнаружил, что смотрит на некое существо, которое только что использовал. В ее глазах мерцали огоньки безумия.

— Скажи, что любишь меня, даже если это не так, пробормотала она.

В ее голосе прозвучала неутоленность, бездыханная жадность, а ему стало холодно, кто-то словно стиснул в руке его сердце; недавно возвратившееся ощущение реальности вновь куда-то пропало. Захотелось вырваться и бежать, спрятаться где-нибудь в темном уголке, свернувшись калачиком.

Но угол, в котором можно было бы спрятаться, уже заняли. Там ворочалось нечто огромное и зловещее. Оттуда доносилось тяжелое дыхание, несколько более равномерное, чем какое-то время тому назад; оно сделалось размереннее, стоило им только войти в квартиру, и с тех самых пор, пока они поочередно то нападали друг на друга, то отступали, становилось все спокойнее. Нечто явно обретало форму.

Пол ощутил его присутствие, но отмахнулся от ощущения.

Тяжелое, натруженное, зычное дыхание, с каждой секундой становящееся все тише и спокойнее.

— Скажи. Скажи, что любишь. Девятнадцать раз, и очень быстро..

— Люблю тебя. Люблю, люблю, люблю, люблю, — начал он, приподнявшись на локте и загибая пальцы. Люблю, люблю, люблю...

— Зачем ты считаешь? — кокетливо спросила она (этакая гротескная пародия на наивность).

— Чтобы не запутаться, — резко ответил он. Откатился в сторону, на половину Жоржетты (как тут неудобно лежать, словно на кровати отпечатались все изгибы ее тела, но ничего, главное, не пустить сюда эту девицу). — Давай спи.

— Я не хочу спать,

— Тогда бейся головой об стену, — бросил он, закрыл глаза и велел себе заснуть. Сознавая, что девушка сердится, он приказал сну прийти, и тот подкрался, точно фавн к заплутавшей в лесу нимфе. Пол заснул — и увидел во сне то же самое...

Кочерга угодила парню в правый глаз, сделала свое черное дело. Пол отвернулся, а коротко стриженный «студент» рухнул на пол, еще живой, но теряющий жизнь буквально по капле. Над головой мерцали звезды и кружила темнота. Пол обнаружил вдруг, что очутился в другом месте, на какой-то площади.

К нему по сверкающей огнями улице — наверно, где-то в районе Беверли-Хиллз, не иначе, так тут все чисто и вычурно — приближалась разъяренная толпа. Существа в масках, будто собравшиеся на диковинный карнавал, не люди, а пародии налюдей, ведьминский шабаш, где никто не открывает своего истинного лица, чтобы не обнажить душу. Чужаки, обезумевшие, исполненные гнева, надвигающиеся по залитой ярким светом улице. Картина кисти Босха, сделанный впопыхах набросок Дали, одно из чудовищных видений Хогарта; пантомима из последнего круга Дантова ада. Все ближе. Ближе.

Наконец, столько недель спустя, сон получил новое продолжение, страхи обрели телесное воплощение и устремились на Пола все вместе, желая утолить голод.

О череде приятных на вид, улыбчивых убийц можно было забыть.

«Если смогу понять, что это означает, я все узнаю», — подумалось вдруг Полу. В самый разгар многоцветного сна он внезапно сообразил, что если найдет смысл в событиях, разворачивающихся у него перед глазами (во сне, конечно же, во сне), то отыщет решение всех своих проблем, единственное правильное решение. Он сосредоточился. «Если смогу выяснить, кто они такие и что им нужно от меня, почему они за мной гонятся, что их заставляет, то пойму, кто я и что я, и освобожусь, вновь стану самим собой, и все кончится, кончится...»

Он побежал по улице, залитой ослепительно белым светом, лавируя между неизвестно откуда взявшимися автомобилями. Подбежал к перекрестку, набрался мужества и кинулся на другую Сторону, разыскивая выход, путь к спасению, место, где можно отдохнуть, захлопнуть дверь и избавиться от погони. Ноги отчаянно болели.

— Эй! Давайте к нам! — крикнул какой-то мужчина, сидевший в машине со всем своим многочисленным семейством. Пол юркнул в распахнутую дверцу, пробрался на заднее сиденье, на мгновение прижав водителя к рулю. Багажник оказался забит всякой всячиной, одеждой и тому подобным, и Полу пришлось лечь на одежду, поскольку больше места не было.

Как такое может быть?

Взрослый человек ни за что не сумеет втиснуться в крохотное пространство между задним сиденьем и окном, это под силу только ребенку. Помнится, в детстве, отправляясь куда-нибудь с отцом и матерью, он частенько ложился туда, потому что на заднее сиденье укладывали вещи. Потом отец умер, а они с матерью переехали в другой дом...

Почему эти воспоминания пришли именно сейчас?

Он взрослый или ребенок?

Ответьте, пожалуйста, ответьте!

Лежа у окна, он смотрел на беснующуюся толпу, которая осталась на перекрестке, однако не чувствовал себя в безопасности. Странно, ведь он с людьми, которые ему помогают, мужчина за рулем ведет автомобиль быстро и уверенно, спасая Пола от преследователей, так почему же он не чувствует себя в безопасности?

Пол проснулся в слезах. Девушка ушла.

Одна девица жевала в постели жвачку. Совсем еще молоденькая, с пышными бедрами, совершенно не представляющая, как пользоваться своим телом. Соитие происходило медленно, тупо, словно по обязанности. Впоследствии Пол решил, что она ему просто привиделась. Лицо в памяти не сохранилось, остался только смех. Этот смех напоминал звук, с каким лопаются горошины. Он встретил ее на вечеринке и соблазнился ею только потому, что выпил слишком много водки с тоником.

Другая была гораздо привлекательнее, однако из тех женщин, которые входят в твою спальню так, словно вышли из нее пару минут назад.

Третья, маленькая и худая, все время стонала — лишь потому, что прочла в бульварном романчике, что страстные женщины в постели обязательно стонут. Романчик был явно так себе, да и девица — не лучше.

Они приходили в его квартирку одна за другой, случайные знакомые, не преследуя никакой цели, и он развлекался с ними, пока не сообразил (благодаря тому, что обретало форму в темном углу): он вовсе не живет, а попросту существует.

В Книге Бытия говорится о том, что грех то ли таится, то ли ожидает у двери; это не новость, это прописная истина, древняя, как то, что ее породило, как безумие, которое ее выпестовало, как печаль — боль одиночества, — которая в конечном итоге заставит ее пожрать самое себя и все вокруг.

В ночь, когда Пол впервые заплатил за любовь, сунул руку в бумажник, достал двадцать долларов и протянул их своей подружке, существо в углу окончательно обрело форму.

Та девушка... Когда «порядочные» рассуждают об «уличных», они имеют в виду как раз таких, как она.

На самом же деле никаких «уличных» нет и в помине, ведь даже преступники себя преступниками не называют. Рабочие лошадки, предприимчивые девушки, ублажительницы, подружки на вечерок... Другое дело, не правда ли? У девушки была семья, было прошлое и свое лицо, а не только тело.

Коммерция — выгребная яма любви; когда доходит до денег, по причине ли отчаяния или непонимания и жестокости, значит, все кончено. Возродить былое может лишь чудо, а среди обыкновенных людей чудес, как известно, не происходит.

Когда Пол протянул деньги, сам себя спрашивая: «Зачем?!», существо в углу обрело окончательную форму, субстанцию и реальность. Его вызвали к жизни современные заклинания, звуки страсти и аромат отчаяния. Девушка застегнула лифчик, натянула чулки и платье и ушла, оставив Пола взирать в одиночестве и страхе на новоявленного соседа.

Существо уставилось на него, а он, как ни старался (кричать было бесполезно), не смог отвести взгляда.

— Жоржетта, — проговорил он в трубку, — послушай... Вы... Выслушай меня, ладно? Ради всего святого, перестань тараторить! Да заткнись ты, черт побери!

Она наконец умолкла, и его слова, которым уже не требовалось пробиваться сквозь заслон ее фраз, оказались вдруг наедине с тишиной и застряли в горле, не в силах справиться со страхом.

— Чего замолчала? — спросил он.

Жоржетта сообщила, что ей нечего сказать; давай, мол, говори скорей, а то некогда.

— Жоржетта, я... В общем, у меня неприятности, мне нужно с кем-нибудь поговорить. Я подумал, что ты поймешь... Видишь ли...

— У меня нет знакомых, которые могли бы сделать аборт. Так что если ты залетел с очередной подружкой, выкручивайся сам. Можешь воспользоваться крючком от вешалки, желательно ржавым.

— Дура! Стал бы я из-за этого звонить тебе! Не твое собачье дело, с кем я сплю, паскуда... Шлюха подзаборная... — Он замолчал. Снова то же самое, обычный разговор. Перескакиваем с предмета на предмет, точно горные козы, забывая, с чего начали, скалим зубы по всяким пустякам... — Жоржетта, пожалуйста! Выслушай меня. В моей квартире появилось существо...

— Ты что, спятил? Что ты несешь?

— Я не знаю, что оно такое.

— Паук? Кошка?

— Похоже на медведя, но не медведь. Ничего не говорит, просто смотрит на меня...

— Ты явно спятил. Медведи разговаривают только по телевизору. Хочешь прикинуться чокнутым, чтобы не платить алименты? Чего ты вообще мне звонишь? Пол, по-моему, ты и впрямь рехнулся. Я всегда подозревала, что ты ненормальный.

Клик. Пол остался в одиночестве.

Наедине с неведомым существом.

Искоса поглядев в угол, он закурил сигарету. Мохнатое существо притаилось в углу рядом с платяным шкафом и, сложив на груди массивные лапы, молча смотрело на него. Ни дать ни взять бурый медведь, но разве бывают треугольные медведи? Безумные глаза с золотым отливом, взгляд, от которого никак не отделаться — ни наяву, ни в мыслях...

Описание никуда не годится. К черту. Это существо просто невозможно описать.

Даже закрывшись в ванной, Пол ощущал его присутствие. Он сел на край ванны, пустил горячую воду. Зеркало над раковиной запотело, он уже не мог видеть собственного отражения, не видел своего полубезумного взора, столь похожего на взгляд существа за стенкой. Мысли путались, текли лавовым потоком, застывали...

Тут он сообразил, что не помнит лиц тех женщин, которых приводил к себе домой. Ни единого лица.

Все безликие, даже Жоржетта. Не вспомнить, сколько ни пытайся. Одни сплошные обезображенные трупы.

К горлу подкатила тошнота, и он понял, что пора уносить ноги, бежать из квартиры, от существа в темном углу.

Пол выскочил из ванной, в два прыжка, отталкиваясь от стен, очутился у входной двери, прижался к ней спиной, жадно глотая воздух. Нет, не получится. Когда он вернется — если вернется, — существо будет ждать.

Ну и ладно; Он направился в бар, где крутили исключительно Фрэнка Синатру, выпил столько, сколько в него влезло, а когда вышел, покачиваясь, на улицу, ему вослед понеслась очередная песенка:

Хотел бы я забыть

Счастливые года.

Но нет, мне не избыть

Их горечь никогда.

Потом он очутился на песчаном пляже. Буря в душе улеглась, над головой в черном небе кружили с криками чайки. Их голоса вновь пробудили задремавшее было безумие, и Пол принялся швырять в птиц песком, прогоняя гнусных насмешниц.

Дальше — место, где были говорящие огни, невразумительно о чем-то толковавшие; неоновые огни, грязные ругательства; он ничего не мог понять. Где-то Пол заметил людей в масках, которых видел во сне, и бежал с пеной у рта.

Вернувшись в свою квартиру, он привел с собой девушку, которая заявила что она не телескоп, но готова взглянуть на то, чтo он собирается ей показать, и описать то, что увидит. Поверив ей на слово, Пол вставил ключ, открыл дверь и включил свет. Существо по-прежнему сидело в углу. Надо же, никуда не делось.

— Ну? — спросил он чуть ли не с гордостью, тыча пальцем.

— Что «ну»?

— Как насчет него?

— Кого?

— Его, тупая сука! Его!

— Знаешь, Сид, у тебя, по-моему, что-то с головой.

— Я не Сид и не смей мне врать! Лживая шлюха!

— Слушай, ты сказал, что тебя зовут Сид, значит, будешь Сидом. Никого я в этом углу не вижу. Хочешь трахаться, так давай, а нет — так налей мне стаканчик, и разойдемся подобру-поздорову.

Он замахал руками, вытолкал девушку из квартиры.

— Убирайся, вали отсюда!

Она ушла, и Пол снова остался наедине с существом, которое равнодушно взирало на происходящее, ожидая назначенного срока, чтобы вылезти из угла и уничтожить последние обрывки реальности.

Они словно слились в симбиозе, дружно задрожали, заимствуя что-то один у другого. Пол испытывал ужас и отчаяние, покрылся с головы до ног холодным потом; ощущал мучительную боль одиночества, которая извивалась, как дымок от костра, густой и черный. Существо источало любовь, а он пожинал муку и одиночество.

Один наедине с неведомым, с неподвижной угрозой, олицетворением его страданий.

Внезапно он понял, что означал тот сон. Понял и сохранил понимание при себе, ибо это осознание только для тех, кто видит подобные сны, им нельзя ни с кем делиться. Понял, кто были те люди, понял, почему убивал их именно так и никак иначе. Встал, подошел к шкафу, разыскал вещмешок с армейской формой, достал со дна стальную вещицу. Понял, кто он, понял и обрадовался, догадался, что это за существо, кто такая Жоржетта, увидел лица всех на нашем поганом свете женщин, лица всех мужчин из своих снов; сообразил, кем был человек, который вел машину и спас его от толпы (вот оно!). В руках Пола неожиданно очутился ключ, которым надлежало воспользоваться.

Он прошел в ванную, поскольку не хотел, чтобы тварь в углу сообразила, что добилась своего. Как говорится, фиг тебе. В зеркале Пол увидел собственное отражение — симпатичное лицо, совершенно спокойное, улыбнулся и тихо сказал:

— Зачем ты уходил?

Поднес к голове стальную вещицу.

— Никому, никому не хватает мужества выстрелить себе в глаз. — Дуло пистолета сорок пятого калибра нацелилось точно в веко. — В голову стреляли, было дело. Те, что посмелее, — в рот. А в глаз никто, ни одна сволочь.

Пол надавил на курок, как его учили — мягко, решительно, недрогнувшей рукой.

Из-за стенки донесся протяжный, хриплый вздох.

Гитлер рисовал розы

Харлан Эллисон

 

 

Двери в Ад открылись точно 13 августа, почти за десять дней до начала осеннего равноденствия. Однако это несоответствие не имело принципиального значения. Для тех, кому известно о переходе с юлианского календаря на григорианский в 1582 году, в том, что событие это произошло на десять дней раньше, не было ничего странного. Когда обжигающее солнце прошло небесный экватор, направляясь с севера на юг, возникло множество знамений: в Дорсете, недалеко от маленького городка Бландфорд, родился теленок с двумя головами; недалеко от Марианских островов поднялись на поверхность затонувшие корабли; повсюду глаза детей превратились в мудрые глаза стариков; над индийским штатом Махараштра облака приняли форму воюющих армий; ядовитый мох мгновенно вырос на южной стороне кельтских мегалитов и тут же погиб всего за несколько минут; в Греции лепестки левкоев стали истекать кровью, а земля вокруг хрупких стеблей начала издавать запах гниения. Иными словами, явились все шестнадцать предвестников несчастья, как раз в том виде, как их классифицировал в первом веке до Рождества Христова Юлий Цезарь, включая рассыпанную соль и пролитое вино — люди чихали, спотыкались, стулья скрипели... В общем, все эти признаки одновременно и несомненно предсказали грядущие катаклизмы. Над Маори возникло южное полярное сияние; баски видели, как по улице одного из городов пробежала рогатая лошадь. И так далее.

Врата в Преисподнюю отворились.

Всего на одно короткое мгновение. Они приоткрылись благодаря вселенскому туману макрокосмоса, и кое-кому удалось сбежать.

Бежал Джек Потрошитель. Ускользнул Калигула. Шарлотта Кордей, руки которой все еще были в крови Марата, тоже не упустила своего шанса. Эдвард Тич с торчащей в разные стороны бородой, на которой обгорели и потеряли цвет ленточки, отвратительно хихикая, сумел удрать из Преисподней. Берк и Хейр [Уильям Берк и Уильям Хейр крали тела только что захороненных покойников для продажи их медицинским школам, а затем и сами стали убивать. (Здесь и далее примеч. пер.)], которые стали неразлучными друзьями в этом Гнусном Месте, удрали вместе. Было замечено бегство Каина. Цезарь и Лукреция Борджиа, отталкивая друг друга, старались побыстрее протиснуться в приоткрывшиеся врата, и сестре удалось обрести свободу снова творить зло, оставив далеко позади своего слабохарактерного братца. Джордж Армстронг Кастер [Американским генерал, прославившийся своей жестокостью в обращении с индейцами.] стрелой промчался на полыхающем пламенем призрачном коне, длинные, светлые волосы окутывали его голову огненным сиянием, а следом неслись гончие псы. И еще многим другим удалось сбежать.

Гитлер оказался прямо возле врат и тоже мог, улизнуть, но не сделал этого. Здесь ему удалось обрести дом; он тратил все свое время, рисуя розы на стенах Преисподней, и не мог расстаться со своими шедеврами. Врата закрылись; все стало, как прежде.

А когда они затворялись, в мегапотоке возник странный вихрь, который затянул все обреченные души назад. Лишь Маргарет Трашвуд сумела остаться незамеченной. Этого просто не могло быть (потому что в Преисподней ведется очень точный и своевременный учет), однако никто не обратил внимания на ее отсутствие; и все вернулось на круги своя.

Маргарет Трашвуд, недавно попавшая в Преисподнюю, вернулась в мир.

В 1935 году в Даунивилле произошло массовое убийство.

В городке был особняк, который горожане прозвали Восьмиугольным Домом за его форму. Дом построила для себя семья Рэмсдейл. Они занимались разработкой полезных ископаемых, а когда жила в руднике истощилась, стали фермерами и начали разводить скот. Богатые, дружелюбные, интересующиеся делами своих соседей, которым они нередко помогали во времена Великой Депрессии, — их любили и уважали в Даунивилле.

Убийство в Восьмиугольном Доме потрясло и возмутило богобоязненных горожан.

Маргарет Трашвуд, экономка, тридцати одного года, была единственной, кому удалось остаться в живых во время этой бойни. Ее нашли полуголой, измазанной в крови, всю в слезах — она сидела скорчившись в углу столовой, где находились тела шести Рэмсдейлов, трое из которых были детьми. Горожане выволокли ее из дома и утопили в ближайшем колодце. В 1935 году линчевание было самым обычным делом.

В пятницу, 13-го, в день, когда задули ледяные ветры, а реки потекли вспять, обожженная и опустошенная тень Маргарет Трашвуд вернулась в Даунивилл.

Генри «Док» Томас там больше не жил. Он умер в 1961 году.

Тлеющий пепел, бывший когда-то призраком Маргарет Трашвуд, не задержался в Даунивилле; как Мидгард[ Мидгард (из скандинавской мифологии) — змей, который лежит обернувшись вокруг нашего мира, зажав в зубах свой хвост, обреченный убивать до того момента, пока его самого не убьет Тор в Рагнароке.]она не заставила тень Генри «Дока» Томаса долго себя ждать. Она продолжала поиски; и, когда поняла, что его там нет, издала такой тоскливый стон, что все дети, во всем городе, одновременно заплакали.

Маргарет решила искать дальше. Его не было в аду... Она обязательно встретила бы его там и свела счеты. Совершенно невозможно, чтобы вопреки всякой логике, бросая вызов всеобщей вере в то, что Вселенная балансирует между добром и злом, справедливостью и несправедливостью, продолжая оставаться кристально чистой, не может быть, чтобы Генри Томас попал в Рай.

Сбежав из Гнусного Места, Маргарет Трашвуд заползла в Рай, чтобы отыскать там человека, лишившего ее невинности.

Когда она добралась до Рая, спускались сумерки. Благословенные души двигались медленно и торжественно. Рай — это большой город, раскрашенный в пастельные тона и страдающий от перенаселения. Лица жителей показались Маргарет напряженными, однако отовсюду доносился тихий смех. Здесь было гораздо холоднее, чем в Преисподней, и в небе не летали птицы. Только стрекотали сверчки.

Маргарет Трашвуд несколько раз спросила, как ей его найти, и в конце концов оказалась на большой площади, где бассейн с бледно-золотой водой тихонько перешептывался с надвигающейся ночью. На самом краю бассейна, опустив ноги в воду, сидел Генри Томас.

Она подошла к нему сзади, и ее руки сами собой сжались в кулаки. Ей было больно: руки страшно обгорели. Она испытывала невыносимое желание ударить его.

Маргарет попыталась что-то сказать и поняла, что не может. Она не знала, что явилось тому причиной: переполнявшие ее чувства или то, что в Преисподней ей не приходилось ни с кем разговаривать (если, конечно, не считать крики разговорами). Ведь прошло столько времени...

Она сделала новую попытку и сумела произнести его имя:

—Док.

Он задрожал, но продолжал смотреть прямо перед собой. Маргарет снова позвала его. Тогда Док медленно повернул голову и взглянул на нее. А когда их глаза встретились, он заплакал.

Воспоминания о том вечере наполнили это мгновение.

Она опустилась на колени рядом с ним и заглянула ему в лицо. Оно было на двадцать шесть лет старше, чем лицо человека, которого Маргарет любила в 1935 году. Прекрасные черты, точно налет пыли, искажала мука. Он не брился. Может быть, здесь это и не требовалось, или он умер небритым. Интересно, подумала она, как он умер? Но мысль эта быстро исчезла, словно ее унес легкий ветерок. Ей так хотелось взять лицо Дока в свои обожженные руки и снова почувствовать тепло, которое излучало его тело... Невозможно. Слишком много времени прошло, а то, что она пережила в Аду, разделяло их так же точно, как и этот вечер.

Он плакал.

И с тоской смотрел на нее. Потому что находился в ее власти. Он прошептал ее имя, затем еще раз. Она услышала его, повторенное вот так, два раза, и сердце забыло о ненависти. Маргарет наклонилась и прижала свое покрытое пеплом лицо к плечу Дока, оставив на белой коже черные следы. Она тихонько что-то говорила — так мать успокаивает испуганного ребенка. Впрочем, и сама она дрожала. Она никогда не видела его таким. В последний раз они встречались тогда, ночью, когда он...

Границы Рая начали сдвигаться.

Маргарет заглянула за плечо Дока. Небо Рая потемнело, стало приобретать какие-то грязные оттенки. Однажды, в 1934 году, она видела, как дом потерял цвет. Солнечные лучи и сырость быстро разделывались с красками, сделанными на основе льняного масла. Дождь в конце концов добирался до нихи, не жалея сил, чистил и мыл дома, пока не оставалось то, что рабочие называют «побелкой». Краски исчезали. Так часто случалось в 1934 и в 1935 годах.

Земля задрожала. Бледно-золотая вода в бассейне заволновалась, метнулась налево, потом направо, начала переливаться через края.

Воздух потеплел. Маргарет показалось, что она услышала птичий крик, но в небе по-прежнему не было видно ни одной птицы — нигде. Только само райское небо продолжало медленно, медленно истекать красками.

Маргарет вцепилась в Дока, она держалась за него изо всех сил.

Серебряный свет, который лился неизвестно откуда и освещал райские кущи, вдруг стал тускнеть; пустое пространство вокруг площади заполнили страшные черные тени.

Маргарет еще сильнее прижалась к телу Дока, совсем как тогда, той ночью. В своей комнатке, одной из тех, что были отведены слугам в задней части Восьмиугольного Дома.

Комната. Она видела ее так ясно, воспоминания были такими свежими, словно... когда? Бесчисленное множество лет прошло, или только вчера, в 1935 году... Маргарет вытащили из дома, веревкой связали ноги, возле щиколоток, а один из мужчин сильно ударил ее кулаком в висок; потом ее прижали лицом к кирпичной кладке колодца, а через некоторое время подняли, потрясенную, извивающуюся, отчаянно рыдающую, обнаженную, стыдящуюся своей наготы... И швырнули в колодец головой вперед, прямо в темноту, вниз, вниз, вниз... и так до самого Гнусного Места — когда это произошло? Всего день реального времени назад, или сорок, пятьдесят, сто лет... Когда тебя поджаривают, ты горишь, горишь... всегда горишь?

Маргарет прекрасно помнила ту комнату, уютную, маленькую — в доме Рэмсдейлов. Она поселилась там, когда приехала из Окснарда, где работала на доктора Пулни. Теперь Маргарет собиралась служить в этом доме. Чтобы попасть к ней, нужно было пройти большую кухню, где посередине стоял стол для разделки мяса, на стенах висели сковородки с медными донышками, пахло свежевымытой клеенкой на обеденном столе, в печи горел огонь — Рэмсдейлы так и не завели газовой плиты. Дальше вы оказывались в кладовой — большой, в человеческий рост, в углу которой винтовая лестница вела на второй и третий этажи, где располагались спальни всех членов семьи и комната мистера Рэмсдейла, так что он мог тихонько встать посреди ночи и спуститься вниз, чтобы чего-нибудь перехватить. И тут вы замечали дверь в комнату Маргарет...

Когда она поступила в этот дом экономкой, ей исполнилось двадцать семь лет. Ей прекрасно платили. Под винтовой лестницей, уходящей наверх, в спальню хозяина дома, который иногда, глубокой ночью, спускался вниз, чтобы перекусить, и находилась ее уютная, аккуратная и совсем крошечная комнатка.

Небо продолжало истекать красками, земля дрожала, Рай начал погружаться во мрак, а благословенные души устремились в разные стороны, пытаясь спастись от невыносимого, нарастающего жара; Маргарет Трашвуд прижималась к телу рыдающего Дока Томаса совсем как тогда, в тот вечер.

— А ты разве не хочешь узнать, откуда берутся мои сны?

Он посмотрел на нее, и на его лице появилась улыбка, хотя он и старался изо всех сил ее сдержать.

— А зачем мне знать, откуда они берутся?

— Потому что необходимо быть уверенным, что сны живут где-то совсем близко. В том месте, что дорого тебе. Иначе какой от них толк, тогда они ничем не будут отличаться от желания получить побольше денег, или земли, или еще каких-нибудь других глупостей, вроде целой бочки икры, которую ты мог бы есть, пока не лопнешь.

— Ну хорошо, скажи мне, где же обитают твои мечты.

Маргарет села на кровати в своей малюсенькой комнатке, расположенной в задней части дома, под лестницей, ведущей из большой кладовой наверх, в комнаты хозяев. На ней была сорочка и шелковые чулки. Они с Доком только что занимались любовью, и на ее коже кое-где виднелись розовые пятна, там, где Док прижимался к ней слишком сильно; отметины на груди и руках говорили об их страсти; на теле даже красовалось несколько следов от укусов — Маргарет позволила Доку сделать это, хотя и понимала, что ктонибудь может обратить внимание на следы преступной любви.

— Мне часто снится моя мать. Она была из Бирмингема, это в Англии. Я ведь тебе рассказывала, помнишь?

Он улыбнулся ей так же, как улыбался ребенку, который утром принес ему птичку колибри со сломанным крылом.

— Да, ты мне говорила.

— Я знаю. Иди сюда, обними меня, я расскажу тебе еще.

Док снова скользнул в постель и лег рядом с Маргарет. Прижал ее к себе; длинные каштановые волосы, которые она распустила, когда он пришел, прекрасные волосы, доходившие Маргарет до самых коленей, словно мягкое покрывало, окутали его обнаженное тело. Она положила голову ему на грудь, и ему стало казаться, что ее голос доносится откуда-то издалека.

— Моя мать всегда работала; я просто не могу припомнить времени, когда бы она не работала. Отец умер, когда я была совсем маленькой. Так мне сказала мать.

— Только ты ей не поверила, — тихо проговорил Док.

Маргарет резко села и удивленно на него посмотрела.

— О Господи, Док, как ты догадался?

Он жестом показал, чтобы она снова легла, а потом вдруг закашлялся. Он был болен — небольшая простуда; но кашель показался Маргарет ужасно громким.

Она испугалась, упала на него и прижала ладонь к его рту.

—Тише! Они обедают. Считают, что я отдыхаю. Они не должны узнать, что ты здесь... Док, почему ты пришел так рано?

— Я не мог больше ждать. — Слова были едва различимы, Маргарет по-прежнему зажимала ему рот рукой. Он поцеловал прижатую к губам ладонь.

—Ты не должен. Больше никогда этого не делай. Приходи попозже. Очень, очень поздно, Док. — Затем она немного помолчала, словно над чем-то раздумывая, и добавила: — Только, пожалуйста, не слишком поздно ночью.

Он не успел спросить ее почему.

— На самом деле мой отец сбежал. И тогда мать сэкономила и отправилась за ним в Нью-Йорк. Ей надоело ждать денег, которые он обещал прислать ей на проезд. Он что-то там делал с мебелью. Ну так вот, она работала, собрала денег на билет и поехала к нему, не предупредив заранее о своем приезде — мне кажется, потому, что хотела поймать его с той девицей.

И он, конечно же, с ней жил. А потом он сбежал, оставив их обеих. Мама с ней подружилась; это моя тетя Сэлли.

Док приподнял сорочку, рука мягко прикоснулась к ноге Маргарет. Она попыталась оттолкнуть его, но рука не сдавалась.

— О! — только и проговорила Маргарет, словно все происходило в первый раз, а когда Док навалился на нее своим телом, повторила: — О!..

Дверь открылась. Тихо.

Маргарет услышала тихий шорох пустой картонной коробки, которую она поставила возле самой двери. Она всегда так делала. Каждую ночь. Чтобы знать, что к ней пришли гости, ночью, когда все спят. Очень, очень поздно ночью мистер Рэмсдел спускался вниз, чтобы что-нибудь перехватить. Что-нибудь.

Она заглянула через плечо Дока — он стоял и смотрел.

И не стал им мешать.

Он наблюдал, пока Док не застонал, спрятав лицо в подушку; а потом, когда Док чуть приподнялся, чтобы посмотреть на нее и убедиться, что и ей тоже было хорошо, он заметил взгляд Маргарет, которая смотрела куда-то ему за спину. И повернулся. Только тогда мистер Рэмсдейл заговорил:

— Я не потерплю шлюху в моем доме. Вы должны собрать свои вещи и оставить нас еще прежде, чем мы закончим обедать.

Затем он резко развернулся, оставив дверь в комнату открытой, и ушел, чуть пригнув голову под лестницей, которая вела наверх. Он был высоким мужчиной.

Док, упираясь руками по обе стороны от полуобнаженного тела Маргарет, внимательно на нее посмотрел.

— Моя мать погибла во время пожара в 1911 году, продолжала она так, словно их никто не перебивал, словно они не занимались только что любовью, словно их никто не поймал на месте преступления, словно мистер Рэмсдейл не смотрел на них горящими глазами разгневанного Бога, словно ей не было приказано немедленно покинуть эту комнату. — Она всегда работала. Вот откуда берутся мои сны. — И тут Маргарет заплакала.

Генри Томас оторвался от ее тела и встал с постели. Посмотрел сверху вниз. Затем бросил взгляд на открытую дверь и картонную коробку. Ему всегда было интересно, зачем она там стоит. Коробка была недостаточно тяжелой или прочной, чтобы помешать комунибудь войти в комнату. Его мучило любопытство, потому что он не понимал, зачем Маргарет ставит коробку у двери. Теперь он знал, почему она просила его не приходить слишком поздно ночью.

Маргарет показалось, что в одно-единственное мгновение Док вдруг как-то весь сжался. Стал меньше. На самом деле он тоже был высоким человеком — очень полезный, хороший рост для ветеринара, которому приходится утешать маленьких детей, приходящих к нему с птичкой колибри, у которой сломано крыло, или со щенком, или с котом, лишившимся в драке одного глаза. Но он сжался. Увял. Ушел в себя, издавая тоскливые, печальные звуки, разрывавшие ей сердце.

А потом он взбесился.

Вцепившись в ее длинные каштановые волосы. Док стащил Маргарет с кровати и швырнул сквозь открытую дверь с такой силой, что она покатилась по скользкому линолеуму кладовой. Затем он бросился за ней, неожиданно снова стал большим, словно распух от яда, и протащил ее за волосы в кухню. Маргарет попыталась перевернуться и увидела, как он схватил со стены нож для разделки мяса.

И вот они уже в столовой. Док что-то кричал о воровстве и ценностях, которые были украдены, о растлении и еще какие-то безумные вещи, которые были лишены смысла, и пролилась кровь. Его рука поднималась и опускалась так быстро, что было невозможно за ней уследить — кровь заливала стены, скатерть, а на хрустальных призмах низко висевшей люстры появились густые пятна ужасного цвета. И еще были крики.

Потом она поняла, что осталась одна, что лежит в крови, полуобнаженная, ей тридцать один год, и она, единственная, осталась в живых в Восьмиугольном Доме.

А вскоре пришли соседи и сбросили ее в колодец.

Лава наполнила райский бассейн. Она сочилась сквозь дно, и золотистая вода превращалась в пар.

Теперь она бурлила, зеленая и черная, и алая, гневноалая, под грохочущей неспокойной поверхностью земли.

Маргарет Трашвуд прижалась к Генри Томасу и почувствовала, как одинаково дрожат их тела.

— Почему ты не убил меня? — спросила она так тихо, что он с трудом разобрал слова за грохотом беснующейся лавы.

А затем она заставила его встать и заметила, что, хотя его обнаженные ноги и были погружены в бассейн, в лаву, им ничего не делалось. В Преисподней ее не раз посылали в бассейны, наполненные лавой. Они были совсем другими. Может, именно в этом и состояло главное различие между Раем и Адом.

Маргарет подвела Дока к одной из стен, выкрашенных в пастельные тона; впрочем, сейчас на ее гладкой поверхности начали появляться похожие на молнии разрывы. В тяжелом воздухе повисло напряжение.

А потом их посетил Бог, и какими бы грустными или забавными, или мудрыми ни были легенды о нем, Бог в Своем многообразии никогда не отличался веселым нравом. Господь подошел к Маргарет Трашвуд и к дрожащей тени, которая когда-то была Генри «Доком» Томасом, и сказал:

— Ты здесь чужая. Ты не можешь остаться.

 

— Я не вернусь, — заявила Маргарет Трашвуд, смело обращаясь к Нему, она никогда и ни с кем так не разговаривала, ни в жизни, ни в смерти — Маргарет вела себя с Ним, точно Он вовсе и не был Богом, она держалась очень отважно. — Это ошибка. Я не сделала ничего плохого. Это он виноват, он совершил преступление, а потом убежал, у меня даже не было шанса оправдаться. Вам должно быть все известно! Вы же ведете учет, не так ли?

Но Бог настаивал на своем, величественно указывая Маргарет Трашвуд на тот путь, по которому она вползла в Рай.

— Отправьте его туда, — сказала она, а потом спохватилась: — Нет, нет, я не это хотела сказать. Пусть он остается. Он там не сможет.

Бог уже тянул ее за руку.

— Да ладно, ладно! Не тащите меня, я и сама умею ходить, благодарю вас.

Тогда Господь отпустил ее, и она попросила Его:

— Дайте мне одну минутку.

И Бог стал нетерпеливо ждать, потому что Рай с каждой минутой уменьшался.

Маргарет взяла лицо Генри Томаса в руки, заглянула ему в глаза и вдруг поняла, что он стал ниже, а она выше, совсем как в ту ночь. Она наклонилась к нему и прошептала:

— Они ведь неправильно сделали. Док, они ошиблись. И собираются оставить все как есть только потому, что остальные в это верят. Они не хотят знать правду, Док. Им так проще. Если достаточное количество людей станет верить фантазиям, тогда они превратятся в реальность. Но мы знаем, Док. Мы-то с тобой знаем, где чье место, не правда ли?

Она нежно поцеловала его, погладила по щеке и покачала головой, удивляясь всеобщей глупости; потом Маргарет бросила взгляд на Бога, и Он раздраженно и нетерпеливо посмотрел на нее.

— Некоторым людям просто нельзя играть с любовью, — сказала она Господу. — Он вел себя неразумно. Разве мистер Рэмсдейл имел какое-нибудь значение? Разве что-нибудь вообще имело значение?

И тогда Бог увел ее назад, в сторону Гнусного Места. Когда они подошли к вратам, Бог постучал, и через некоторбе время они открылись, выпустив наружу облако отвратительной вони.

— Дальше я и сама дойду, — сказала Маргарет Трашвуд и гордо выпрямилась. Она переступила порог, но в тот самый момент, когда дверь начала закрываться, она повернулась к Богу и сказала: — Когда увидите мистера Рэмсдейла, передайте ему от меня привет.

И, царственно задрав подбородок, вошла внутрь. Врата снова закрылись.

 

Когда Маргарет Трашвуд заползала в малиновый мрак. Бог успел заметить невысокую тень, стоявшую возле самых врат. Она была обнажена и продолжала тлеть, держа в руках палитру и кисть.

Стены Преисподней, рядом с вратами, украшала фреска с изображением таких невыносимо прекрасных роз, что на них было больно смотреть, и Господь поспешил назад, чтобы отыскать Микеланджело и поведать ему о великолепном зрелище, представшем Его глазам в самом неподходящем месте.

Говорящие гримасы и грани

Харлан Эллисон

 

 

Неистощимый Теодор Старджон (под псевдонимом Фредерик Р. Юинг) написал как-то трагикомическую шутку «Я, распутник» и наделил главного персонажа занятной чертой. Повесть — с погонями и драками, герой — прославленный бретер. Одна беда — в минуту опасности он цепенел от страха. У него пересыхало во рту и верхняя губа прилипала к зубам — приходилось растягивать рот, чтобы ее отклеить. Это был нервный тик, однако на окружающих он производил впечатление улыбки, и герой приобрел славу «человека, который ухмыляется в лицо опасности». Мелкий недостаток воспринимался как доблесть, герой слыл бесстрашным и нередко избегал смерти из-за ложной репутации отчаянного рубаки и головореза — нападающие попросту дрейфили от его «улыбки».

Скотт Фицджеральд обозначил главную тему «Великого Гэтсби», описав Тома и Дэзи Бьюкенен «существами, которые ломали вещи и людей, а потом убегали и прятались за свою всепоглощающую беспечность... предоставляя другим убираться за ними». Понятие «беспечные существа» как нельзя подходит к целым сообществам нынешней молодежи. Например, жена моего приятеля ухитрилась только в Беверли-хиллз и только в один год скопить сто тринадцать квитанций за неправильную парковку. Были среди них даже повестки в суд. В отличие от Нью-Йорка, где со злостными нарушителями разбираются в конце года (или от штатов, где до погашения задолженности не возобновляют водительские права), в Калифорнии тебя просто берут за задницу и волокут в тюрягу — сиди, пока не заплатишь. И вот на прошлой неделе приятеля останавливают за мелкое нарушение, фараон вводит номер машины в компьютер, обнаруживает просроченные повестки и тащит в кутузку его — дожидаться, пока будут внесены несколько сот долларов. После ночи в камере его начинают таскать из участка в участок — по районам, где наследила она. Из-за ее беспечности мы, его друзья, в полном составе, теряем день и кучу денег, чтобы вызволить нашего товарища из когтей закона.

А что она? Посмеялась и забыла. И в этом — весь ее характер. Характер женщины, которая боится вырасти, стать взрослой и принять долю ответственности не только за себя, но и за тех, с кем она общается.

У Пиноккио, когда он лжет, удлиняется нос.

Таракан арчи уверен, что в него вселилась душа поэта-верлибриста и пишет на машинке без больших букв, потому что не может прыгнуть на две клавиши сразу.

Урия Гип заламывает руки и лицемерно упрекает себя, когда подличает.

Скарлетт 0'Хара выражает свой характер в микрокосме, во фразе, когда говорит:"Я подумаю об этом завтра».

У каждого из чосеровских паломников есть своя отличительная особенность, своя внешняя характеристика, которая выражает его внутреннее существо. Скажем, Батская ткачиха щербата, значит — похотлива. У нее было пять мужей.

В серии романов про актера-воришку Грофилда Дональд Уэстлейк (под псевдонимом Ричард Старк) заставляет своего неожиданного мелодраматического героя в рискованных похождениях слышать мелодии из кинофильмов. Грофилд отправляется на опасное «дело», а в голове у него крутится пластинка, к примеру, из «Морского ястреба» Эррола Флина. Этим мягко показано, что Грофилд умеет смеяться над собой даже в минуту величейшего риска, и сполна выражен его характер.

Внутренняя фонограмма у Грофилда, движение, которым Урия Гип моет руки невидимой водой, фаллический рубильник Пиноккио, преступное легкомыслие Бьюкененов (и жены моего приятеля), ухмылка бретера — все это примеры писательского мастерства, которое обязательно должно присутствовать в книге, если автор намерен создать живых персонажей. Именно эти маленькие черточки и странности пробуждают в читателе мгновенную вспышку узнавания. Они — сердцевина создаваемого характера; писатель, который считает, что ему довольно трюков, социологии, концепций и прибамбасов, и не старается вдохнуть жизнь в актеров, к которым прилагает трюки, социологию, концепции и прибамбасы, обречен на провал... хуже — на бесцветность.

Я не раз цитировал прежде и без сомнения еще не раз процитирую лучшее определение предмета литературы. Уильям Фолкнер в своей Нобелевской речи сказал, что это «проблемы раздираемого внутренними конфликтами человеческого сердца, которые одни могут составить хорошее произведение, поскольку одни достойны описания, достойны пота и мук».

Все сказанное столь очевидно любому профессионалу, что может показаться нелепым излишеством. Однако опыт моего общения с молодыми писателями показывает, что на удивление много талантливых людей подходит к созданию книги как к головоломкеесть задачка, что-то вроде тайны запертой комнаты, и ее надо распутать. Они относятся к работе, как программисты к «эвристической ситуации».

Они попросту не понимают, как, я уверен, понимает любой из вас, почти на клеточном уровне, и с каждой начинаемой вами книгой это все глубже въедается в плоть и кровь: единственное, о чем стоит писать, — это люди. Повторю. Единственное, о чем стоит писать, — это люди. Люди. Человеческие существа. Мужчины и женщины, чью индивидуальность надо создать, строчка за строчкой, озарение за озарением. Если вы этого не сделали, книга не удалась. Пусть в ней пропагандируется наисовременнейшая научная идея, она не удалась. Можно повторять бесконечно. Нет во Вселенной черной работы благороднее, чем держать зеркало реальности и слегка его поворачивать, дабы по-новому, иначе отразить заурядное, обыденное, «нормальное» и само собой разумеющееся. В этом зеркале отражаются люди — люди, и никто иной. Зеркало выдуманные ситуации, в которые вы их помещаете. Увиденное должно просветить и преобразить наше восприятие окружающего мира. Если вам это не удалось, значит, не удалось ничего.

Мелвилл выразил это так: . "Невозможно написать великое и вечное сочинение о блохе, хотя много есть таких, кто пытался это сделать».

Я не собирался в этом очерке углубляться в психологию писательского ремесла. Оставляю это педантам и академикам, которые теребят подобные идеи, как щенок — мехового мишку, пока совсем не распотрошат. Однако деваться некуда: в наше время, когда фантастика раскололась на множество группировок и немало писателей проповедует обскурантизм и пресный, сложно закрученный сюжет ради банальной сути... или погрязли в стерильном высокомерии, которое играет с умопомрачительными идеями, но не в силах явить и одного живого, узнаваемого человеческого существа... я считаю своим долгом посвятить защите человеческого в литературе еще несколько минут.

Один из самых уязвимых доводов в защиту «ценности» научной фантастики как полноправного литературного жанра был выдвинут в 1920-х: она-де «ставит и разрешает задачи». Эта липовая отговорка, служанка более расхожего (но столь же ложного) клятвенного заверения, что фантастика якобы предсказывает будущее — пережиток паранойи, оставленной нам временами, когда писать или читать фантастику значило расписаться в умственной неполноценности.

Но это было давно. С тех пор такие писатели, как Силверберг, Диш, Вильгельм, Гаррисон, Муркок, Типтри и ле Гуин подняли фантастику на такие высоты, что презирать ее могут лишь самые близорукие и реакционные критики. (Что не спасает нас от идиотских излияний Питера Прескотта из «Времени» или от придурков, которые пишут для сельских газетенок и почитают шиком именоваться «фантастами». Как, впрочем, не делает светлее мрачные катакомбы, где обитают последыши «Золотого века», которые считаются нынче великими историками и критиками жанра и продолжают обсасывать каждый жалкий фильмец, каждый знак внимания со стороны газет главным образом потому, что не находят в себе моральной смелости признать: фантастика давным-давно состоялась. Приходится терпеть этих старых вонючек, но незачем их приколы делать своими приколами.)

Подведем итог: в фантастике преобладает устаревший подход. Плохие писатели оправдывают свою пачкотню и колоссальные авансы, которые им платят издатели, тем, что пишут якобы «настоящую фантастику». Флаг им в руки, пусть пишут, если считают, что достоинства книги определяются сногсшибательной идеей, провозглашаемой на безграничных космических просторах, без чувств, без людей, без остроумия, на одном «железе». Такое сочинительство ближе к редактированию научных журналов, чем к наследию Мелвилла, Твена, Шелли и Борхеса.

Убеждаю всех, кто хочет стать писателем: избегайте подобного тупика. Оставьте это инженерам, которые на досуге балуются литературой, где, как правило, попросту мифологизируют собственную «эвристическую ситуацию». Через десять лет их книги забудутся — станут нечитабельными, как нечитабельны сегодня кэмбелловские «Аналоги» за 50–60-е годы.

Лишь те книги будут жить, лишь те стоят писательских «пота и мук», которые властно взывают к человеку. «Звездные войны», конечно, занятны, но, пожалуйста, не путайте их с «Гражданином Кейном», «Таксистом» или «Разговором».

Ваша миссия — писать о людях.

Что возвращает нас к теме очерка, после отступления, вызванного скорее злобой и раздражением, чем чувством меры. Приношу свои извинения.

Если вы принимаете мой мессианский пыл в отношении императивов писательства (не откладывая, посмотрите в словаре, что значит «императив»), то согласитесь, что создание (не реальных, но) правдоподобных людей — безусловная норма. Оно же требует куда больше умения, чем остальные аспекты сочинительства. Оно подразумевает пристальное изучение людей, внимание к мелочам, знание психологической и социологической подоплеки иначе необъяснимых или примелькавшихся привычек, культурных тенденций, знакомство с одеждой, речью, внешними чертами, чудачествами и тем, как люди говорят вовсе не то, что хотят выразить.

Это значит быть достаточно зрелым, достаточно выразительным и жестким, чтоб вместить созданное вами человеческое существо в строчку или по большей мере в абзац. Идеален простой жест или привычка. Сухость! Сухость, ни капли жира и минимум слов! Как можно меньше слов, затемняющих момент узнавания! Литература должна быть сухой и суровой.

Прочтите это:

«Человек обладает формой; толпа бесформенна и бесцветна. Скопление сотен тысяч лиц расплывается в невыразительную блеклость; их одежда добавляет тени; у них нет слов. Этот человек мог быть одной стотысячной безликой бледности, скучной серости, ровного гудения покорного стада. Он был меньше чем незаметен, он был размыт, неопознаваем, словно смазанный отпечаток пальца. Он носил костюм неопределенного серовато-коричневатого цвета, рубашку в сероголубую полоску, галстук в горошек, похожий на втоптанное в пыль конфетти, щеточка его рыжеватых усов походила на расползающийся в чайном блюдце сигаретный бычок».

Так покойный Джеральд Керш описывает неописуемое: человека без лица, заурядность, человека-невидимку, маленького человека, на котором никто не задерживает взгляда. Конечно, весь фокус в словах, но оцените образность. Никакого цинизма, одна голая целесообразность. Конфетти в пыли, смазанный отпечаток пальца, расползающийся в блюдце сигаретный бычок. А итог образности и выбора слов — самоограничение в наиболее творческом, разумном и продуктивном смысле — изображение неизобразимого. Единственное, что я могу поставить рядом, — кинематографическое описание специалиста по установке подслушек, Гарри Кола, в «Разговоре» Копполы. Критик Паулина Кэл определяет его так: он — «человек, задвинувшийся на одиночестве, ас электронной разведки, который так боится разоблачения, что опустошает собственную жизнь; он — ноль, страдающий ноль. О нем нечего узнавать, и все же он до смерти боится быть подслушанным». Мастерство Копполы, помноженное на актерское мастерство Джина Хэкмена, воспроизводит невоспроизводимое: человека-тень. И Керш, и Коппола достигают этого с помощью минимума средств. Сухо, жестко, точно!

Словом, писателю, который хочет создавать сильные и стремительные вещи, я настоятельно советую сурово и беспощадно очерчивать персонажей несколькими словами, наделять их особыми, говорящими чертами. Ухмылка бретера, руки Урии Гипа, воля Скарлетт выжить даже перед лицом полного поражения.

Приведу еще несколько примеров.

В заслуженно известной повести Эдмунда Уилсона «Человек, который стрелял каймановых черепах» героя по имени Аза М. Страйкер одолевают хищные панцирные — они живут в его пруду и таскают его любимых утят. Ненависть перерастает в манию, и наконец Страйкер берется за промышленный отстрел черепах. Он все больше походит на каймановую черепаху, пока его движения и повадки не становятся типическими для тех самых животных, истреблению которых он посвятил жизнь. Приведу отрывок:

«...Страйкер, расположившись стоймя за письменным столом в привычно затемненной комнате, вытянул длинную подвижную шею и уставился на него маленькими блестящими глазками, расположенными позади буроватого выступа с отчетливо выраженными ноздрями...»

Уилсон пользуется прямой аналогией, чтобы выразить подтекст рассказа: Страйкер стал тем, на что он смотрит. Это оДин из способов охарактеризовать персонажа, разновидность диснеевской манеры очеловечивать зверей и вещи, вроде карандаша или мусорного ящика, делая их антропоморфными. Использованный Уилсоном прием (по-научному антропоскопия — показ характера через внешние черты) может быть использован в лоб или замаскированно — когда внутренняя сущность героя прямо противоположна его внешности. Вспомните Квазимодо, горбуна из «Собора Парижской Богоматери» Виктора Гюго.

Чехов как-то наставлял молодых писателей: «Если в первом акте на стене висит ружье, оно должно выстрелить не позднее второго акта». Смысл очевиден. Избегайте несущественного. Уж если что-то включили, пущай работает.

То же и с характерными чертами. Возьмем, к примеру, «Билли Бада». Мелвилл сообщает нам, что Билли заикается. Но не всегда. Только когда сталкивается с ложью, двуличием, подлостью. Символически мы можем истолковать так: Билли — живое воплощение Добра в Мире Несправедливости — остался не затронут Злом. Это был бы академический взгляд. Но я, как писатель, вижу в его заикании сюжетный ход. Невозможность оправдаться перед лицом ложного обвинения становится в повести тем механизмом, который обрекает Билли на смерть. Герман Мелвилл был великий писатель, но он в первую очередь именно писатель. Он знал, как построить сюжет. Он знал: ружье должно выстрелить.

Исторически писатели вроде Готорна использовали телесные недостатки для выражения душевных пороков. В «Алой букве» у пастора Димсдейла жгучая рана на груди. Он согрешил с чужой женой. Рана — внешнее проявление мук его совести. Когда он обнажает грудь перед всеми своими прихожанами, это потрясает. Ружье выстрелило.

Шекспир пошел дальше, может быть, потому что он гениальнее всех. Он использует не просто внешнюю красоту или уродство, он призывает самые силы Природы в их безудержной страсти выразить душевное состояние персонажа. В акте втором, сцена четвертая «Короля Лира», когда несчастный старик уходит в лес, отказавшись от власти, но пытаясь сохранить королевское достоинство, доведенный почти до умопомешательства неблагодарными дочерьми, мы читаем: Лир: ...Вам кажется, я плачу?

Нет, не заплачу я,

Мне есть о чем рыдать, но сердце прежде

На тысячу обломков разобьется

Чем я заплачу. Шут, с ума схожу я! [Перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник. }

И тут вдали раздаются гром и шум бури. Шекспир отражает умственное помрачение Лира в буйстве расходившихся стихий. Он говорит нам, что ощущает Лир в эту минуту последней ясности перед наступлением безумия. В этой жизни власть и достоинство неразделимы. Чтобы жить в почете, нужно иметь власть. Он отдал власть, и Природа ее узурпировала. Он одинок, раздавлен, беззащитен перед Человеком и Природой.

Это — мифологическая характеристика с космическим размахом.

Не столь масштабен, но так же выразителен в плане изображения человека в контексте общества маленький прием, которым Тургенев пользуется в «Отцах и детях», чтобы показать неуверенность Павла Петровича. Роман был написан в переломный для России исторический момент, во время мучительной раздвоенности между аристократической традицией и тягой к народовластию. Чтобы показать внутренние колебания Павла Петровича, Тургенев включает в сцену его встречи с племянником-студентом такую подробность: «Совершив предварительно европейское «shake hands», он три раза, по-русски, поцеловался с ним, то есть три раза прикоснулся своими душистыми усами до его щек, и проговорил: „Добро пожаловать“».

«Тигр! Тигр!» Альфреда Бестера — классический роман, который можно читать и перечитывать ради таких блестящих находок. К примеру, превращение героя, Гулли Фойла, из полудикого хама в культурного мстителя отражается в его языке и манере говорить. Поначалу он владеет лишь грязным жаргоном будущего, который Бестер выдумал, чтобы сжато обрисовать эпоху, но, по мере того как Гулли растет и покупает себе образование, его речь меняется, становится более выстроенной. Одновременно преображается и скрывающая его лицо «тигриная маска». Пока он зверь, она проступает то и дело, затем становится почти невидимой, проявляясь лишь в минуты животной ярости. «Двойник» Хайнлайна — еще один неисчерпаемый источник таких приемов. Вот почему обе книги будут оставаться «классикой» долго после того, как канут в Лету иные бестселлеры-однодневки.

Бадрис как-то написал рассказ (не припомню названия), где толстяк — служащий непомерно раздутой межзвездной военно-промышленной организации — во все время разговора с героем набивает рот карамелью. Так, отображая большое в малом, Бадрис помогает нам увидеть в обжоре парадигму ненасытной организации.

На язык просится куча примеров из моих собственных произведений, но скромность мешает рассмотреть их в подробностях. Как-то я наградил персонажа заячьей губой, чтобы показать прирожденного страдальца; люди, излишне педантичные, в одежде и прическе, обычно оказываются у меня ничтожествами или получают по мозгам.

В «Красотке Мэгги Деньгоочи» оба героя, на мой взгляд, отлично обрисованы с помощью описанных выше приемов; будет время — прочтите. В сценарий по повести «Парень с собакой» я ввел героиню, сильную женщину по имени Спайк, которая противостоит негодяю Вику. По ходу сюжета она подружилась с псом, Бладом. Вик, бросивший Блада, хочет восстановить отношения. Но друг Блада теперь Спайк. Чтобы выказать свое презрение к Вику, она обращается к нему через пса. «Скажи ему, пусть заткнется, пока цел», — говорит она собаке. Блад повторяет Вику то, что тот, разумеется, слышал. Это продолжается, пока Вик не выходит из себя. Заставляя Спайк говорить с собакой о человеке и отзываться о человеке как о неодушевленном предмете, я надеялся создать параллель к мужскому обращению с женщинами, словно с вещами. Сделанное исподволь (киношники никогда бы не позволили, знай они, что я замышляю — подтекст какой-то, не дай Бог, символизм), это помогает углубить зрительный сюжетный ряд.

Я предложил эти примеры тонких характеристик — гримас и граней — ради того, чтобы показать, как при крайней экономии средств создать полнокровное действующее лицо, пусть даже без слов. А в книге такие штрихи помогут читателю преодолеть многие концептуальные страницы, встать на точку зрения автора. Это музыка, которая наполнит все произведение.

И в заключение позвольте еще раз напомнить. О чем бы вы ни думали написать, пусть о самом лучшем и важном предмете, пишете-то вы всегда об одном — о людях!

Создание похожих, правдоподобных людей — не реальных, но правдоподобных — достигается средствами, которые я перечислил.

Или, как сказал Джон Ле Карре, автор «Шпиона, который вернулся с холода»: «Хороший писатель видит ищущую по улице кошку и понимает, каково это, когда на тебя прыгает бенгальский тигр».

Когда на вас прыгает тигр, когда вы объясняете, как улыбка труса обращает врагов в бегство, как беззаботная женщина губит окружающих или почему лицемерие выражается в бессмысленном мытье сухих рук, как заикание губит доброго и красивого юношу — если вы хотите писать хорошо, писать для вечности или хотя бы для развлечения, не забудьте...

Выстрелить из ружья.

Грааль

Харлан Эллисон

 

 

Годы спустя, уже, что называется, на пороге зрелости, Кристофер Кейпертон сделал запись в дневнике, который начал вести, когда ему исполнился двадцать один. Запись эта имела непосредственное отношение к событию, о котором Кристофер давным-давно забыл.

Она гласила: «Величайшая трагедия моей жизни состоит в том, что, разыскивая Священный Грааль, который все называют Истинной Любовью, я воображал себя Зорро, романтическим, загадочным разбойником с большой дороги; а женщины, которых я желал, видели во мне поросенка Порки».

 

Вышеназванное не сохранившееся в памяти событие произошло четырнадцать лет назад, в 1953 году, когда Крису исполнилось тринадцать.

Дело было в День всех святых. На вечеринке, куда не допустили никого из взрослых, кто-то предложил сыграть «в фонарик». Суть игры состояла в следующем: в комнате гасили свет, все разбивались на пары, а паре водящих вручался фонарик. Те, кого луч фонарика заставал за поцелуем, становились водящими, а все остальные продолжали резвиться в темноте.

Застенчивый Кристофер вызвался водить первым.

В пары ему, как всегда, досталась Джин Кеттнер, которая им восхищалась; сам он ее терпеть не мог. А напротив, у дальней стены, сидела на коленях у Дэнни Шипли, кудрявого блондина, который играл в бейсбол, самая красивая девочка на свете, умопомрачение по имени Бриони Кэтлинг.

Крис Кейпертон желал Бриони Кэтлинг настолько сильно, что буквально исходил слюной.

Еще одно правило игры заключалось в том, что водящий, застав какую-нибудь пару «за этим», имеет право потребовать смены партнеров.

Застенчивый Крис, вынужденный водить вместе с Джин Кеттнер, точно знал, куда нужно светить, но на всякий случай выждал несколько минут, чтобы уже наверняка захватить жертву врасплох.

Естественно, Бриони и Дэнни попались, и Крис потребовал смены партнеров. Из всех четверых восторг ощущал только он. Что касается Бриони Кэтлинг, Кристофер Кейпертон ее совершенно не интересовал; она сходила с ума по Дэнни Шипли.

Но и правила есть правила. Едва погас свет, Кристофер жадно облапил Бриони и потянулся губами к ее губам. Поцелуй пришелся куда-то между губами и носом.

Бриони сдавленно пискнула, вытерла с верхней губы слюну и вырвалась из объятий Кристофера.

За минувшие четырнадцать лет стыд и боль никуда не делись; они прочно обосновались в подсознательном.

По правде говоря, первой любовью Криса была вовсе не Бриони Кэтлинг. В третьем классе он влюбился в мисс O'Хару, которая, когда Крису исполнилось восемь лет, осветила его жизнь, точно мощные прожектора бейсбольное поле. Мальчик любил ее всем сердцем, а на подарок, который преподнес ей на Рождество, потратил все деньги, заработанные осенью на уборке палой листвы. Мисс O'Хара растрогалась и легонько чмокнула Криса в щеку; она и не подозревала, что этот поцелуй вызвал у него эрекцию.

Затем была актриса Хелен Гахаган, которую Кристофер увидел в старом фильме «Она» по роману Райдера Хаггарда. Впоследствии, посмотрев со значительным опозданием «Белоснежку и семь гномов», он убедился с первого взгляда, что Дисней срисовал злобную королеву Гримхильду с Хелен Гахаган в роли Той-комуповинуются. Годы спустя, когда актриса стала Хелен Дуглас и Ричард Никсон во время предвыборной кампании за место в сенате смешал ее имя с грязью, Крис поклялся отомстить и дважды голосовал за противников Никсона.

А за год до того, как Бриони Кэтлинг внушила ему отвращение к самому себе, он влюбился в шведскую актрису Марту Торен, которую видел в «Похождениях негодяя», где она играла вместе с Диком Пауэллом, и в «Парижском экспрессе» с Клодом Рейнсом. С Мартой Торен не шли ни в какое сравнение ни мисс 0Хара, ни Хелен Гахаган, ни даже Бриони Кэтлинг. В глазах

Криса она была воплощением Истинной Любви. Четыре года спустя, через шесть месяцев после того, как Кристофера лишила невинности молодая женщина, лишь отдаленно напоминавшая Марту Торен, он прочел в газете, что актриса умерла от редкой болезни под названием «воспаление паутинной оболочки»; эта болезнь набрасывалась на жертву, точно Джек Потрошитель, и расправлялась с человеком за сорок восемь часов.

В тот день Крис заперся в комнате и разодрал свои одежды.

В феврале 1968 года, находясь в сайгонской штабквартире генерала Уильяма Уэстморленда, двадцативосьмилетний капитан Кристофер Кейпертон неожиданно обнаружил, что Истинная Любовь в физической форме существует на самом деле. Вьетконговцы как раз начали свою знаменитую операцию, Сайгон пылал; не будь у Криса личного джипа с личным водителем, он наверняка застрял бы в городе, поскольку общественного транспорта там не было и в помине, а на такси и на рикшах удирали из Сайгона богачи. Переполненные больницы, пациенты которых лежали в коридорах и даже на лестницах, принимали только тяжелораненых. Мертвецов никто не хоронил, тела валялись прямо на улицах. Однако, несмотря на все это, дела Криса шли неплохо.

Кристофер помогал «джи-ай» справиться со смятением чувств, вызванным войной, которую они дружно презирали. Вместе со своей партнершей и подругой, полукровкой тридцати девяти лет, он поставлял бравым американским солдатам марихуану, биноктал и черный опиум с лаосских маковых плантаций.

Качество товара было отменным, поэтому Кристофер и Сирилабх Думек процветали. Они даже ухитрились поместить на некий счет в цюрихском банке свыше полутора миллионов долларов (в швейцарских франках), и это за вычетом тех денег, что ушли на додкуп всевозможных чиновников!

Крис любил, находясь, что называется, на линии огня, и, заодно с возлюбленной, хотел только одного уцелеть и унести отсюда ноги подобру-поздорову, а потому не испытывал ни малейших угрызений совести по поводу того, чем занимался. Он вовсе не пытался обманывать себя и отнюдь не считал, что действует на благо человечества; просто подпольная торговля придавала жизни некий смысл, позволяла отвлечься от Происходящего. Вдобавок без наркотиков Некоторые солдаты наверняка либо сошли бы с ума, либо перестреляли бы своих командиров.

Впрочем, главным для Криса оставалась любовь.

Сири была маленькой и почти невесомой-он поднимал ее чуть ли не одной рукой. Тонкие черты лица обладали странной особенностью меняться в зависимости от того, под каким углом падает свет. Наверно, Клод Моне нарисовал бы восемнадцать портретов Сири, чтобы запечатлеть истинное выражение лица (помнится, художник сделал ровно столько набросков Руанского собора). Отцом Сири был французский атташе в Бангкоке, а матерью — храмовая танцовщица, которую Думек впервые увидел на празднике по случаю окончания буддийского великого поста. От отца она унаследовала хитрость, без которой не выжила бы на улице, а от матери — та была родом из Чумпона — мелодичный голос с ярко выраженным южным акцентом. О том, как очутилась в Сайгоне, Сири предпочитала не распространяться. На бедрах у нее были рубцы, и Крис невольно вздрагивал всякий раз, проводя по ним пальцами.

Тем вечером в феврале 1968 года они сидели за ужином в своей квартирке на улице Нгуен-Кон-Тру. Снаряд, выпущенный из стодвадцатидвухмиллиметрового орудия, угодил в здание напротив, которое рухнуло, точно срубленное дерево. Вокруг разлетелись осколки, один из которых вонзился в плечо Сири.

Крие даже не заикнулся насчет больницы. Он понимал, что Сири не выдержит спуска по лестнице; что уж говорить о дороге в американский военный госпиталь...

На бинты ушли простыня и все белые теннисные носки, какие нашлись в шкафу. Сири прожила около часа. Все это время они разговаривали, и напоследок она наделила Криса единственным даром, которого он и впрямь желал, но не мог добиться — поведала, как найти Истинную Любовь.

— Я знала об этом давным-давно, просто не говорила.

— В деловых отношениях вроде наших не должно быть секретов, — попытался пошутить Крис. — Я к тебе со всей душой, а ты...

— Любимый, времени в обрез, — прошептала Сири, стискивая его ладонь. — Очень скоро ты снова останешься один. В благодарность за твою любовь я могу дать тебе только одно... Учти, ты-должен поверить мне на слово...

— Естественно.

Сири отправила его на кухню и велела принести пустой флакончик из-под специй. Крис принес бутылочку с этикеткой «Листья кориандра» (центральный рынок закрылся, поэтому пополнить запас приправ не было возможности).

— Наполни флакон моей кровью. И, пожалуйста, не спорь.

Разумеется, Крис согласился далеко не сразу и потерял несколько драгоценных минут, но в конце концов, презирая самого себя, уступил,

— Я всегда стремилась к совершенству, — проговорила Сири. — И всегда знала, что совершенство возможно лишь в смерти. — Кейпертон раскрыл было рот, но не успел сказать ни слова. — Молчи и слушай! властно произнесла Сири. — Для каждой женщины существует свой совершенный мужчина, а для каждого мужчины — своя совершенная женщина. Ты — не мой идеал, хотя очень к нему близок. Я никогда не переставала искать; правда, с тех пор как мы встретились, рвения у меня поубавилось. Пожалуй, надо было довольствоваться тем, что есть... Хорошо быть крепким задним умом, верно?

Я знала наверняка, что Истинная Любовь существует на самом деле, что ее можно подержать в руках, посмотреть на нее и понять... Признаться, я не могла, подобно тебе, отделаться от чувства неудовлетворенности. Ты не обладал моими знаниями, однако каким-то образом догадывался о реальности Истинной Любви. Сейчас я расскажу, как ее найти. Так сказать, извинюсь за то, что не переставала стремиться к совершенству и после нашей встречи...

Слабым голосом, часто переводя дыхание, Сири поведала Крису о предмете, который никто и никогда не описывал, который обнаружили в 1900 году, Когда Эванс начал раскопки Кносского дворца на Крите.

Предмет находился в нише за причудливой фреской на стене «коридора процессий». Как он попал туда, оставалось только предполагать.

Археолог, отыскавший этот предмет, сразу сообразил, что за находка у него в руках. Он бесследно исчез в ту же ночь — очевидно, вернулся в Англию; как бы то ни было, больше его никто не видел. О находке стало известно лишь в 1912 году, со слов Бесси Чапмен, одной из семисот одиннадцати спасенных «Карпатией» с затонувшего «Титаника».

Пассажирка, находясь на грани нервного истощения, по всей видимости, начала бредить. Ее рассказ услышали только те, кто был рядом: товарищи по несчастью и матросы «Карпатии». Судя по всему, Бесси была лондонской шлюхой, которой довелось как-то провести вечерок «с настоящим джентльменом, точно вам говорю»; этот джентльмен и показал ей таинственный предмет. Бесси рассказывала о нем с таким восторгом, что, когда умерла, почудилось, будто она отошла в мир иной лишь потому, что познала величайшую на белом свете радость.

Впоследствии было отмечено, что один из матросов, ирландец по фамилии Хаггерти, не отходил от умирающей до самого конца и ловил буквально каждое слово.

Когда лайнер вернулся в Нью-Йорк, Хаггерти списался на берег.

Девятого сентября 1914 года сержант Майкл Джеймс Хаггерти погиб в сражении на Ипре. Его вещмешок, в котором рылся немецкий солдат (о чем стало известно со слов очевидца: тот, когда враги заняли позиции союзников, притворился мертвым и по счастливой случайности уцелел), — так вот, вещмешок исчез. Товарищи сержанта утверждали, что спал он всегда с мешком под подушкой, что в мешке, похоже, находилось что-то тяжелое и что однажды ирландец чуть было не сломал руку шутнику, который хотел развязать горловину вещмешка и заглянуть внутрь.

В промежутке с 1914 по 1932 год предмет — никем и никогда не описанный — возникал трижды: в Севастополе у белогвардейского офицера, у некоего голландского авиаконструктора и, наконец, у чикагского гангстера — по слухам, того самого, что застрелил Дайона 0Бэниона в цветочном магазине на Норт-Стейтстрит.

В 1932 году человек, прибывший в Нью-Йорк сразу после Рождества на открытие мюзик-холла «Рэйдио-Сити», сообщил полицейским, которые наткнулись на него в переулке поблизости от Пятой авеню, что его избили и ограбили, причем украли «самую ценную и прекрасную вещь на свете». Человека доставили в клинику Белльвью, однако сколько ни допрашивали, он так и не описал украденный предмет.

В 1934 году предмет оказался в частной коллекции немецкого архитектора Вальтера Гропиуса, а после того, как Гропиус бежал из нацистской Германии, перекочевал к Герману Герингу. В 1941 году он будто бы находился у доктора Швейцера во Французской Экваториальной Африке, а в 1946-м очутился в числе тех немногих вещей, которые Генри Форд не оставил по завещанию своей корпорации.

До февраля 1968 года его местонахождение оставалось неизвестным. Однако Сири Думек сообщила Крису Кейпертону, как найти загадочный предмет.

У нее имелся свой способ; именно благодаря ему, кстати, она и сумела проследить все перемещения предмета.

Сири отпустила руку Криса, которую во время рассказа стиснула так сильно, что чуть было не раздавила, и попросила принести шкатулку, купленную ей Кейпертоном в Гонконге. Крис выполнил просьбу. Сири прижала шкатулку к груди. Судя по всему, женщине было нестерпимо больно.

— Помнишь блошиный рынок?

— Да, — отозвалась она, закрывая глаза. — Мы держались за руки, чтобы не потеряться в толпе; потом ты отпустил меня, и я страшно испугалась. Тебя не было целых пятнадцатв-минут...

— И ты запаниковала.

— А когда вернулась к машине, ты сидел за рулем.

— Жаль, что ты не видела своего лица. Какое на нем было написано облегчение!

— Любовь, — поправила Сири. — Именно тогда я почти забыла о поисках идеала. А ты улыбнулся и протянул мне вот это. — Она разжала ладонь и показала ему голубую с золотом шкатулку.

Крис опустился на колени рядом с кроватью, поправил подушку, на которой покоилась голова Сири. Он явно заинтересовался ее рассказом.

— Что такое Истинная Любовь? Как она выглядит?

— Не знаю. Я никогда ее не видела. Слишком дорого обходится... Нужно искать, — Сири помолчала, словно подыскивая нужное слово, такое, которое не напугает Кристофера, — без посторонней помощи.

— Откуда ты все это узнала?

— От своего осведомителя, которого тебе тоже придется отыскать. Будь осторожен, не торопись. Я однажды погорячилась и... — Сири сделала паузу, потом прибавила: — Тебе понадобится моя кровь.

 

— Осведомитель? Твоя кровь? Я не...

— Нужно воззвать к Адраммелеху, Властелину Третьего Часа. -Бедняжка, подумалось Крису, к горлу которого подкатил комок. Уже бредит. — Крис, я разумею Ангела Ночи.

Затем она попросила кое о чем еще. Озадаченно покачав головой, Крис сходил в спальню и принес обитую медью шкатулку, которую Сири называла «бахут».

— Посмотри на нее, — сказала женщина. — Угадаешь, как она открывается? — Крис оглядел шкатулку со всех сторон, но не нашел ни замка, ни защелки. Она сделана из древесины алоэ, а внутри отделана миндалем. Кажется, до тебя понемногу доходит?

—Сири...

— Чтобы открыть ее, нужен Шургат. Смотри. — Женщина указала на символ, изображенный на крышке шкатулки. — Он не причинит тебе вреда, поскольку его дело — открывать все на свете, и не более того. Возьми мой волос... Пожалуйста, Крис, не спорь... Сири уже не говорила, а шептала. Кейпертон подчинился. — Шургат потребует волос с твоей головы, но ты заставь его взять мой. Вот что нужно произнести, чтобы призвать...

Ей пришлось повторить заклинание несколько раз, прежде чем Крис убедился, что она вовсе не шутит и не бредит, что он и впрямь должен записать ее слова.

—Когда бахут откроется, ты сам сообразишь, что делать дальше. Будь осторожен, Крис. Больше мне подарить тебе нечего... — Сири открыла глаза и взглянула на Кейпертона. — Сердишься?

Он отвернулся.

— Любимый, мне очень жаль, что все так случилось, но тут ничего не попишешь. Прости меня, ладно?

Сири вновь закрыла глаза, уронила шкатулку на ковер... Крис остался один.

— Я любил тебя недостаточно сильно, — проговорил он, обращаясь к мертвому телу. — Иначе ты была бы жива.

Легко быть крепким задним умом.

К двадцати пяти годам Крис прочел все, что смог найти относительно загадочной сути любви. Вергилий и Рабле, Овидий и Цяо Вей, «Пир» Платона и все сочинения неоплатоников, Монтень и Иоганн Секунд, а также все стихотворения английских поэтов, от анонимной лирики XIII-XV веков до Ролла, Лидгейта, Уайетта, Сидни, Кэмлиона, Шекспира, Джонсона, Донна, Марвелла, Геррика, Саклинга, Лавлейса, Блейка, Бернса, Байрона, Перси Шелли, Китса, Теннисона, Браунинга и Эмили Бронте. Кроме того, он проштудировал каждый из существующих переводов «Кама сутры» и «Анангаранги», что побудило его взяться за арабских поэтов; он прочел «Душистый сад» шейха Нефзави, «Бехаристан» Джами и «Гулистан» Саади, равно как и анонимный «Тадиб уль-Ницван» и «Зенан-намэ» Фазильбея. Семь арабских трактатов о радостях плотской любви Кейпертон быстро забросил: секс ему был интересен лишь постольку поскольку.

Крис записал в дневнике: «Мы с Конни Холбен занимались любовью, когда неожиданно вернулся домой из деловой поездки ее муж Пол. Увидев нас, он заплакал. Ничего более ужасного мне в своей жизни видеть не доводилось. Почему-то вспомнился Иксион, привязанный в Гадесе к вечно вращающемуся колесу — так Зевс покарал его за то, что он посмел домогаться Геры. Больше никогда не прикоснусь к замужней женщине. Оно просто-напросто того не стоит».

В дальнейшем он откровенно избегал текстов, в которых речь шла исключительно о плотских утехах во всем их многообразии. Нет, Крис никого не осуждал; он понимал, что каждый стремится к Истинной Любви по-своему, зачастую сам того не сознавая. Что же касается лично Кристофера Кейпертона, у него особый путь, и нечего тратить время и силы на то, что не слишком интересно.

Крис прочел «Цзинь, Пин, Мэй» в переводе Уэйли, изучил все, что хотя бы попахивало Фрейдом, разыскал «Роскошный цветок Востока» и даже редчайший английский перевод «Веселых рассказов о Константинополе и Малой Азии», перелопатил мемуары Карла Второго, Чарли Чаплина, Айседоры Дункан, Мари Дюплесси, Лолы Монтес и Жорж Санд, обратился к романистам — Моравиа, Горькому, Мопассану, Роту, Чиверу и Броссару, — но установил, что им известно даже меньше, чем ему.

Тогда он принялся разыскивать афоризмы, причем верил каждому слову. Бальзак сказал: «Истинная Любовь вечна и всегда одна и та же. Она чиста и непорочна и не признает насилия; у нее седые волосы и по-юношески горячее сердце». «Разум не в силах управлять любовью», — заметил Мольер. Теренс считал, что «любовь может настолько изменить человека, что друзья с трудом его узнают». Вольтер: «Любовь — это холст, предоставленный нам Природой и расшитый воображением». Ларошфуко: «Когда мы не любим, то часто сомневаемся в том, во что обычно верим».

Но, даже соглашаясь со всеми авторами подряд (хотя каждый видел любовь по-своему — как Природу, Бога, парящую в небе птицу, плотскую радость или суету), Крис сознавал, что зрит лишь проблески Истинной Любви. Кьеркегор, Бэкон, Гете, Ницше — все они, несмотря на свою мудрость и грандиозные прозрения, имели об Истинной Любви примерно то же представление, что и обыкновенный работяга.

Крис прочел «Песнь песней» и был ею очарован, но дороги к идеалу не указала и она.

Путь открылся в тот самый вечер в феврале 1968 года. Однако ступить на него было страшно.

Щургат, демон-прислужник Саргатанаса, одного из князей адской иерархии, откликнулся на призыв без малейшего промедления. Крис произнес заклинание с множеством ошибок, но Шургат и не подумал ослушаться — ведь он был всего-навсего мелкой сошкой. Правда, добиться от него сотрудничества оказалось нелегко.

Кровью Сири Крис начертил на полу пентаграмму.

Он старался не думать о том, что делает — макает палец в кровь женщины, труп которой, накрытый простыней, лежит на диване, что макать придется не раз и не два, поскольку кровь густеет, что в линиях пентаграммы не должно быть ни единого разрыва... Просто рисовал, и все. Даже не плакал.

Потом расставил в пяти углах пентаграммы зажженные свечи (к слову, в те дни большинство квартир в Сайгоне освещались именно свечами).

Встав в центр пентаграммы, Крис принялся читать по бумажке заклинание. Сири говорила, что, если он не выйдет за пределы магического узора, все будет в порядке, что Шургат способен только открывать замки и неприятностей от него ждать не следует — если, конечно, Крис не совершит какой-нибудь глупости.

— Заклинаю тебя, Шургат, великим Богом, Творцом всего живого, явиться в пристойном, человеческом обличье, без шума и злобы, и правдиво ответить на все вопросы, которые я тебе задам. Заклинаю тебя этими священными именами! Шурми, Дедьмузан, Атаслоим, Харусихоа, Мелани, Лиаминто, Колейон, Парой, Мадоии, Мерлой, Булератор, Донмео, Хоун, Пвяоим, Ибазиль, Меон... — Перечислив еще восемнадцать имен, Кристофер прибавил: — Приди же! Во имя Адонаи, Элохим и Тетраграмматон! Приди!

Из-за реки Сайгон донесся грохот орудий, обстреливавших предполагаемые позиции вьетконговцев. Комнату заволокло мерцающей пеленой, в ней словно вспыхнуло северное сияние.

Крис обнаружил вдруг, что стоит на полированном деревянном полу, хотя и по-прежнему внутри пентаграммы. Неподалеку виднелись развалины какого-то храма — громадные серые валуны со следами когтей, что оторвали их в незапамятные времена от груди гор.

Из теней выступило нечто и направилось к Крису.

Руки существа волочились по земле. Когда оно приблизилось и на него упал свет, Кейпертон ощутил приступ тошноты и стиснул в кулаке листок с заклинанием, словно надеясь, что тот спасет.

Шургат остановился у пентаграммы, одно козлиное копыто застыло в миллиметре от линии, начертанной кровью Сири. В ноздри Крису ударила омерзительная вонь: судя по всему, он оторвал демона от обеда.

Внезапно облик Шургата изменился. Голова жабы сменилась козлиной, затем, поочередно, змеиной, паучьей, собачьей, обезьяньей и человеческой; наконец демон принял обличье существа, которое невозможно описать.

— Открой замок шкатулки, — приказал Крис, повысив голос, чтобы перекрыть вой неизвестно откуда взявшегося ветра.

Шургат пнул шкатулку, которую Крис, следуя указаниям Сири, оставил вне пентаграммы. На бахут его пинок никак не подействовал, а в пыли, слой которой покрывал пол, появился отпечаток копыта, сразу же начавший дымиться.

— Открой замок!

Шургат подался вперед и выкрикнул что-то на своем языке. Крис ничего не понял. Если бы гиена умела разговаривать по-человечески, у нее наверняка получилось бы лучше.

Сири предупреждала, что демон может оказаться несговорчивым, но в конце концов уступит, поскольку выбора у него все равно нет. Вспомнив об этом, Крис перешел к решительным действиям.

— Открывай, сукин сын! — Он невольно содрогнулся, представив, как должны выглядеть демоны могущественнее Шургата. — Открывай, кому говорят!

Из пасти демона вырвался рой личинок, которые, упав на пол, наткнулись на невидимую преграду: пентаграмма и впрямь защищала Криса. Потом он вновь забормотал что-то невразумительное и протянул к Кейпертону клешню. Он явно чего-то хотел.

Крис вспомнил про волос подруги. Сири говорила, что ни в коем случае не следует отдавать демону свой волос, ибо адские твари способны покорить человека, завладев даже такой малостью.

Кейпертон достал волос Сири и ткнул им в демона.

Шургат завопил дурным голосом и отшатнулся. Крис и не подумал убрать руку. Демон указал на него, а затем принялся царапать когтями свое тело, отрывать куски плоти и швырять на валуны. Крис продолжал стоять как стоял, не обращая внимания на выходки Шургата.

— Бери, чертов выродок! Бери и будь проклят! Она умерла ради того, чтобы я отдал его тебе, так что бери и не выпендривайся. Она умерла, слышишь ты, куча дерьма?! Бери или убирайся туда, откуда взялся!

Внезапно Шургат заговорил вполне понятным языком, да и голос у него вдруг сделался едва ли не мелодичным. Но слова, которые он произносил, принадлежали языку настолько древнему, что им не пользовались уже за тысячу лет до Рождества Христова.

Шургат заговорил на халдейском.

Тем самым он признал свое поражение, признал, что должен подчиниться человеку. Должно быть, ему жутко не хотелось ощутить на своей шкуре гнев Асмодея или Вельзевула, а те наверняка бы разгневались, если бы он вернулся, не исполнив то, за чем его вызывали. Короче говоря, демон принял волос Сири, который мгновенно вспыхнул. Пламя взметнулось к потолку храма. Шургат направил огонь на шкатулку, и та открылась.

Крис торопливо прочел последние слова заклинания:

—Дух Шургат, поскольку ты откликнулся на мой призыв, я позволяю тебе удалиться, если ты обещаешь не причинить своим уходом вреда ни человеку, ни животному. Изыди, но будь готов возвратиться, если тебя призовут по всем правилам магического искусства. Да будет между нами мир Господень. Аминь.

Шургат бросил взгляд на пентаграмму и произнес на вполне сносном английском:

— С пустыми руками я не уйду.

Демон скрылся в тенях, храм заволокло мерцающей пеленой, а мгновение спустя Крис очутился в своей квартире. На всякий случай, чтобы не рисковать, он подождал без малого час и только потом вышел за пределы пентаграммы.

И обнаружил, что Сири была права: бесплатно ничто не делается. Шургат и впрямь не пожелал уйти с пустыми руками. Он унес тело возлюбленной Криса, а то, что осталось вместо него... Крис заплакал. Ему хотелось верить, что произошла подмена, что на диване под простыней лежит действительно не Сири.

Бахут оказался куда вместительнее, чем можно было предположить по внешнему виду. В нем лежали колдовские книги и записные книжки, заполненные почерком Сири, а также талисманы, каменные, серебряные и деревянные руны; фиалы с порошками, волосами, птичьими когтями и тому подобным, причем на каждом фиале имелась своя этикетка; карты, амулеты — все необходимое, чтобы найти Истинную Любовь.

Кроме того, там находились воспоминания Сири о том, что случилось с ней, когда она призвала существо, которое характеризовала как «мерзейшего из злодеев, самого злобного из десяти сефиротов, гнусного Адраммелеха». Крис читал до тех пор, пока не заболели глаза и не задрожали руки. Да, это не Шургат; ему никогда не хватит мужества, чтобы вызвать такого духа.

Он запомнил каждое написанное Сири слово и поклялся себе, что продолжит ее дело, начнет оттуда, где остановилась она. Но с «осведомителем» связываться не будет, слишком уж высокая получается цена.

А пока следует заняться тем самым загадочным предметом. Крис взял бахут и вышел из квартиры на улице Нгуен-Кон-Тру, чтобы уже никогда в нее не возвращаться. Деньги у него были, а что касается помощи, он решил обойтись без содействия всяких разных тварей, что ходят, волоча руки по земле.

Оставалось только дождаться окончания войны.

В 1975 году следы Кристофера Кейпертона обнаружились в Новом Орлеане. Ему исполнилось тридцать пять, он успел жениться, поддавшись минутной слабости, и развестись, когда обнаружил, что жена не в состоянии заменить Истинной Любви.

«Суета сует, — записал он в дневнике. — Бесплодные поиски воплощений, инкарнации, которые не могут удовлетворить настоящего ценителя, ибо никогда не утолят сокровенных желаний».

Однажды ему показалось, что он умирает от малярии, подхваченной в Парамарибо, и Крис услышал собственный голос, проклинающий Сири. Если бы она не заставила его поверить, что Истинная Любовь существует на самом деле, он мог бы удовольствоваться чем-то меньшим. А теперь... Так будь же она проклята во веки веков!

Оправившись от болезни, он устыдился своего поведения. Если вспомнить, кем была Сири, куда отправилась и кто ныне повелевает ее духом, вполне можно предположить, что он произнес над ней приговор, какого она вовсе не заслуживала. В конце концов, кому дано познать чужую душу?..

Уволившись из армии в семидесятом, Крис несколько месяцев пытался восстановить прежние связи — с родственниками, друзьями, знакомыми и деловыми партнерами, после чего возобновил поиски, оборвавшиеся в 1946 году.

Ему удалось не только сохранить, но и приумножить свои капиталы. Хотя швейцарские банкиры покончили с тайными счетами, Крис сумел выкрутиться и стал зарабатывать деньги способами, которые не вызывали ни малейших претензий у налоговых инспекторов и прочей жадной до чужих накоплений публики. Завел десяток паспортов, перемещался из страны в страну под разными именами, даже начал воспринимать себя как безымянного космополита, словно со страниц какогонибудь романа Грэма Грина.

Он искал следы Истинной Любви. Первую подсказку Крис получил от одного из тех, кто в свое время оценивал имущество Форда. Несмотря на почтенный возраст, оценщик, которого Кейпертон разыскал в СанСити, на память отнюдь не жаловался. Самого предмета ему увидеть не удалось, поскольку тот заблаговременно упаковали в ящик со строгим наказом открывать только в крайнем случае. Что ж, если оценщик и врал, то с большим вдохновением, и Крис ничуть не пожалел о деньгах, которые ему заплатил. Правда, ничего полезного не выяснилось, кроме того, что ящик с таинственным предметом достался современнику Генри Форда, бывшему приятелю магната, с которым Форд разругался за пятьдесят лет до смерти.

Кейпертоя остановил, что ящик переправили в Мэдисон, штат Индиана, и что получатель мертв вот уже пятнадцать лет, а содержимое ящика продано с аукциона...

Так все и шло. С места на место, от подсказки к подсказке. И всякий раз выяснялось, что владелец предмета поисков мертв, но успел испытать перед смертью великую радость или великое горе. Святой Грааль постоянно маячил впереди, но казался недостижимым.

Тем не менее Крис не сворачивал с пути и не поддавался соблазну призвать демона по имени Адраммелех. Он знал, что если в конечном итоге сломается, то, даже отыскав Истинную Любовь, уже не сможет ею насладиться.

В январе 1975 года след привел Кристофера Кейпертона в Новый Орлеан. Источник информации уверял, что искомый предмет находится в руках жреца культа вуду, одного из помощников знаменитого Доктора Кота.

В доме на Пердидо-стрит, в комнате, освещенной свечами, Крис встретился с «князем Базилем Тибодо», которого при рождении окрестили просто Уильямом Линком Данбаром. Князь Базиль утверждал, что знал и любил саму Мари Лаво. На вид старому негру было лет шестьдесят, а по его словам — все девяносто два, что, впрочем, представлялось весьма сомнительным. Между тем давно доказано, что настоящая Мари Лаво, основательница современного культа вуду, умерла 24 июня 1881 года в возрасте приблизительно восьмидесяти пяти лет. То есть за два года до рождения Уильяма Линка, если ему и впрямь девяносто с хвостиком; и за тридцать четыре, если он врет...

Кристоферу было плевать, врет «князь Базиль» насчет своего возраста или говорит чистую правду; его интересовало только то, что тот может сказать насчет Истинной Любви.

Переступив порог комнаты, обагренной пламенем свечей, что отражалось в рубиновых и яшмовых подсвечниках, он был готов заплатить, сколько потребуется — или же, в зависимости от обстоятельств, поведать «князю Базилю», что у него есть пара знакомых, которые за гораздо меньшую плату пересчитают девяностодвухлетнему (или шестидесятилетнему) старику все косточки.

Князь Базиль, очевидно, почувствовал настрой Кристофера, потому что при одном взгляде на гостя посерел от страха.

— Не трогайте меня, мистер, — взмолился он. — Я дам вам все, что вы хотите.

Кристофер покинул дом на Пердидо-стрит с информацией, на которую вполне мог положиться, ибо насмерть перепуганный человек просто не способен лгать. Итак, Уилли Линк Данбар занимался контрабандой и в 1971 году видел загадочный предмет. Описать его он оказался не в состоянии, твердил только, что ничего прекраснее в жизни не видел. Когда он произносил эти слова, его лицо выражало одновременно страх перед Крисом и радость, навеянную воспоминаниями.

Князь сообщил Крису, как звали контрабандиста, который забрал предмет из лодки. А когда Крис спросил, чего он так испугался, Базиль ответил: «Вы общались с Древними. Стоит мне прикоснуться к вам, и я уженикогда не исцелю ничью душу. Я просто развлекаюсь, а вы... вы играете с огнем».

Крис невольно вздрогнул. А ведь он всего-навсего пообщался с мелкой сошкой, прислужником Адраммелеха!

Свернув с Пердидо-стрит в переулок, Кейпертон остановился и задумался. Что же такое Истинная Любовь?

Он алкал ее давным-давно, пытался найти во многих женщинах, различал проблески, но только теперь подумал, что будет с ней делать, когда все-таки найдет. Достоин ли он Истинной Любви? Кажется, тот, кому суждено найти Святой Грааль, должен быть чист во всех отношениях, не ведать ни страха, ни сомнений, ни скверны. Рыцари на белоснежных скакунах, святые, защитники веры — вот кандидаты на подобную честь. Красавица всегда достается Прекрасному Принцу, а не поросенку Порки.

Скверна, скверна... Пожалуй, на пути к совершенству он зашел слишком далеко и познал чересчур много.

Впрочем, он подступился к Истинной Любви ближе, чем кто-либо до сих пор. Кстати, даже те, кто обретал ее, не знали, как с ней быть. А Крис сознавал, что способен слиться с Истинной Любовью воедино, чего пока не удавалось никому. Никому из тех, кто владел ею на протяжении тысячелетий, сколь бы они того не заслуживали.

Кристофер Кейпертон знал, что его судьба — взять в руки Истинную Любовь. Человек, спознавшийся с демонами и не отбрасывающий тени, оставил окрестности Пердидо-стрит и двинулся прочь.

Последняя подсказка лежала, что называется, на поверхности. Истинную Любовь продали на аукционе «Сотбис» в апреле 1979 года. Ныне она принадлежала человеку, который жил выше большинства людей — в небоскребе окнами на Нью-Йорк (а чуть ли не восемь миллионов горожан ежедневно задумывались над тем, где скрывается Истинная Любовь).

Имя этого человека Крис нашел в записных книжках Сири. В 1932 году он побывал в Нью-Йорке на открытии мюзик-холла «Рэйдио-Сити», и тогда у него украли таинственный предмет. На то, чтобы вернуть похищенное, у него ушло сорок семь лет. Вдобавок за минувшие годы он стал чудовищно богатым и могущественным и начал вести жизнь затворника.

Снова дома, снова дома, трата-та-татата.

Кристофер бросил взгляд на обложку журнала «Эсквайр» за декабрь 1980 года. С обложки улыбалась женщина в соблазнительном подвенечном платье. Фотография относилась к статье под названием «В поисках жены», подпись гласила: «Кругом столько красивых и умных женщин. Почему же так трудно найти хотя бы одну?»

Крис улыбнулся при мысли, что подобная фотография, только мужская и с соответствующей подписью, вполне могла бы появиться и на обложке женского журнала.

Фотомодель, которую выбрали для снимка, выглядела невинно-трепетно — и обольстительно. Ее запечатлели в миг бесконечного совершенства. Будь Кристофер не собой, а кем-нибудь другим, эта фотография наверняка стала бы для него воплощением Истинной Любви.

А так она оказалась всего-навсего последней в ряду других снимков, фильмов и зрительных впечатлений, полученных на городских улицах. И потом, зачем ему воплощение, если сегодня вечером он получит оригинал, возьмет в руки Истинную Любовь?

Кристофер рассовал по вместительным карманам плаща фиалы из бахута и покинул отель. На улице было прохладно, с реки задувал ветер. Завтра скорее всего пойдет снег. Что ж, приблизительно так он и представлял себе день, в который завершатся его поиски.

Кристоферу Кейпертону было сорок лет.

Взятки сделали свое дело. Дверь котельной оказалась не заперта; Дубликат ключа от лифта, как и договаривались, лежал на полочке. Криса никто не остановил. Он поднялся наверх и зашагал по темному коридору, сверяясь с планом, который держал в руке. Где-то в отдалении хлопнула дверь.

Вскоре Крис оказался в хозяйской спальне. Посреди комнаты, которую освещал ночник, стояла огромная кровать, на ней лежал умирающий.

Кейпертон затворил за собой дверь. Человек на кровати открыл ярко-голубые глаза и посмотрел на Криса.

— Мой мальчик, запомни: молчание нельзя купить ни за какие деньги. Все остальное можно, а молчание нельзя. Всегда найдется тот, у кого рот шире, чем сумма, которую ты ему предлагаешь.

— Если бы я предполагал, что из этого что-то выйдет, то попробовал бы с вами договориться, — с улыбкой сказал Кристофер, подходя к кровати. — По профессии я вовсе не вор.

Старик возмущенно фыркнул:

— То, что тебе нужно, не продается.

—Я так и думал. Но подумайте вот о чем: с собой вы ее все равно не заберете, а я эту штуку ищу давнымдавно.

— Мой мальчик, мне плевать, сколько ты ее ищешь! Старик усмехнулся. Судя по всему, сил у него оставалось достаточно. — В любом случае не дольше моего.

— Вы разыскивали ее с Рождества 1932 года.

—Так, так. Вижу, ты выучил домашнее задание.

—Я заплатил не меньше вашего.

— Меня это не касается. Тебе никогда ее не найти.

— Она здесь, в этой комнате. В сейфе.

— А ты умнее, чем я думал. — Глаза старика удивленно расширились. — Между прочим, я нарочно не предпринимал никаких дополнительных мер безопасности — хотел посмотреть, на что ты способен. Но, должен признать, не догадывался, что ты узнаешь про сейф.

—А я узнал.

— Хотя, если вдуматься, какая разница? Тебе все равно его не обнаружить, а даже если и найдешь, то не откроешь. — Старик кашлянул, улыбнулся и продолжил, глядя в потолок: -Он спрятан так, что тебе никогда не найти. А если и найдешь, то упрешься в бетонную стену шести футов толщиной, усиленную молибденовым сплавом. Еще там две оболочки, толщиной каждая в фут; одна из углеродистой высокохромистой стали, другая — из кремниево-марганцевой стали, плюс шестидюймовая прокладка из вольфрамохромованадиевои быстрорежущей инструментальной стали. Дверь сейфа покрыта нержавейкой, под ней полтора дюйма чугуна, тринадцать с половиной дюймов закаленной стали, а внутри этого пирога — шарниры. Вдобавок на двери двадцать задвижек — шестнадцать по бокам, две вверху и две внизу. Коробка сделана из вольфрамомолибденового сплава и залита бетоном, который укреплен расположенными крест-накрест стальными прутьями. — Старик снова кашлянул и добавил, безмерно довольный собой: — Дверь заделана заподлицо, так что в щель не просунуть и нитки.

— Полагаю, это еще не все? — осведомился Крис, состроив унылую физиономию. — Наверняка где-то стоит термостат, который сработает при повышении температуры... например, если я включу газовый резак.

— Молодец, хорошо соображаешь. — Старик широко усмехнулся, но его лицо понемногу утрачивало румянец, а веки так и норовили сомкнуться. — Кстати, через пол пропущен ток.

— Сдаюсь, — проговорил Крис. — Ваша взяла.

Однако старик услышал только первую фразу. Вторую Кристофер произнес, уже обращаясь к самому себе.

— С другой стороны, — продолжил Кейпертон, — нет такого замка, который нельзя было бы открыть.

Он немного постоял у кровати, разглядывая последнего владельца Истинной Любви, который, судя по виду, умер не слишком печальным и не слишком счастливым. Потом отошел на середину комнаты, опустился на колени, достал из кармана фиал с этикеткой «Кровь Хеломи», откупорил и принялся рисовать пентаграмму. Закончив, расставил по углам свечи, зажег, встал в центре магического узора и начал читать по бумажке полученное двенадцать лет назад заклинание.

Шургат явился без промедления.

На сей раз он не пожелал увести Криса в иное измерение — комната осталась такой же, как была.

— Зачем я тебе понадобился так скоро? — произнес демон тем же голосом, каким разговаривал перед тем, как забрать тело Сири.

К горлу Криса подкатила тошнота. В прошлый раз он оторвал Шургата от обеда, а сейчас — от того, что считалось у демонов, по-видимому, плотскими утехами. Шургат и не подумал, откликаясь на вызов, расстаться со своей подружкой, которая явно не принадлежала к человекоподобным существам. У Криса мелькнула шальная мысль: а что, если она была человеком и?.. Он не рискнул додумать мысль до конца.

— Что значит «скоро»? Прошло двенадцать лет.

— Как быстро летит время, — проговорил Шургат, на животе которого возникло ухмыляющееся человеческое лицо. Подружка демона застонала и задергалась в конвульсиях.

— Открой сейф, — велел Крис, стараясь не обращать внимания на подружку Шургата.

 

— Ты должен мне помочь, один я не справлюсь, — прошипел демон.

— Еще чего! Давай открывай.

— Ты должен... — начал было демон.

Крис сунул руку в карман, нашарил листок с заклинаниями и принялся читать:

— Именем Властелина адских глубин заклинаю тебя беспрекословно повиноваться моим словам и внимать им, как приговорам в день Страшного Суда, а иначе...

Из-под чешуек демона выступила кровь, на груди расплылось фиолетовое пятно.

— Я повинуюсь, повинуюсь! — перебил Шургат и протянул лапу за волосом.

Крис вручил ему волосок из лисьей шкуры, который немедля вспыхнул. Шургат направил пламя к потолку, в котором вдруг открылось отверстие, а центральная секция пола, на которой стоял Крис, пошла вверх. Когда Кейпертон, поднявшись на гидравлическом лифте, очутился в комнатке над спальней, демон направил пламя на стальную дверь сейфа, и та торжественно распахнулась, открывая доступ к содержимому хранилища.

Крис прочел заклинание, отсылавшее демона обратно в преисподнюю. Перед тем как исчезнуть, Шургат вкрадчиво произнес:

— О могущественный хозяин, позволь сделать тебе подарок.

— Нет! Больше мне от тебя ничего не нужно.

— Клянусь князем Адраммелехом, хозяин, мой подарок тебе просто необходим.

Крису стало страшно.

— И что же это за подарок?

— Значит, ты согласен его принять?

Кейпертону внезапно вспомнились слова Сири: «Он не причинит тебе вреда, поскольку его дело — открывать все на свете, и не более того. Но будь осторожен».

— Да, согласен.

У границы пентаграммы неожиданно возникла лужа с грязной водой, а демон превратился в насекомое с человеческим лицом, осклабился и кинул: «Смотри», после чего стал стремительно уменьшаться в размерах и наконец исчез. А в луже Крис увидел...

Увидел сцену из фильма под названием «Гражданин Кейн». 1940 год. Расположенный на одном из этажей небоскреба офис старика по фамилии Бернштейн. Перед стариком сидит репортер Томпсон, который хочет узнать, что означало последнее произнесенное Чарлзом Фостером Кейном слово — «розанчик»?

— Может, он имел в виду какую-нибудь девушку? говорит Бернштейн после непродолжительного раздумья. — В молодые годы...

— Вряд ли, мистер Бернштейн, — возражает явно удивленный Томпсон. — Едва ли мистер Кейн вспомнил бы на смертном одре девушку, с которой был лишь шапочно знаком...

— Вы слишком молоды, мистер... э-э... Томпсон, — перебивает Бернштейн. -Никогда не скажешь наперед, что человек помнит, а что забыл. Возьмите, к примеру, меня. В 1896 году я плыл на пароме на Джерси. Наш как раз выходил из гавани, а другой шел навстречу. — Эверетт Слоун в роли Бернштейна мечтательно смотрит в окно. — На нем я заметил девушку. Белое платье, в руке белый зонтик... Я видел ее одно мгновение, однако прошел целый месяц, прежде чем эта девушка перестала являться мне во сне. — Он победно улыбается. — Понимаете, к чему я клоню?

Вода помутнела, вновь стала грязной, и Кристофер очутился в комнатке над спальней наедине со страхом. Ему было страшно от того, что узнал он, пожалуй, слишком много.

Внезапно он вообразил себя марионеткой, движениями которой управляет некая безымянная сила, что повелевает всеми людьми на свете, заставляет их плясать под свою дудку, искать недостижимое, обещает Святой Грааль и не дает ни сна, ни покоя.

Даже если нитки почему-то рвутся и смертные волею случая оказываются на свободе, в конце концов они неизбежно возвращаются к своему хозяину, чтобы сноваоказаться на привязи. Лучше плясать под напевы дудки, что лжет об Истинной Любви, чем признать, что людиодиноки, что им никогда не найти то, к чему они стремятся. Стоя в центре пентаграммы, Кристофер подумал о девушке, чья фотография украшала обложку «Эсквайра». Девушка, которой на самом деле нет. Истинная Любовь. Западня, галлюцинация. По щекам побежали слезы, и Крис раздраженно потряс головой. Ничего подобного, Истинная Любовь существует! Она здесь, за порогом хранилища, в нескольких шагах. Ибо если ее не существует, за что тогда умерла Сири?

Он вышел из пентаграммы, приблизился, не поднимая головы, к двери хранилища, переступил порог. От спрятанных в стенных нишах ламп исходил неяркий свет.

Кристофер медленно поднял голову. Посмотрел на отделанную серебром и драгоценными камнями подставку и узрел Истинную Любовь.

То была громадная чаша, напоминавшая спортивный кубок. Полтора фута в высоту, на поверхности выгравировано изящными буквами с завитушками «Истинная Любовь». Чаша светилась собственным светом и слегка отливала медью.

Кристофер Кейпертон стоял опустив руки и боролся с желанием расхохотаться во весь голос. Он сознавал, что, если засмеется, остановиться уже не сможет, и те, кто придет утром за телом старика, обнаружат и его, смеющегося и плачущего одновременно.

Что ж, он преодолел множество препятствий, чтобы разыскать этот предмет, а потому заберет его. Кристофер приблизился, протянул руку к чаше — и только тут вспомнил о прощальном подарке демона.

Шургат не смог прикоснуться к Кристоферу Кейпертону, но все же добился, чего хотел.

Крис заглянул в чашу и увидел на поверхности бурлившей внутри серебристой жидкости лик Истинной Любви. Сначала то было лицо его матери, потом, сменяя друг друга, промелькнули лица мисс 0Хары, бедной Джин Кеттнер, Бриони Кэтлинг, Хелен Гахаган, Марты Торен и той девушки, с которой он утратил невинность; дальше пошли все женщины, которых он когда-либо знал, и среди них Сири, затем появились лица жены и красотки с обложки «Эсквайра». Наконец возникло лицо непередаваемой красоты, возникло и осталось.

Это лицо было ему незнакомо.

Годы спустя, на пороге смерти, Кристофер Кейпертон записал в своем дневнике мысль, которая относилась к поискам Истинной Любви. Это была цитата из японского поэта Танаки Кацуми: «Я знаю, что мой лучший друг появится после моей смерти и что моя возлюбленная умерла до того, как я родился.

В миг, когда Кристофер узрел лик Истинной Любви, он осознал все коварство демона, преподнесшего ему такой подарок. Достичь величайшей радости в жизни, понять, что вот оно, мгновение наивысшего блаженства, что ничего более радостного, более светлого уже не произойдет — и жить дальше, не стремясь больше к вершине, поскольку та покорена, а всего лишь потихоньку спускаясь по склону.

Благословение — и проклятие.

Кристофер постиг, что подобное с ним произошло отнюдь не случайно. До чего же мучительно, до чего же больно сознавать, что иной чести он попросту недостоин!

К сожалению, хорошо быть крепким задним умом.

Даже нечем подкрепиться

Харлан Эллисон

 

 

Человек, одинокий. Человек, угодивший в капкан собственного характера и ограничений окружающего его мира. Человек против Человека. Человек против Природы. Все это с неизбежностью подводит к ключевому вопросу: насколько храбрым окажется человек во времена массовой гибели. Все сводится к тому, как человек может выжить при помощи крепости рук и проворства ног, а самое важное — за счет своего ума, изобретательности или интеллекта. Все эти проблемы стали темой многих моих произведений. Наверное, потому, что я увидел свои Времена и свою культуру в наиболее «подвешенном» состоянии за всю их историю. Впервые в истории расы каждый человек, каждый мыслящий индивидуум полностью — или настолько полностью, насколько ему позволяет пронизанная предрассудками масс-медиа — сознает наличие сил, швыряющих его в будущее. Террористов, готовых действовать, едва уровень фанатизма окажется достаточно высок, едва палец метнется к нужной кнопке; медленно, но верно расплывающуюся этику; упавшую до самого низкого уровня мораль; и каждый человек, каждый мыслящий индивидуум, буквально беспомощный против водоворотов и потоков механизации и стадного инстинкта. И все же, действительно ли он одинок? И был ли когда-нибудь? И являются ли сила воображения и яростное стремление выжить прочной связью между нами?

А если да, то разве не братья ли мы человеку, которому нечем, абсолютно нечем подкрепиться?

 

За холмами росли флюхи. Я попытался их разводить, пересадить поближе, но чего-то им не хватало, и они умирали, не успев расцвести. Мне тоже нужен был воздух. Мой резервуар уже наполовину опустел. И голова снова начала болеть. Ночь продолжается вот уже три месяца.

У меня очень маленький мир. Он недостаточно велик, чтобы накопить атмосферу, которой мог бы дышать нормальный землянин, но и недостаточно мал, чтобы не иметь воздуха совсем. Мой мир — это одинокая планета с красным солнцем и двумя лунами, каждая из которых затмевает мое солнце на шесть из восемнадцати месяцев. Шесть месяцев у меня светло и двенадцать — темно. Я называю мой мир Преисподняя:

Сначала у меня было имя, лицо и даже жена. Жена умерла в тот момент, когда взорвался корабль, имя умирало целых десять лет — годы, что я прожил здесь, а лицо... ну, чем меньше я о нем думаю, тем мне легче.

О нет, я не жалуюсь. Мне здесь пришлось совсем нелегко, но ведь удалось выжить, чего еще хотеть?

Я здесь, и я жив, насколько это возможно, а что случилось, то случилось, и ничего другого тут не скажешь. То, что я потерял, не вернешь обычными жалобами на судьбу.

Когда я увидел мой мир в первый раз, на карте звездного неба из маленького корабля, в котором мы путешествовали вместе с женой, он показался мне крошечным пятнышком света, похожим на яйцо.

— Как ты думаешь, мы найдем там что-нибудь подходящее? — спросил я.

Сначала мне нравилось вспоминать жену; в такие моменты мою душу наполняла нежность, которая высушивала слезы и убивала ненависть.

— Не знаю. Том, может быть, — ответила она.

Она так и сказала «может быть». Милые, ласковые слова — она просто замечательно их произносила.

У нее была такая славная, светлая манера говорить «может быть», что целые тучи вопросов сами просились мне на язык.

— Может быть, найдем руду и сможем подзаработать, — сказал я.

Она улыбнулась в ответ; у нее были полные губы, и она любила покусывать зубами нижнюю губу.

— За медовый месяц приходится платить.

Я игриво ее поцеловал; мы были счастливы просто потому, что были вместе. Вместе. Что это для меня значило, я тогда не понимал, просто был счастлив, и все. Радость, которую мы дарили друг другу, была такой простой, что мне ни разу не пришло в голову, как я стану себя чувствовать, когда ее не будет.

А потом мы пролетали через облако субатомных частиц, плавающих возле орбиты Первой Луны, и хотя их изображение так и не появилось ни на каких экранах, они у нас побывали, навестили наш корабль и отправились восвояси. Оставив после себя миллионы крошечных, незаметных отверстий в корпусе. Конечно, отверстия были такими малюсенькими, что ни я, ни моя жена в течение долгих месяцев не замечали бы, что через них выходит воздух, но вредные частицы испортили еще и отсек, где помещался двигатель. Какогото неизвестного нам, землянам, происхождения, что они там сотворили с двигателем, мне так никогда и не узнать. Корабль стал терять скорость, его вынесло к этому, теперь моему, миру, и в нескольких милях над поверхностью он взорвался.

Моя жена умерла, я видел ее тело, когда меня самого выбросило из кабины в спасательной капсуле.

Я был в безопасности, имел большой запас кислорода, а моя жена так и осталась в коридоре с металлическими стенами. Она шла на кухню, чтобы приготовить мне кофе.

Моя жена там так и осталась, она тянула ко мне руки, ее кожа стала синей -простите, мне... мне все еще... больно об этом вспоминать — а меня выбросило на поверхность планеты. Я видел ее всего одно мгновение.

Мой мир — суровый мир. Веселые, пухлые облака никогда не появляются на его небе, где двенадцать месяцев царит ночь. На поверхности нет воды. Впрочем, вода не проблема. У меня есть циркулятор, который перерабатывает мои отходы, превращая их в питьевую воду. У нее довольно сильный привкус аммиака, но меня это не беспокоит.

Главной проблемой является воздух. По крайней мере, так было, пока я не обнаружил флюхи и не получил то, в чем нуждался.

Я вам расскажу про это, а еще про то, что случилось с моим лицом; мне страшно.

Конечно, надо было жить дальше.

Вовсе не потому, что я очень этого хотел; представьте себе: вы всю свою жизнь болтаетесь по космосу, ну, вроде меня, и нет ничего, абсолютно ничего, что привязывает вас к какому-то одному, определенному месту... И вдруг появляется женщина, которая заполняет вашу душу, целиком — а потом ее у вас отнимают, так скоро...

Надо было жить. Хотя бы потому, что в моей капсуле был воздух, еда, циркулятор и скафандр. На таком запасе можно продержаться достаточно долго.

Вот я и стал жить в Преисподней.

Я просыпался, проходило множество часов, наполненных пустотой, я уставал от нее, снова проваливался в сон, и просыпался, когда мои сны становились слишком громкими и алыми — и так каждый «день». Вскоре мне осточертела жизнь в капсуле, в одиночестве и тесноте, и я надумал прогуляться по планете.

Надел кислородный костюм и решил не связываться с оболочкой, регулирующей давление. Силы тяжести на планете едва хватает, чтобы я чувствовал себя сносно, порой у меня теснит в груди. Но в ткань моего костюма была встроена обогревательная система, так что мне не угрожало ничего особенно страшного. Я прикрепил кислородный баллон к спине, надел на голову шлем, затем соединил шланг с баллоном и надежно закрепил его гаечным ключом, чтобы не произошло утечки.

И вышел наружу.

Небо над Преисподней начало темнеть, наступили сумерки. С тех пор как я приземлился на поверхности планеты, прошло три светлых месяца, по моим подсчетам еще два — до моего появления. Следовательно, мне оставался всего один месяц примерно... а потом Вторая Луна полностью скроет крошечное красное солнце, которому я так и не дал имени. Даже сейчас Вторая начинает наползать на его диск, и я знаю, что в следующие шесть месяцев здесь воцарится мрак, еще шесть месяцев солнце будет скрыто Первой Луной, только после этого меня ждет шесть коротких светлых месяцев.

Вычислить орбиты и периоды вращения за прошедшее время оказалось совсем нетрудно. Да и чем еще мне было заниматься?

Я начал гулять. Сначала у меня плохо получалось, потом я обнаружил, что, если делать длинные прыжки, можно преодолевать большие расстояния.

Планета была практически голой. Ни огромных лесов, ни рек, ни океанов, ни равнин с волнующейся пшеницей, ни птиц, ни другой жизни, кроме моей, и.... Увидев их впервые, я подумал, что это колокольчики, потому что у них были околоцветники такой характерной формы, а изящные пестики слегка высовывались наружу. Однако, подойдя поближе, я понял, что здесь никак не может быть ничего похожего на земные цветы — даже внешне. Конечно, они не были цветами; и тогда, прямо на месте, тяжело дыша в своем прозрачном шлеме, я назвал их флюхами.

Снаружи они были ярко-оранжевого цвета, который постепенно переходил в оранжево-голубой, а затем в синий — возле самого стебля. Внутри же казались скорее золотыми, и голубые тычинки заканчивались оранжевыми рожками. Очень красивые, яркие флюхи радовали глаз.

Их росло около сотни у основания скал явно неестественного происхождения: высокие, торчащие в разные стороны под причудливыми углами, гладкие, с острыми, похожими на шипы, краями и плоской вершиной. Они скорее напоминали кристаллы соли, какими их можно увидеть сквозь окуляр микроскопа. В этом районе было множество таких скал, и, потеряв на мгновение связь с реальностью, я представил себя крошечной мошкой, оказавшейся среди огромных кристаллов, которые на самом деле всего лишь пыль или какиенибудь микрочастицы.

А потом все вернулось на свои места, я подошел поближе к флюхам, чтобы получше их рассмотреть, поскольку они были единственными представителями органической жизни, сумевшей выжить в Преисподней. Очевидно, они существовали благодаря каким-то веществам, находящимся в перенасыщенной азотом атмосфере.

Я наклонился, чтобы заглянуть в напоминающие колокольчики цветы, прижавшиеся к склону одной из псевдоскал. Это была первая ошибка, почти фатальная, она повлияла на всю мою дальнейшую жизнь в этом мире.

От скалы отвалился кусок — оказалось, что она вулканического происхождения с пористой, губчатой структурой, — посыпались и другие обломки. Я упал, прямо на флюхи, последнее, что почувствовал, — мой шлем разбился. А потом меня окутал мрак, который, впрочем, был не таким всепоглощающим, как космос.

Я должен был умереть. Не было ни единой причины, по которой мне следовало остаться в живых. Однако я жил... дышал! Вы в состоянии это понять? Мне надлежало присоединиться к любимой жене, но я был жив.

Мое лицо было прижато к флюхам.

Они давали мне кислород.

Я споткнулся, упал, мой шлем разгерметизировался, я должен был умереть, но благодаря чудесным цветам, поглощавшим из атмосферы азот и перерабатывавшим его в кислород, я все еще был жив. Я проклинал флюхи за то, что они лишили меня быстрой возможности познать забвение. Ведь я был так близок к тому, чтобы присоединиться к ней, а они не дали мне этого сделать. Мне хотелось отползти от флюх подальше, на открытое пространство, туда, где они не смогут обеспечивать меня воздухом — и выдохнуть в атмосферу Преисподней свою украденную жизнь. Только что-то мне помешало.

Я никогда не был религиозным человеком и не стал им сейчас. Но в том, что произошло, было что-то чудесное. Мне трудно объяснить это. Я просто знал — Судьба посылает Надежду, швырнув меня в заросли флюх.

Я лежал и глубоко дышал.

У основания пестиков находилась мягкая мембрана, которая, вероятно, и придерживала кислород, давая ему постепенно выходить наружу. Удивительно сложные растения.

...А еще пахло полуночью.

Я не могу объяснить это яснее. Нельзя сказать, что запах приятный, но и отвратительным он не был. Нежный, хрупкий аромат, напомнивший мне о нашей первой брачной ночи, мы жили тогда в Миннесоте. Та ночь была чистой, прозрачной и возвышенной, наша любовь переступила даже границы супружества, мы поняли, что влюблены друг в друга больше, чем в саму любовь. Вам кажется это глупым, или я плохо объясняю? А вот мне все было абсолютно ясно. Вот каков запах флюх, запах, напомнивший мне о полуночи.

Может быть, именно благодаря этому я и продолжал жить.

А еще мое лицо начало изменяться.

Пока я там лежал, у меня было время подумать о том, что все это значит: когда возникает нехватка кислорода, страдает мозг. Пять минут — и ущерб становится невосполнимым. Но имея флюхи, я мог разгуливать по своей планете без шлема — если бы только мне удалось обнаружить их заросли в разных уголках моего мира.

Я лежал, обдумывая происшедшее и собираясь с силами, чтобы добежать до корабля, и тут почувствовал, как высыхает мое лицо. Как будто огромный нарыв или фурункул появился на щеке и высасывал кровь. Пощупал щеку рукой... Да, даже через ткань перчатки чувствовалось, что она распухла. Мне стало ужасно страшно. Вырвав несколько флюх — у самого корня, я засунул в них лицо и помчался к капсуле.

Оказавшись внутри, флюхи завяли и, повесив головки над моим кулаком, сморщились. Великолепные цвета исчезли, стали серыми, как мозговое вещество.

Я отбросил их в сторону, и всего через несколько мгновений они превратились в тончайшую пыль.

Тогда я снял комбинезон и перчатки и подбежал к рециркулятору, который был сделан из полированного пластила; мое лицо отражалось в нем вполне ясно. Правая щека была ужасно воспалена. Громко взвыв от ужаса, я принялся ощупывать лицо, но не почувствовал никакой боли — настоящего нарыва там не было. Только непрекращающееся неприятное ощущение.

Что я мог сделать? Ждать.

Через неделю уплотнение на щеке приняло определенную форму. Теперь мое лицо ничем не напоминало человеческое, оно вытянулось вниз, и вся его правая часть распухла так, что глаз превратился в узкую щелочку, через которую едва пробивался свет. Словно у меня выросла огромная опухоль на щитовидной железе, оказавшейся почему-то не на шее, а на лице. Все это безобразие заканчивалось в районе челюсти и совершенно не мешало мне дышать, но вот мой рот опустился, и, когда я его открывал, вместо губ моим глазам представала огромная, отвратительная пасть.

В остальном все было совершенно нормально. Я стал чудовищем лишь наполовину. Левая часть лица совсем не изменилась, а правая превратилась в издевательскую, резиновую, распухшую маску, пародию на человека. Я не мог выносить собственного вида более нескольких мгновений в течение каждого «дня». Красное воспаление прошло вместе с неприятными ощущениями, но я еще долго не понимал, что происходит.

Пока не рискнул снова выйти на поверхность Преисподней.

Шлем, естественно, исправить было уже невозможно, поэтому я взял тот, которым пользовалась моя жена, пока была жива. Это, конечно же, вызвало к жизни воспоминания; потом, немного успокоившись, я вытер слезы и вышел наружу.

Было ясно, что необходимо вернуться к тому месту, где со мной произошел несчастный случай. Мне удалось добраться до шипов — так я назвал скопление скал — без каких бы то ни было происшествий, и я уселся среди флюх. Если я и воспользовался их кислородом, хуже им от этого явно не стало, они продолжали пышно цвести и, как мне показалось, стали даже еще красивее.

Я долго смотрел на них, пытаясь воспользоваться своими скромными познаниями в физике, химии и ботанике и понять, что же все-таки со мной случилось. Не вызывало сомнения одно: я стал жертвой поразительной мутации.

Такой вид мутации совершенно невозможен с точки зрения человека на жизнь и ее законы. То, что способно возникнуть при определенных экстремальных условиях, в течение многих и многих поколений, произошло за один вечер.

Даже на молекулярном уровне строение нерасторжимо связано с функциями. Я размышлял о структуре протеина, потому что, как мне казалось, именно в этом направлении следовало искать ответ.

Наконец я снял шлем и снова склонился над флюхами. Сделал несколько глубоких вдохов и на этот раз почувствовал, как закружилась голова. Я продолжал собирать из них кислород до тех пор, пока не наполнил всю сумку-опухоль. И тут до меня дошло.

Запах полуночи. Это был не просто запах. В мой организм проникли бактерии флюх; бактерии, которые атаковали стабилизирующие белки в дыхательной системе. Возможно, вирус, или даже риккетсия[Семейство бактерий, размножающихся, подобно вирусам, только в клетках хозяина. Аэробы. Возбудители инфекционных заболеваний типа сыпного тифа.], они — тут я, конечно, упрощаю для ясности — ослабили структуру моих протеиновых связей, чтобы те приспособились к использованию флюх.

Чтобы дать мне возможность дышать, как я это делал в насыщенной кислородом атмосфере, бессмысленно пытаться увеличить мою грудь и объем легких. Однако орган, напоминающий баллон, в котором можно запасать кислород под давлением... совсем другое дело.

Когда я вдыхал воздух от растений, кислород собирался в специальную сумку у меня на щеке до тех пор, пока она не наполнялась до краев.

Отсюда следовало, что я могу короткие промежутки времени обходиться без кислорода — так верблюд достаточно долго Способен жить без воды. Конечно, периодически мне нужно будет возобновлять запас; в случае острой необходимости я смогу продержаться довольно долго, но потом потребуется много времени, чтобы полностью восстановить мой резерв кислорода.

Как именно это происходило на внутриклеточном уровне, мне не дано было понять: я слишком плохо знал биохимию. Много лет назад я прошел гипнотический курс биохимии в университете на Деймосе. Кое-что я, конечно, знал, но мне никогда не приходилось применять свои знания на практике. Если бы у меня было время, соответствующая аппаратура и справочники, я сумел бы разгадать тайну; в отличие от земных ученых, которые даже мысль о мгновенной мутации отбрасывали как совершенно фантастическую, я не мог в нее не верить... ведь это произошло со мной. Мне достаточно было просто пощупать лицо, чтобы убедиться в том, что это правда. Так что у меня было гораздо больше оснований для того, чтобы сделать великое открытие.

В этот момент я сообразил, что уже несколько минут стою выпрямившись, а мое лицо находится далеко от флюх. Однако дышал я совершенно свободно.

Да, тут было над чем поразмыслить, поскольку, в отличие от земных ученых, я стал участником фантастического кошмарного опыта — который, по их представлениям, и ставить-то не имеет смысла.

Это произошло шесть месяцев назад. Уже давно наступила ночь, и, судя по тому, как флюхи умирают, к тому времени когда снова вернется свет, их не останется совсем. А мне станет нечем дышать. Нечем подкрепиться.

Здесь ужасно темно. Звезды сияют где-то далеко, они давно забыли о Преисподней и о тех, кто на ней живет.

Конечно, мне следовало догадаться. Нескончаемая ночь, которая тянется двенадцать месяцев, убила флюх. Они не превратились в серый пепел, как те, первые, что сорвал я. Нет, вместо этого мои флюхи спрятались под землю. Они становились все меньше и меньше, словно кто-то прокручивал пленку в обратном направлении. Сделались совсем крошечными, а потом окончательно исчезли. Я так и не сумел узнать, погибли они или отложили споры — земля была слишком твердой, чтобы копать, а то, что мне удалось соскрести, не давало возможности сделать какие бы то ни было выводы.

Я сумел обнаружить лишь крошечные отверстия, в которые опустились цветы.

 

Голова у меня снова начала болеть, а сумка с кислородом опустошалась все быстрее, потому что мое дыхание — а я приучил себя делать короткие вздохи становилось более глубоким, когда я предпринимал какие-то физические усилия. Я двинулся обратно в сторону капсулы.

До нее было много миль, потому что последние три «дня» я жил в пещерах и питался захваченными с собой консервами. Я пытался проследить путь уходящих флюх не только для того, чтобы возобновлять запас кислорода в пустеющей сумке, но и с тем, чтобы изучить их странный метаболизм. Мой запас кислорода в капсуле быстро уменьшался; что-то сломалось в системе циркуляции воздуха, когда я приземлился... а может быть, те же частицы, что вызвали взрыв реакторов корабля, нанесли невидимый ущерб очистителям воздуха. Я не знал. Зато мне было прекрасно известно, что необходимо научиться жить, пользуясь тем, что Преисподняя может мне дать. Или умереть.

Это было трудное решение. Я очень хотел умереть.

Я стоял на открытой местности, капюшон с подогревом причудливо облегал мою голову и сумку-опухоль, когда я увидел необычное свечение в черной глубине космоса. Несколько мгновений огонь ярко горел, а потом начал мерцать, медленно опускаясь на поверхность планеты.

Космический корабль — это я понял почти сразу. Невероятно, совершенно невозможно... По непонятным причинам Господь послал корабль, чтобы забрать меня отсюда. Я бросился к своей капсуле — единственному, что оставалось от моего корабля.

Я так торопился, что один раз споткнулся и упал и даже сделал несколько шагов на четвереньках, прежде чем снова подняться на ноги. Снова побежал, и, к тому времени когда добрался до капсулы, моя сумка почти опустела, а голова начала раскалываться от боли.

Я влетел внутрь, закрыл замок и, в изнеможении прислонившись к стенке, попытался отдышаться. Потом, еще до того как перестала болеть голова, повернулся к радиоаппаратуре и уселся перед ручками настройки.

Я уже успел забыть, что передатчик — прибор невероятно важный; оказавшись здесь в одиночестве, так далеко от обитаемых миров, я уже давно перестал всерьез рассчитывать на то, что меня когда-нибудь найдут. В действительности появление спасателей не было таким уж чудом — мой корабль взорвался совсем недалеко от торговых маршрутов. Конечно, меня отнесло в сторону, но при определенных обстоятельствах какой-нибудь космический корабль мог случайно сделать здесь посадку.

Так оно и вышло.

Они прилетели.

И теперь находятся совсем рядом.

Я включил сигнал маяка и начал передавать его на всех частотах. Мне казалось, я слышу, как сигнал покидает капсулу и летит в сторону корабля, находящегося на орбите моей планеты. Сделав это, я медленно повернулся на вращающемся стуле, устало положив руки на колени, — и увидел свое отражение на полированной стенке рециркулятора. Я смотрел на свою чудовищную, невероятную, отвратительную сумкуопухоль, покрытую недельной щетиной, на свой рот, превратившийся в мерзкую щель. Ведь я уже почти перестал быть человеком.

Когда они придут, не открою им дверь.

В конце концов я все-таки впустил гостей внутрь.

Их было трое — молодые, с чистыми красивыми лицами, они пытались скрыть ужас, который появлялся у них в глазах, когда они на меня смотрели. Они вошли и сняли свои громоздкие скафандры. В капсуле сразу стало тесно, но девушка и один из молодых людей уселись на полу, скрестив ноги, а другой устроился на крышке резервуара с запасом воды.

— Мое имя, — я не знал, как правильно сказать: «есть» или «было», поэтому не сказал ничего, — Том Ван Хорн. Я нахожусь здесь около четырех или пяти месяцев, точно мне и самому неизвестно.

Один из парней — он открыто разглядывал меня, видимо, просто не мог оторвать взгляда — ответил:

— Мы представляем Фонд исследований человека. Наша экспедиция изучает миры, находящиеся за границей колонизации. Мы... мы... видели другую часть вашего корабля... там была женщ...

Я прервал его:

— Знаю. Моя жена.

Они принялись изучать входной люк, передатчик, пол. Некоторое время мы разговаривали, и я заметил, что молодые люди заинтересовались моими теориями о почти мгновенной мутации. Это как раз и было полем их деятельности, так что довольно скоро девушка заявила:

— Мистер Ван Хорн, вы натолкнулись на нечто необычайно важное для всех нас. Вы должны отправиться с нами и помочь докопаться до причин вашего... вашего изменения. — Она покраснела и немного напомнила мне мою жену.

Затем в разговор вступили мужчины. Они задавали бесконечные вопросы и сами на них отвечали, так что я с каждой минутой все больше и больше хотел полететь с ними. Меня захлестнула волна их энтузиазма. На некоторое время я стал одним из них и забыл забыл, как мой корабль вспыхнул, словно спичка; забыл, как она стояла в коридоре, чужая, посиневшая; забыл годы, проведенные в скитаниях по бескрайним равнинам космоса; забыл долгие месяцы, прожитые здесь; и самое главное — я забыл о том, что изменился.

Они уговаривали меня, предлагали немедленно улететь. Я на мгновение заколебался... но сам не знаю, почему что-то заставляло меня не слушать их. Потом я сдался и надел свой скафандр. Когда я накинул на голову капюшон, молодые люди уставились на меня, так что девушке прищлось ткнуть одного из своих приятелей под ребра, а другой нервно хихикнул.

Они пытались убедить меня в важности моего открытия для всего человечества. Я слушал. Я был кому-то нужен — это хорошо, так хорошо после бесконечных месяцев, проведенных в Преисподней!

Мы покинули капсулу и быстро прошли расстояние, отделявшее корабль от моего жилища. Мне было приятно посмотреть на их сверкающий корабль; они явно им гордились и хорошо о нем заботились. Новое поколение — сильные, умные ученые, полные юношеского энтузиазма, стремящиеся к замечательным открытиям. Совсем не похожие на старых, измученных людей, вроде меня.

Корабль был залит ярким светом прожекторов и сиял в ночи Преисподней, как огромный горящий факел. Будет здорово снова оказаться в космосе. Мы подошли к кораблю, один из мужчин нажал на панель, и внутри что-то загудело. Открылся люк, опустился посадочный трап; я сразу заметил, что модель современная. Раньше это меня совсем не волновало; я был бедным космическимскитальцем до того, как встретил свою будущую жену. Она значила для меня гораздо больше, чем все корабли на свете.

Я сделал первый шаг вверх по трапу, и в этот момент, почти одновременно, произошли два события.

Я увидел свое отражение на гладкой поверхности корабля. Малопривлекательное зрелище. Отвратительный рот, перекосившийся набок, зиял, словно открытая рана. Глаз, сверкающая щелка, — и чудовищная, покрытая венами опухоль. Я остановился на мостике, молодые ученые на миг замерли у меня за спиной.

И тут случилось второе событие.

Я услышал ее голос.

Где-то... очень далеко... в ярко освещенной янтарной пещере, с потолка которой свисали разноцветные сталактиты... окруженная мерцающей аурой доброты, чистоты и надежды... юная... необыкновенно прекрасная, она меня звала... сладкоголосая музыка среди сверкающих солнц и мерцающих звезд, на зеленой траве Земли, где счастливо живут маленькие существа... это была она!

Я стоял и слушал, и это мгновение показалось мне вечностью.

Склонив голову, я слушал и знал, что она говорит правду — такую простую, такую чистую и реальную, что я повернулся, прошел мимо молодых людей и вернулся в Преисподнюю.

Ее голос смолк в тот момент, когда моя нога коснулась земли.

Они посмотрели на меня, и некоторое время все молчали. Потом один из них — невысокий блондин с живыми голубыми глазами и короткой шеей — спросил:

— В чем дело?

— Я не полечу, — ответил я.

Девушка сбежала ко мне вниз по трапу.

— Но почему? — В ее голосе слышались слезы. Конечно, я не мог сказать. Но она была такой маленькой, такой милой и так напоминала мою жену, когда мы только познакомились, что я должен был ей ответить.

— Я слишком долго пробыл здесь; на меня неприятно смотреть...

— О!.. — Вырвавшееся у нее восклицание не могло меня остановить, и я продолжал:

— ...вы вряд ли сможете меня понять, но я... мне здесь было спокойно. Это жестокий мир, здесь темно, но там она, — и я показал в черное небо Преисподней, — я не могу улететь и оставить ее. Вы в состоянии понять это?

Они медленно кивнули, и один из парней сказал:

—Дело не только в вас, Ван Хорн. Это открытие имеет огромное значение для всех на Земле. Жизнь там с каждым днем становится все хуже и хуже. После того как были изобретены препараты, замедляющие старение, люди просто перестали умирать, а католики и пресвитерианцы мешают принятию законов, контролирующих рождаемость. Перенаселение стало очень серьезной проблемой; в цели нашей экспедиции входит выяснить, насколько человек в состоянии адаптироваться к новым мирам. Ваше открытие может оказать нам огромную помощь.

— Кроме того, вы же сказали, что флюхи исчезли, заговорил другой ученый. — Без них вы умрете.

Я улыбнулся им; она сообщила мне кое-что очень важное про флюхи.

— Я смогу принести вам пользу, — быстро проговорил я. — Пришлите сюда нескольких молодых людей. Мы станем вместе изучать это явление. Я покажу им все, что мне удалось найти, а они смогут ставить здесь эксперименты. В лабораторных условиях никогда не воссоздать ситуацию в Преисподней.

Так я их и поймал. Они грустно на меня посмотрели, девушка согласилась... а через несколько мгновений к ней присоединились и ее коллеги.

— И... и... я не могу оставить ее здесь одну, — повторил я.

— До свидания, Том Ван Хорн, — сказала девушка и сжала мою руку своими пальчиками в перчатках.

Это было что-то вроде поцелуя в щеку, только шлем мешал, поэтому она пожала мне руку.

А потом они стали подниматься по трапу на корабль.

— Откуда вы возьмете воздух, если флюхи ушли? — спросил один из молодых людей, остановившись на полпути.

— Со мной все будет в порядке, я вам обещаю.

Когда вы вернетесь, я буду вас поджидать.

Они с сомнением посмотрели на меня, но я улыбнулся и погладил свою сумку-опухоль, у всех троих сделался смущенный вид, и они пошли дальше по трапу.

— Мы вернемся. И привезем с собой других.

Девушка посмотрела на меня сверху. Я помахал рукой, и они вошли внутрь. А я быстро добрался до своей капсулы и стал наблюдать за их кораблем, который прочертил ночь яростным, пламенным хвостом. Когда они улетели, я зашел внутрь и стал смотреть на тусклые, такие далекие точечки мертвых звезд.

Где-то там, наверху, кружила она.

Я знал, что мне будет чем подкрепиться сегодня, и потом. Она мне сказала; я думаю, что всегда это знал, только не понимал, что знаю, поэтому она мне и сказала: флюхи не умерли. Они просто отправились пополнить свой запас кислорода, взять его из тела планеты, из пещер и пористых полостей, хранящих воздух. Они вернутся задолго до того, как у меня возникнет в них нужда.

Флюхи вернутся.

И наступит день, когда я снова ее найду, и это уже будет навсегда.

Я ошибся, когда давал имя этому миру. Не Преисподняя.

Это вовсе не Преисподняя.

Джеффти пять лет

Харлан Эллисон

 

 

Великий философ Джордж Сантаяна был абсолютно прав, когда написал в 1905 году: «Те, кто не могут вспомнить прошлое, обречены его повторять». Но не все мои рассказы, жестоки (хотя я, вздыхая, вынужден жить с грузом подобного обвинения, которое обычно делают люди, прочитав лишь один-два моих рассказа, а их у меня набралось уже почти две тысячи).

Возьмем, к примеру, «Джеффти пять лет». Это рассказ, наполненный любовью, болью, воспоминанием и ответственностью быть истинным другом. Я написал «воспоминанием», а не «ностальгией», потому что знаю, как легко начать с болью тосковать обо всем хорошем, что было в прошлом, а ныне вырванном и устаревшем из-за требований технического прогресса, и как опасно бывает погружаться в подобную ностальгию. Начинаешь ненавидеть время, в котором живешь, и отрицать его радости.

Но если вы способны увидеть перспективу, если можете вспомнить, как замечательно было пойти в субботу вечером в огромный кинотеатр, прихватив пакетик леденцов и пару пластинок жевательной резинки «Блэк Джек»... не забывая при этом, какое это чудо — в любой момент вставить в видео кассету с «Касабланкой», если у вас вновь появилось страстное желание посмотреть, как Богарт прощается с Ингрид Бергман в тумане возле старого аэропорта Бербанка... то вы человек уравновешенный. И ни прошлое, ни будущее не захватят вас врасплох. Это защита от возможных ран.

Вот в чем заключается заложенное в «Джеффти» послание. Защита от ран.

И, прошу вас, прочтите последние две страницы, внимательно. Многие не совсем понимают, что же там происходит. Полагаю, причина этого в том, что они не замечали, как мерцает и тускнеет свет, как появляется звук статики в радио и других намеков, которые я ввел, чтобы трагедия не стала очевидной. Кроме этих. замечаний, я не могу, с чистой совестью, добавить ничего более. Вы предоставлены сами себе.

 

Когда мне было пять лет, я дружил с мальчуганом по имени Джеффти. Джефф Кинзер. Но все знакомые ребята звали его Джеффти. Нам обоим сровнялось пять, и мы с увлечением играли вместе.

Когда мне было пять лет, батончик «Кларк» был толщиной с боксерскую перчатку, длиной едва ли не шесть дюймов, покрывали его самым настоящим шоколадом, и как же здорово он хрустел, когда вонзаешь зубы в самую середину! А обертка! Что за дивный запах! Снимаешь ее с одной стороны — а за другую держишь, и батончик не тает. А теперь «Кларк» тощий, как кредитная карточка, вместо натурального шоколада — какая-то синтетика, пахнет жутко. Липкий, вязкий, да и стоит центов пятнадцать-двадцать, то ли дело в былые времена — скромный достойный никель [Десятицентовая монетка.].

Запихнут в такую обертку — кажется, будто в размерах за двадцать лет не уменьшился. Как бы не так! Скользкий, на вкус отвратительный — да за такой и одного цента жалко, не то что пятнадцать-двадцать.

Тогда, в пять лет, меня отослали в Баффало, что в штате Нью-Йорк, к тетушке Патриции. Мой отец переживал «тяжелые времена», а тетушка Патриция была само очарование, к тому же — жена биржевого маклера. Под их крылом я и прожил два года. А вернувшись домой, отправился к Джеффти — поиграть.

Мне было семь. Джеффти — по-прежнему пять. Я не заметил разницы. Что я понимал тогда, в семь-то лет?

Семилетним мальчишкой я, валяясь на животе у радиоприемника, ловил изумительные передачи. Привяжу заземлитель к радиатору, плюхнусь на ковер с книжкой-раскраской и коробкой карандашей (в те времена большая коробка вмещала всего шестнадцать цветов) и слушаю Эн-Би-Си: Джека Бенни в «Джелл-0», «Амос и Энди», Эдгара Бергена и Чарли Мак-Карти, «На ночь глядя», «Воздушных асов», программу Уолтера Уинчелла, «Это интересно знать», «В Долине смерти»; но самые любимые — «Зеленый бомбардировщик», «Одинокий странник», «Тень» и «Тише... Слышишь?». А теперь, сидя в машине, сколько ни кручу ручку настройки, сколько ни гоняю взад-вперед по всему диапазону, все одно: сотня струнных оркестров, пошлые домохозяйки и унылые водители грузовиков Обсуждают с наглыми трепачами-ведущими превратности собственной сексуальной жизни, бессмьТсленно бренчит кантри, орет рок — уши вянут.

Когда мне стукнуло десять, скончался мой дедушка. Я числился «трудным ребенком», и меня отправили в военное училище — уж там-то умеют держать сорванцов в узде.

Время шло, я вернулся. Мне было четырнадцать. Джеффти — по-прежнему пять.

В четырнадцать лет по субботам я ходил в кино. Билет на утренний сеанс стоил тогда всего десять центов, и попкорн жарили на натуральном масле, и ты всегда точно знал: тебя ждет хороший вестерн, или неистовый Билл Эллиот в роли Реда Райдера и Бобби Блэйк в роли Бобренка, или Рой Роджерс, или Джонни Мак Браун; а может, и какая-нибудь страшилка: «Дом ужасов» с Рондо Хэттоном-Душителем, «Люди-кошки», «Мамочка», «Я женат на ведьме» с Фредериком Марчем и Вероникой Лэйк; или серия бесконечных «Теней» с Виктором Джори, или Дик Трейси, или Флэш Гордон; или пара-тройка мультиков; или «Путевые заметки» Джеймса Фитцпатрика; или киноновости; или «Пойте с нами», или, если досидеть до вечера, Бинго или Киино; и бесплатное угощение. А теперь что показывают в кино? Как Клинт Иствуд разносит на куски человеческие головы, точно спелые дыни.

В восемнадцать я пошел в колледж. Джеффти было по-прежнему пять. Каждое лето я приезжал поработать в ювелирной лавке моего дяди Джо. Джеффти не менялся. Теперь я понимал — он другой, что-то в нем не то, что-то странное. Джеффти было ровно пять — ни днем больше.

В двадцать два я вернулся домой насовсем. Собирался открыть представительство фирмы «Сони», первое в городе. Время от времени виделся с Джеффти. Ему было пять.

Многое в жизни переменилось к лучшему. Люди больше не умирают от прежних болезней. Автомобили ездят быстрее — по прекрасным дорогам в мгновение ока домчат до места. Рубашки стали мягче и шелковистее. Книги выпускают в бумажных обложках, хоть и стоят они не меньше прежних, в твердых переплетах. И даже когда исчерпан счет в банке, можно протянуть на кредитных карточках, пока все не вскроется. И все же, я думаю, мы утратили немало хорошего. Вы знаете, что линолеума теперь не купишь — только виниловое покрытие для пола? Нет больше клеенок; никогда уж не вдохнуть этот особый чудный запах — запах бабушкиной кухни. Да и мебель пошла совсем не та — раньше делали на славу, лет по тридцать служила, а то и дольше. А теперь зачем? Провели опрос, выяснили, что все молодые домохозяйки предпочитают каждые семь лет выбрасывать старую мебель и обзаводиться новой, подешевле и помоднее. А граммофонные пластинки? Вместо прежних, толстых и твердых, появились тоненькие, согнуть можно... ну какие же это пластинки? Сливки в ресторанах перестали подавать в молочниках, дают какую-то бурду в пластиковой упаковке, и вечно ее не хватает, чтобы кофе получился нужного цвета. Крыло автомобиля только пни — вот тебе и вмятина. И куда ни поедешь, все города на одно лицо: киоски с гамбургерами, «Макдоналдс», закусочные, мотели, торговые центры. Жизнь стала лучше — так почему же меня все тянет в прошлое?

Джеффти оставался пятилетним. Но это не значит, что он отставал в развитии. По-моему, нет. Смышленый, шустрый для своих пяти лет, веселый, подвижный, прелестный забавный малыш.

Ростом всего три фута — маловато для его возраста, зато сложен вполне пропорционально: голова не слишком большая, подбородок не деформирован, ничего такого. Симпатичный, на вид совершенно нормальный пятилетний ребенок. Только вот от роду ему было, как и мне — двадцать два.

Говорил он тоненьким писклявым голоском — как любой пятилетний ребенок; двигался вприпрыжку, слегка посапывал — как любой пятилетний ребенок; интересовался Тем же, чем и любой пятилетний ребенок: комиксы, оловянные солдатики, как прикрепить к переднему колесу велосипеда кусочек картона, чтобы трещал по спицам, будто мотоцикл; спрашивал, почему то-то действует так-то, где начинается «высоко», когда «старый» становится «старым», почему трава зеленая, какой из себя слон? В двадцать два года — пятилетний мальчишка.

Родители Джеффти составляли печальную пару. Поскольку я и теперь водил с ним дружбу, позволял поболтаться вместе со мной в магазине, время от времени возил на окружную ярмарку, на мини-гольф или в кино, мне приходилось общаться и с ними. Особого сочувствия к этим людям я не питал — очень уж тяготило меня их общество. Да и чего еще ждать от бедолаг? В их доме царило нечто чуждое ребенок, который в двадцать два года оставался пятилетним, который навсегда поселил в доме детство, но лишил их счастья увидеть свое дитя взрослым.

Пять лет — чудесный возраст... или был бы чудесным, не будь другие дети так чудовищно жестоки. В пять лет глаза широко раскрыты, еще не окаменели условности; в душе пока не укоренилось сознание неотвратимости и безысходности бытия; в пять лет руки не слишком ловки, разум не так много постиг, мир бесконечен, многоцветен и полон тайн. В пять лет неутомимую, ищущую, донкихотскую душу юного мечтателя еще не втиснули в убогие школьные рамки. Еще не заставили неподвижно сложить на парте нетерпеливые детские ручонки, которым непременно нужно все схватить, все потрогать, все обследовать. Еще никто не скажет: «Ты уже большой — вот и поступай соответствующим образом!», или «Пора бы повзрослеть», или «Ты ведешь себя как ребенок». Таков этот возраст можно вести себя по-детски, оставаясь всеобщим любимцем, милым и непосредственным. Пора удовольствий, пора чудес, пора невинности.

Джеффти застрял в этом возрасте, ему было пять, всего пять.

 

Но для его родителей это стало непрекращающимся кошмаром, от которого никто — ни сотрудники социальных служб, ни священники, ни детские психологи, ни учителя, ни друзья, ни целители, ни психиатры — никто не в силах был их пробудить. Семнадцать лет шли они сквозь эту муку — от слепого родительского обожания к озабоченности, от озабоченности к тревоге, от тревоги к страху, от страха к замешательству, от замешательства к гневу, от гнева к неприязни, от неприязни к неприкрытой ненависти и наконец от ужаса и глубочайшего отвращения — к апатии и тоскливому безразличию.

Джон Кинзер работал сменным мастером на механическом заводе Балдера, зарабатывал тридцатник. Любой, кроме него самого, счел бы его жизнь на удивление непримечательной. Ничем он не выделялся... разве что пятилетним сыном двадцати двух лет от роду.

Маленький человек. Мягкий, без острых углов, с тусклыми глазами, дольше двух секунд не выдерживавшими мой взгляд. Во время разговора вечно ерзал в кресле и, казалось, все разглядывал в верхнем углу комнаты что-то такое, чего никто кроме него не видел... или видеть не хотел. Пожалуй, вернее всего назвать его затравленным. Вот каким сделала жизнь Джона Кинзера... Да, затравленный — лучше не скажешь.

Леона Кинзер отважно старалась держать марку. В какое бы время дня я ни появился, каждый раз она меня чем-то пичкала. И к Джеффти, когда он дома, всегда приставала с едой: «Милый, хочешь апельсин? Чудесный апельсин? Или мандарин? Есть мандарины. Давай я тебе почищу». Но все ее существо пронизывал такой страх, страх перед собственным ребенком, что даже предложение подкрепиться звучало немного зловеще.

Леона Кинзер. Когда-то рослая, но согнутая годами женщина. Все мерещилось: присматривает местечко на стене или в чулане — где бы раствориться, слиться с мебельной обивкой или с обоями в розочку, спрятаться навеки от ясного взгляда этих карих детских глаз, пусть скользят по ней сотню раз на дню, не подозревая, что она тут, невидимая, просто затаила дыхание. Леона Кинзер, облаченная в неизменный фартук, с покрасневшими от стирки руками. Будто, поддерживая безупречную чистоту, сможет замолить воображаемый свой грех — то, что произвела на свет это странное существо.

Телевизор они почти не смотрели. В доме обычно царило могильное безмолвие — не зажурчит вода в трубах, не скрипнут, оседая, деревянные стены, не загудит холодильник. Пугающее безмолвие, словно само время обходило дом стороной.

А Джеффти это будто и не касалось. Он жил в этом жутковатом доме, где в воздухе витала глухая ненависть, и если и замечал ее, то внешне никак этого не показывал. Играл, как все ребятишки, веселый и беззаботный. Но наверняка чувствовал, как может чувствовать пятилетний ребенок, насколько чужд он своему окружению.

Чужак. Пришелец. Нет, неверно. Слишком многое было в нем человеческим, многое, если не все. Только не попадал в такт, не синхронизировался он с окружающим миром, жизнь в нем пульсировала с иной частотой, отличной от его родителей — один Бог ведает почему. Не играли с ним и дети. Подрастая, сначала они находили его слишком маленьким, потом — неинтересным, потом, получая более ясные представления о возрасте, просто пугались, замечая, что над ним время не властно. Даже малыши, ровесники Джеффти, жившие по соседству, очень скоро начинали шарахаться от него, как бросается наутек собака, услышав автомобильный выхлоп.

Итак, я остался его единственным другом. Давним, многолетним другом. Пять лет. Двадцать два года. Я любил его так, что и выразить не могу. Толком не знаю почему. Просто любил — и все. Что тут еще скажешь?

Я общался с ним, а значит — вежливость того требовала — и с Джоном и Леоной Кинзер. Обедал, иногда проводил у них субботний вечер, оставался на часок, когда привозил Джеффти из кино. Их благодарность отдавала раболепием. Наши походы избавляли их от тягостной повинности — выходить с сыном в люди, перед всем миром притворяться любящими родителями совершенно нормального, счастливого, симпатичного ребенка. В благодарность меня окружали гостеприимством. Гнетущим, невыносимо гнетущим.

Я жалел этих бедолаг, но и презирал — за неспособность любить Джеффти. А любить его стоило.

Конечно, воли своим чувствам я не давал, даже просиживая с Кинзерами неимоверно никчемные вечера.

Сидели обычно в полутемной гостиной — всегда темной или полутемной, будто навеки погруженной в сумрак, будто, засияй в глазах обитателей дома свет — и миру откроется то, что здесь тщатся скрыть. Сидели и молча смотрели друг на друга. Никогда они не знали, о чем со мной говорить.

— Ну, как дела на заводе? — спрашивал я Джона.

 

Он пожимал плечами. Ни в разговоре, ни в жизни не умел держаться естественно и непосредственно.

— Прекрасно, прекрасно, — бормотал он наконец.

И снова — молчание.

— Кусочек кофейного торта? — предлагала Леона. — Только сегодня утром испекла. Или яблочный пирог. Или молочное печенье. Или хорошо подрумяненная шарлотка.

— Нет-нет, спасибо, миссис Кинзер, мы с Джеффти по дороге домой перехватили по чизбургеру.

И снова — молчание.

Наконец неловкость делалась невыносима даже для них самих (а кто знает, как долго длится молчание, когда они одни, одни со своей бедой, о которой больше уже не упоминают), и тогда Леона Кинзер говорила: «Я думаю, он уснул».

И Джон Кинзер поддакивал: «Радио не слышно».

И вот так каждый раз — пока я не сочту, что долг вежливости исполнен и можно откланяться и смыться под какимнибудь благовидным предлогом. Да, именно так, все то же самое, каждый раз... кроме одного.

— Не знаю, что еще делать, — Леона заплакала, — никаких изменений, ни дня покоя.

Ее муж выбрался из старого кресла и подошел к ней. Наклонился, пытаясь утешить. Коснулся седеющих волос.

И такая неловкость сквозила в каждом движении, что сомнений не оставалось — сопереживать этот человек давно разучился.

— Ш-ш-ш, Леона, все в порядке, ш-ш-ш.

Но она все плакала, пальцы скребли покрывало на подлокотниках кресла. Потом выдавила:

— Иногда я думаю — лучше бы он родился мертвым.

Джон взглянул вверх, в угол. Высматривал неведомую тень, что взирает оттуда на него? Или, может, искал поддержки у Бога?

— Не думаешь ты так, — сказал он ей мягко, жалобно, всей своей напряженной позой, самим дрожащим голосом моля — отрекись скорей, пока Бог не услышал, отрекись от этой страшной мысли. Но она на самом деле так думала. Еще как думала.

В тот вечер мне удалось убраться поскорее. Им не хотелось свидетелей. Я был рад уйти.

Неделю я держался от них подальше. От них, от Джеффти, от этой улицы, от этого квартала.

У меня была своя жизнь. Магазин, счета, совещания с поставщиками, покер с друзьями, хорошенькие женщины, которых я водил по ресторанам, мои родители, заливка антифриза в машину, препирательства в прачечной из-за перекрахмаленных воротничков и манжет, гимнастика, налоги, Джен или Дэвид (Бог знает, кто из них), подворовывающие из кассы. У меня была своя жизнь.

Но даже тот вечер не смог отдалить меня от Джеффти. Он позвонил в магазин и попросил отвезти его на родео. Мы с ним хорошо ладили — насколько двадцатидвухлетний парень с совсем другими интересами может ладить с пятилетним мальчишкой. Я не задавался вопросом, что же нас связывает; всегда считал, что просто годы. Да еще привязанность к мальчику, который мог бы быть мне младшим братом, а брата у меня никогда не было. (Только я помнил, как мы вместе играли, как были ровесниками, я помнил это, а Джеффти оставался все тот же.)

А потом, как-то субботним днем, мне вдруг открылась в нем некая двойственность, я впервые заметил то, что мог бы заметить гораздо раньше, множество раз.

В тот день я пришел к дому Кинзеров, полагая, что Джеффти ждет меня, сидя на крыльце или в качалке. Но его нигде не было видно.

Улицу заливало майское солнце. Войти в дом, в это безмолвие и полумрак, было просто немыслимо. Пару секунд постояв у входа, я крикнул в сложенные трубочкой ладони:

— Джеффти? Эй, Джеффти, выходи! А то опоздаем.

Он откликнулся глухо, будто из-под земли:

— Я здесь, Донни.

Я слышал его, но не видел. Да, это Джеффти, без сомнения: Дональда X. Хортона, президента и единственного владельца салона теле- и радиоаппаратуры, никто не называл Дбнни. Никто — только Джеффти. Он никогда-и не звал меня по-другому.

(Чистая правда. Я и есть, как все считают, единственный владелец салона. Партнерство с тетушкой Патрицией — лишь способ расплатиться: она ссудила мне некоторую сумму в дополнение к полученным в двадцать один год деньгам, которые мне, десятилетнему, когда-то оставил дедушка. Не Бог весть какая ссуда — всего восемнадцать тысяч, но я попросил ее стать негласным партнером — ведь она была так добра ко мне в детстве.)

— Ты где, Джеффти?

— Под крыльцом, в тайнике.

Я обошел крыльцо и, нагнувшись, отодвинул решетку.

Там, в глубине, на утоптанном грунтовом полу, Джеффти соорудил себе тайное убежище. Комиксы в корзинках из-под фруктов, столик, несколько подушек, сальные свечи когда-то мы вместе прятались здесь. Когда нам обоим было по пять.

— Что поделываешь? — спросил я, протискиваясь внутрь и задвигая за собой решетку. Под крыльцом прохладно; земляной пол, горящие свечи — такой мирный, уютный, знакомый запах. Любой мальчишка почувствовал бы себя здесь дома. Самые счастливые, самые плодотворные, самые захватывающие часы нашего детства проходят в таких вот убежищах.

— Играю, — ответил Джеффти. В руке у него я заметил что-то круглое, золотистое, что-то величиной с детскую ладонь.

— Забыл? Мы же в кино идем.

— Нет. Просто жду тебя здесь.

— Мама с папой дома?

— Мама.

Я понял, почему он ждал под крыльцом. И больше не приставал.

— Что это у тебя?

— Дешифровочный знак «Капитана Полночь», — объяснил он, протягивая мне открытую ладошку.

Довольно долго я тупо смотрел на него, ничего не понимая. А потом до меня дошло, что за чудо Джеффти держал в руке. Чудо, которого просто не могло быть на свете.

— Джеффти, — мягко начал я, умирая от любопытства, — где ты это взял?

— По почте пришло сегодня. Я заказывал.

— Наверно, кучу денег стоит.

— Не так уж много. Десять центов и две эмблемки из банок «Овалтайна».

— Посмотреть можно?

Голос у меня дрожал. Я протянул к Джеффти руку — и она дрожала. Он передал мне предмет, и вот я держу на ладони чудо.

Невероятно. Помните? «Капитан Полночь» шел по радио в сороковом. Спонсором была компания «Овалтайн». Каждый год они выпускали Дешифровочный Знак Секретного Эскадрона. И каждый день в конце программы давали ключ к следующему выпуску, а код расшифровывался только с помощью такого вот знака. Эти чудесные Дешифровочные Знаки перестали выпускать в сорок девятом. Помню, в сорок пятом у меня был такой — просто бесподобный. В центре кодовой шкалы — увеличительное стекло. «Капитан Полночь» перестал выходить в эфир в пятидесятом, и, хоть в середине пятидесятых ненадолго появилась телепрограмма, хоть какието Дешифровочные Знаки выпускали еще и в пятьдесят пятом и пятьдесят шестом, но настоящих после сорок девятого года уже не делали.

А я держал в руке Дешифратор «Капитана Полночь», который, по словам Джеффти, он получил по почте за десять центов (десять центов!!!), и две эмблемки «Овалтайна». Из блестящего золотистого металла, ни щербинки, ни пятнышка ржавчины, как на тех, давних, которые время от времени еще можно раздобыть за неимоверную цену в какой-нибудь лавке коллекционера. У меня на ладони лежал новый Дешифратор! Датированный нынешним годом.

Но «Капитана Полночь» больше не существует. Ничего подобного по радио не передают. Я послушал как-то пару современных жалких имитаций прежних радиопрограмм, но до того скучны сюжеты, до того убоги звуковые эффекты, не передачи — просто сплошное недоразумение: старомодные, пошлые. И все же я держал в руке новый Дешифратор.

— Джеффти, расскажи о нем, — попросил я.

— Что рассказать, Донни? Это мой новый Дешифровочный Знак «Капитана Полночь». Я по нему узнаю, что будет завтра.

— Как это — завтра?

— В передаче.

— В какой передаче?

Он уставился на меня, будто я нарочно валяю дурака.

— Про «Капитана Полночь»! Ты что?

Я онемел. Не мог уразуметь. Вот оно — все, как на ладони, а до меня все никак не доходило.

— Ты о пластинках со старыми радиопрограммами? Ты это имеешь в виду?

— Какие пластинки? — переспросил Джеффти. Он, в свою очередь, не мог понять, что имею в виду я.

Мы сидели под крыльцом, уставившись друг на друга. А потом, очень медленно, почти страшась ответа, я произнес:

— Джеффти, как ты слушаешь «Капитана Полночь»?

— Каждый день. По радио. По своему приемнику. Каждый день в пять тридцать.

Новости. Музыка. Одуряющая музыка и новости. Вот что каждый день передают по радио в пять тридцать. А не «Капитана Полночь». «Секретного Эскадрона» нет в эфире уже двадцать лет.

— Может, сегодня вместе послушаем? — спросил я.

— Ты что?

Ясно, я туп как пробка. Я понял это по его тону, но не понял почему. Он объяснил: сегодня суббота. «Капитан Полночь» выходит с понедельника по пятницу. В субботу и воскресенье — нет.

— Мы в кино идем?

Ему пришлось повторить дважды. Мысли мои унеслись куда-то вдаль. Ничего определенного. Никаких выводов. Никаких безумных предположений. Я просто витал где-то, пытаясь постичь непостижимое и постепенно приходя к выводу, к которому пришли бы вы, к которому пришел бы кто угодно ведь не примешь же просто на веру истину столь невероятную, столь фантастическую — к выводу, что существует простое объяснение, мне пока неведомое. Земное, скучное, как ход времени, что уворовывает у нас все доброе, старое, привычное, оставляя взамен всякий хлам и кучи пластика. И все это называют Прогрессом.

— Мы идем в кино, Донни?

— А то как же, малыш, — уверил я. И улыбнулся. И отдал ему Дешифратор. А он сунул его в карман. И мы выбрались из-под крыльца и отправились в кино. И за весь день ни один из нас больше ни слова не сказал о «Капитане Полночь». Не десять минут — до самого вечера я об этом и не вспомнил.

Всю следующую неделю в магазине шла инвентаризация, и я не виделся с Джеффти до четверга. Честно сказать, я просто бросил магазин на Джен и Дэвида, сказал им, что у меня срочное дело, надо бежать, и ушел пораньше — в четыре. Где-то без четверти пять был у Кинзеров. Дверь открыла Леона. Выглядела она измученной, приняла меня отчужденно.

— Джеффти дома?

— Наверху, у себя в комнате... слушает радио.

Я помчался по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки.

И вот наконец свершилось — невероятное, вопреки всякой логике. Будь это кто угодно кроме Джеффти, взрослый ли, ребенок — я поискал бы более обыденных объяснений. Но Джеффти — особая форма жизни, и происходящие с ним события не втиснешь в привычные рамки.

Признаю: я услышал то, что хотел услышать.

Даже сквозь закрытую дверь я без труда узнал эту программу: «Вот он, Теннесси! Стреляй!». Винтовочный выстрел, заунывный вой отлетевшей рикошетом пули, и снова тот же голос, триумфальный клич: «Готов! Наповал!».

Американская Радиокомпания, 790 килогерц, «Теннесси Джед», одна из самых моих любимых передач сороковых годов, захватывающий вестерн — я не слышал этой программы уже двадцать лет, потому что ее уже двадцать лет не существовало.

Сидя на верхней ступеньке в холле второго этажа, дома Кинзеров, я слушал знакомую передачу. Транслировали не старую запись — в тексте то и дело мелькали приметы нынешнего дня, проскальзывали словечки, которых еще не было в ходу в сороковые: аэрозольный баллончик, лазерная наводка, Танзания, «в напряге».

Да, факты есть факты. Никаких сомнений — Джеффти слушал новый выпуск «Теннесси Джеда».

Я сбежал по лестнице, вышел к машине. Леона, должно быть, хозяйничала на кухне. Повернул ключ зажигания, включил радио, настроился на 790 килогерц... Эй-Би-Си, рокмузыка.

Посидев пару минут, медленно прошелся из конца в конец диапазона. Музыка, новости, ток-шоу. Никакого «Теннесси Джеда». Приемник у меня — «Блаупункт», куда уж лучше. Все станции ловил. Этой передачи просто не было в природе!

Я выключил радио и зажигание и тихо пошел обратно наверх. Сел на верхнюю ступеньку и прослушал всю программу. Она оказалась просто замечательная. Яркая, увлекательная, насыщенная, с массой приемов, которые появились на радио уже на моей памяти. И современная. Не какой-то анахронизм, не повторение задов в угоду горстке слушателей, стосковавшихся по былому. Новая программа, а голоса все те же, по-прежнему звонкие и молодые. Даже без рекламных вставок не обошлось — причем речь шла о вполне современных товарах, — но и реклама совсем не похожа на нынешнюю: никакой вульгарности, никаких режущих ухо визгливых голосов.

А когда ровно в пять «Теннесси Джед» кончился, я услышал, как Джеффти крутит ручку настройки, пока знакомый голос Гленна Риггса не объявил: «В эфире Хоп Хэрриган! Американский воздушный ас!» — и тут послышался рокот летящего самолета. Винтового, не реактивного! Не рев, под который растут нынешние дети, но звук, с которым вырос я, настоящий рокот аэроплана, раскатистый, нарастающий рык машины вроде «Джи-8» или военных самолетов времен «битвы за Англию». На таких летал Капитан Полночь, на таких летал Хоп Хэрриган. А вот и голос Хопа: «Си-икс-4 вызывает диспетчерский пункт. Си-икс-4 вызывает диспетчерский пункт. Прием!» Пауза, затем: «Хоп Хэрриган, заходите на посадку!»

Вечная проблема мальчишек сороковых годов — какую станцию слушать? Одновременно на разных волнах, перекрываясь, шли любимые программы. Уделив внимание Хопу Хэрригану и Тэнку Тинкеру, Джеффти крутанул ручку обратно на Эй-Би-Си, и из приемника послышался звук гонга, отчаянная какофония неразборчивой китайской речи, и ведущий громогласно объявил: «Терри и разбойники!»

Я сидел на верхней ступеньке лестницы и слушал Терри и Конни, Флипа Коркина и. Боже правый, Агнес Муред Дракониху, и все они участвовали в новых приключениях в Красном Китае, которого и в помине не было в тридцать седьмом, когда Милтон Канифф писал о Востоке, о крадущихся по берегам рек разбойниках, о чанкайшистах и военных диктаторах, о наивном империализме американской дипломатии канонерок.

Сидел и слушал программу до конца, а потом — «Супермена» и кусочек «Джека Армстронга», «Всеобщего любимца» и часть «Капитана Полночь». Пришел домой Джон Кинзер, но ни он, ни Леона не поднялись наверх, посмотреть, куда это я запропастился или где пропадает Джеффти, а я все сидел и вдруг заметил, что плачу, и не мог остановиться, просто сидел, а слезы бежали по щекам, попадая в уголки рта, сидел и плакал, пока Джеффти не услышал, не открыл дверь, не увидел меня и не вышел из комнаты. И вот он стоял и смотрел на меня, по-детски смутившись, а в программе начался перерыв, и заиграли Тома Микса «Встретим в Техасе старых друзей, когда зацветет шалфей», и Джеффти тронул меня за плечо — улыбка заиграла на его губах и в огромных карих глазах — и сказал: «Привет, Донни. Пошли, послушаем вместе?»

Юм отрицал абсолютное пространство, в котором каждый предмет занимает свое место; Борг отрицает единое время, в котором события связаны между собой.

Джеффти принимал радиопрограммы из точки, которая, согласно логике, согласно общей теории пространства-времени в понимании Эйнштейна, просто не могла существовать. Но он не только принимал радиопрограммы. Он получал по почте призы, которые никто нигде не изготовил. Он читал комиксы, которых не выпускают уже три десятка лет. Смотрел фильмы с актерами, которых уже лет двадцать нет в живых. Он был входными воротами для нескончаемого праздника и радости прошлого, которое мир отбросил прочь. В оголтелой самоубийственной погоне за Будущим человечество разрушилб сокровищницу счастья, заасфальтировало детские площадки, бросило на произвол судьбы отбившихся в сторону чудаков и мечтателей, и вот каким-то невероятным, колдовским способом все это явилось миру через Джеффти. Воскресшее, обновленное, сохранившее давиие традиции, но современное. Джеффти — точно непрошеный Аладдин, самой природой назначенный озарять реальность светом волшебной лампы.

И он взял меня в свой мир.

Потому что доверял мне.

Мы завтракали квакерскими оладьями и теплым «Овалтайном», пили сделанные в этом году молочные коктейли «Сиротка Анни». Ходили в кино и, пока остальные смотрели комедию с Голди Хоун и Райаном 0Нилом, мы с Джеффти наслаждались игрой Хэмфри Богарта в роли профессионального вора Паркера в блестяще выполненной Джоном Хьюстоном экранизации романа Дональда Уэстлейка «Страна павших». Следующим гвоздем программы стали Спенсер Трейси, Кэрол Ломбард и Лэрд Крегар в фильме Вэла Льютона «Лейнинген против муравьев».

Дважды в месяц в газетном киоске мы покупали новые выпуски «Тени», «Дока Сэвиджа» и «Поразительных историй». Садились с Джеффти рядышком, и я читал ему журналы. Особенно полюбилась ему новая повесть Генри Каттнера «Сны Ахиллеса» и рассказики Стенли Г. Вейнбаума о мире субатомных частиц под названием Редурна. В сентябре мы запоем читали в «Странных историях» первые главы нового конановского романа Роберта Е. Ховарда «Остров черных»; в августе нас слегка разочаровала четвертая новелла Эдгара Раиса Берроуза «Корсары Юпитера» из серии «Юпитер». Но редактор еженедельника «Всякая всячина» обещал еще два рассказа из этой серии, и совершенно неожиданно наше с Джеффти разочарование последним рассказом растаяло.

Мы вместе читали комиксы, и своими любимыми героями — каждый в отдельности, не сговариваясь — выбрали Человека-Куклу, Летающего Мальчика и Драндулет. Обожали рассказики Джорджа Карлсона в «Динь-Дон», особенно Принца-Недотыку из Сказок Старого Прецлебурга хохотали до упаду, хотя мне и приходилось растолковывать Джеффти кое-какие каламбуры — до тонкого юмора он не дорос.

Как объяснить это? Не знаю. Основываясь на почерпнутых в колледже познаниях в физике, я мог строить лишь грубые догадки, скорее ложные, чем справедливые. Рассыпался в прах закон сохранения энергии, с точки зрения физиков неопровержимый. Возможно, Джеффти каким-то образом служил катализатором процесса, нарушающего законы сохранения, процесса, о существовании которого доныне никто и не подозревал. Я попытался кое-что почитать. Узнал, например, что мюоны не подвергаются безнейтринному распаду. Но ни тогда, ни позже, просматривая труды Швейцарского Института ядерных исследований под Цюрихом, так и не вычитал ничего, что натолкнуло бы на маломальски приемлемое объяснение. Итак, я вернулся к истокам — к изначальным смутным представлениям о мире, где истинное имя науки — магия.

Никаких объяснений, просто море радости.

Счастливейшая пора моей жизни.

Я жил в «реальном» мире, в котором существовал мой магазин, мои друзья, моя семья, в мире прибыли и убытков, налогов и вечеров с молоденькими женщинами, щебечущими о магазинах или об ООН, о ценах на кофе или о микроволновых печах. А еще у меня был мир Джеффти, и в него я мог попасть лишь вместе с ним. Былое оставалось для него живым, нынешним, и он открывал туда доступ и мне. Грань между двумя мирами становилась все тоньше, все прозрачнее, оба мира лежали у моих ног. И все же почему-то я знал: ничто из одного мира невозможно перенести в другой.

Забыть об этом, всего на мгновение, предать Джеффти в своей забывчивости — и всему конец.

Нескончаемая эта радость лишила меня осмотрительности, заставила забыть, как хрупок мир Джеффти, как гибельно для него столкновение с реальным миром, моим. Почему-то настоящее всегда на ножах с прошлым. Никогда не понимал почему. В самых замечательных книгах вы прочтете о борьбе за существование — о клыках и когтях, о щупальцах и ядовитых железах, — но нигде не найдете ни слова о том, как яростно сражается с прошлым настоящее. Как поджидает, затаившись — вдруг Былое заглянет в Сегодня — и тут-то накинется на него, ощерив безжалостно пасть.

Кто мог знать... в каком бы то ни было возрасте... тем более в моем... где уж было понять?

Пытаюсь оправдаться. И не могу. Моя вина.

И снова суббота, миновал полдень.

— Что сегодня идет? — спросил я в машине, по дороге к центру.

Он взглянул на меня с противоположного конца сиденья и улыбнулся — что за улыбка!

— «Справедливость из-под палки» с Кеном Мэйнардом и «Человек без лица», — и все улыбался, будто здорово меня надул.

— Шутишь! — протянул я восхищенно и недоверчиво. «Человек без лица» Бестера?

Он кивнул, в восторге от моего восторга. Знал ведь — это моя любимая книга.

— Потрясно!

— Еще как! — согласился Джеффти.

— Кто играет?

— Фрэншот Тон, Эвелин Кейс, Лайонел Бэрримор и Элиша Кук-младший. — Актеров он знал наперечет, куда уж мне до него. Исполнителя любой роли мог назвать, в любом фильме, который хоть раз видел. Даже в массовых сценах.

— А мультфильмы?

— Три: «Малютка Лулу», «Дональд Дак» и «Багс Банни». А еще — «Профессия Пита Смита» и «Мартышечьи проказы».

— Ничего себе! — подивился я.

А он улыбался — рот до ушей. И тут на сиденье я увидел папку с бланками заказов — забыл выложить в магазине.

— Придется в салон забежать, отдать кое-что, — объяснил я, — всего на минутку.

— Ладно, — кивнул Джеффти, — а мы не опоздаем?

— Да ни в коем случае.

Я втиснулся на стоянку за салоном, и он решил пойти со мной — а потом пешком в кино. Городок небольшой. Всего два кинотеатра, «Утопия» и «Лирика». Мы собирались в «Утопию» — от салона через три дома.

С папкой в руках я вошел в магазин — там все стояло вверх дном. Дэвид и Джен пытались обслужить по два клиента каждый, а вокруг толпился народ — ждали своей очереди. Джен искоса глянула на меня: лицо — паническая маска, глаза молили. Дэвид метался от подсобки к залу; пролетая мимо меня, успел буркнуть лишь «Помогай!» и унесся прочь.

— Джеффти, — наклонившись к нему, попросил я, — слушай, пару минут, ладно? Столько народу — Джен и Дэвид одни не управятся. Мы не опоздаем, обещаю. Только пару клиентов отпущу.

Он взглянул обеспокоенно, но согласно кивнул.

— Садись, подожди минутку, — я показал ему стул, — сейчас приду.

Как примерный мальчик, Джеффти пошел и сел, хоть и понимал, что к чему.

Я занялся покупателями — их интересовали цветные телевизоры. Мы недавно получили первую крупную партию — цены на цветные телевизоры только-только входили в разумные рамки, «Сони» разворачивала рекламную кампанию — мне это сулило золотые горы: возможность погасить кредит, выдвинуться с моим салоном на первый план. Что тут говорить — бизнес.

В моем мире бизнес превыше всего.

Джеффти сел и уставился на стену.

Теперь пару слов о стене. Всю ее занимал огромный стеллаж -отсамого пола почти до потолка, — заставленный телевизорами. Тридцать три телевизора. И все работали.

Черно-белые, цветные, маленькие, большие — все работали одновременно. Джеффти сидел и во все глаза смотрел на тридцать три телевизора, одновременно изрыгающих субботние программы. Мы принимали тринадцать каналов, включая образовательные в диапазоне UHF. По одному каналу гольф; по другому — бейсбол; по третьему — знаменитый кегельбан; по четвертому — религиозный семинар; танцевальное шоу для подростков — по пятому; по шестому повторяли какую-то комедию положений; по седьмому крутили старый детектив; по восьмому — программа о природе, некий рыбак без конца забрасывал наживку; по девятому — новости; по десятому автогонки; по одиннадцатому — доска, исписанная логарифмами; по двенадцатому женщина в трико демонстрировала упражнения для улучшения фигуры; по тринадцатому шел ужасающий мультфильм на испанском. И чуть ли не каждая из программ — на трех экранах сразу. И вот субботним днем Джеффти сидел и смотрел на эту уставленную телевизорами стену, пока я что было мочи продавал свой товар — чтобы расплатиться с тетушкой Патрицией, чтобы протолкаться в своем мире. Одно слово — бизнес.

Ах, быть бы мне поумнее! Сообразить бы вовремя, что такое настоящее, как оно убивает прошлое. Но я торговал очертя голову. И когда наконец полчаса спустя взглянул на Джеффти — увидел совсем другого мальчика.

Весь в испарине. Жуткая лихорадочная испарина, будто при гриппе. Бледный, лицо опрокинутое, ручонки вцепились в подлокотники так, что костяшки пальцев побелели. Извинившись перед немолодой парой, присматривавшей 21-дюймовую модель, я кинулся к нему:

— Джеффти!

Он взглянул на меня невидящими глазами. Да мальчонка просто раздавлен! Стащив его со стула, я двинулся к входной двери, но тут меня окликнул брошенный клиент:

— Эй, вы собираетесь продать мне телевизор или нет?

Я переводил взгляд с него на Джеффти и обратно. Джеффти застыл, точно зомби. Куда я потяну — туда и идет, еле переставляя ноги, будто они вдруг сделались ватными. Прошлое, пожранное настоящим, сама боль.

Я выгреб из кармана брюк какие-то деньги, ткнул их в ладошку Джеффти.

— Малыш... послушай... сейчас же уходи отсюда!

Слова доходили до него с трудом.

— Джеффти! — как можно тверже повторил я, — слушай меня!

Немолодой покупатель с женой уже шли к нам.

— Послушай, малыш, сию минуту уходи. Иди в «Утопию», купи билеты. Я сейчас приду.

Чета покупателей уже почти возле нас. Я выпихнул Джеффти в дверь — он побрел совсем не туда, потом, словно собравшись с мыслями, остановился, повернулся и пошел обратно — мимо входа в салон, к «Утопии».

— Да, сэр, — обернулся я к покупателям, — да, мэм, это великолепная модель, возможности у нее просто безграничные! Пройдите вот сюда...

Тут я услышал ужасающий крик — крик боли, но не понял, с какого канала, из какого телевизора.

Я узнал это позже, от молоденькой кассирши и от людей, которые подошли рассказать мне обо всем. К тому времени когда, полчаса спустя, я пришел в «Утопию», Джеффти уже лежал в кабинете управляющего, избитый до полусмерти.

— Вы не видели маленького мальчика, лет пяти, с большими карими глазами и прямыми темными волосами... он ждал меня?

— Ой, наверно, это тот, которого мальчишки избили?

— Что?! Где он?

— Его отнесли в кабинет управляющего. Никто не знал, кто он и где искать его родителей...

...У кушетки, прикладывая к лицу Джеффти влажное полотенце, на коленях стояла девушка в форме билетерши.

Я взял полотенце у нее из рук и велел ей выйти. Кажется, обидел. Она буркнула что-то резкое, но удалилась. Присев на край кушетки, я попытался осторожно, не задевая края рваных ран, стереть запекшуюся кровь. Припухшие глаза плотно закрыты. В углу рта — жуткий разрыв. Волосы слиплись от крови.

Он стоял в очереди за двумя подростками. Билеты на час дня начали продавать в полпервого. В зал до без четверти часа не пускали. Он ждал, а рядом с ним ребята слушали транзистор. Спортивный матч. Джеффти захотелось послушать какую-то программу, Бог знает, какую именно: Центральную станцию, «Притворимся...», «Страна утрат» — один Бог знает, что это могло быть.

Он попросил транзистор на минутку, а в репортаже как раз была рекламная пауза или что-то в этом роде, и мальчишки дали ему приемник, может, просто из вредности — пусть собьет настройку, а уж они над ним поиздеваются! Он включил другую волну... и они не смогли больше найти матч. Приемник перестроился на прошлое, на несуществующую станцию, не существующую ни для кого — кроме Джеффти.

Тогда они жестоко его избили. И убежали.

Я бросил Джеффти, оставил один на один с настоящим — а у него не хватило сил с ним сражаться. Предал — ради того, чтобы сбыть 21-дюймовый телевизор, и вот теперь у моего друга не лицо — кровавое месиво.

Джеффти чуть слышно застонал и слабо всхлипнул.

— Тс-с-с, все в порядке, малыш, это Донни. Я здесь. Отвезу тебя домой, все будет хорошо.

Надо было сразу везти его в больницу. Не знаю, почему не повез. Надо было. Надо было.

Когда, держа на руках Джеффти, я вошел в дом, Джон и Леона просто уставились на меня. Даже с места не сдвинулись, чтобы забрать у меня ребенка. Одна рука его свесилась. Сознание еле теплилось. А они стояли и смотрели из полусумеречного субботнего дня, из настоящего. Я поднял на них глаза,

— Его избили двое мальчишек в кинотеатре. — Приподнял Джеффти на руках, протянул к ним. А они, не шелохнувшись, смотрели на меня, на нас обоих, в глазах — пустота.

— Господи! — выкрикнул я. — Его избили! Он ваш сын! Вы к нему даже прикоснуться не хотите? Да что же вы за люди?!

Тогда Леона медленно двинулась ко мне. На пару секунд замешкалась. В лице железобетонный стоицизм — смотреть страшно. Это было уже, сколько раз, — кричало это лицо, не могу больше, и вот снова.

Я отдал его ей. Спаси меня Господь, отдал.

И она понесла его наверх, смыть кровь, смыть боль.

Мы — я и Джон Кинзер — стояли в мрачной гостиной, стояли и смотрели друг на друга. Ему нечего было мне сказать.

Я протиснулся мимо него и упал в кресло. Меня трясло.

Наверху послышался шум воды.

Прошла вечность, пока Леона спустилась, вытирая фартуком руки. Села на диван. Джон сел подле нее. И тут сверху послышались звуки рока.

— Хотите кусочек торта? — осведомилась Леона.

Я не ответил. Я слушал музыку. Рок-музыку. По радио. Лампа на столе у дивана тщетно пыталась разогнать тьму. Из радиоприемника наверху неслась рок-музыка, из настоящего. Я открыл было рот, чтобы что-то сказать, и вдруг понял... О Господи... нет!

Я вскочил, как раз когда музыка потонула в жутком грохоте, а настольная лампа все мерцала, светила все тусклее, что-то выкрикнул — не знаю что — и помчался вверх по лестнице.

Родители Джеффти не двинулись. Сидели, сложив руки, как сидели на этом же месте многие, многие годы.

Я преодолел ступеньки в два прыжка.

Телевидение не очень меня интересует. В магазине подержанных товаров я купил потрепанный, внушительного вида радиоприемник «Филко», заменил все перегоревшие детали радиолампами, какие только смог надыбать из старых приемников, так что он пока работает. Транзисторами и печатными платами я не пользуюсь. Без толку. Я часами сижу у этого приемника, медленно-медленно — так медленно, что иногда и не видно, что она движется, — кручу туда и обратно ручку настройки.

Но ни «Капитана Полночь», ни «Страну утрат», ни «Тень», ни «Тише... слышишь?» поймать не могу.

Так она все-таки любила его, пусть хоть чуточку, даже после всех этих лет. Ненавидеть их я не мог: все, чего им хотелось, — это жить снова в нормальном мире. Ну что же в этом такого страшного?

Отличный мир, если рассудить здраво. Гораздо лучше, чем был, во многих отношениях. Люди больше не умирают от прежних болезней. Они умирают от новых, но ведь это Прогресс, так ведь?

Так ведь?

Ответьте.

Кто-нибудь, ответьте, пожалуйста.

Дождик, дождик, перестань

Харлан Эллисон

 

 

Порой мне кажется, что хочется быть уткой, думал Хуберт Краузе.

Он стоял у стола, глядя в окно на воду, которую темные небеса начали проливать на землю, и его мысли неслись потому же кругу, который был проделан ими много лет назад.

— Дожди, дождик, перестань, я поеду... — запел он вполголоса.

— Краузе! Отойдите от окна и займитесь анализом сводок погоды, иначе я отправлю вас прогуляться на улицу, чтобы не любовались понапрасну!

Голосу были присущи все атрибуты наждачной бумаги, и он царапнул по чувствам Хуберта ничуть не хуже, чем настоящий наждак. Хуберт невольно вздохнул и повернулся. Мистер Бейген стоял, багровый и раздраженный, обрамленный массивным косяком — ореховое дерево — двери, ведущей в его кабинет.

— Я только взглянул на дождь, сэр. Как видите, мои прогнозы оказались верными. Начался продолжительный период осадков... — начал Хуберт.

— Чепуха! — проревел мистер Бейген. — Чушь, и ничего больше! Я не раз говорил вам, Краузе, оставьте предсказания тем, кто получает деньги за такую работу, заботьтесь о своих бумажках, а умственной деятельностью пусть занимаются люди, располагающие оборудованием. Затяжные дожди, надо же! Все мои отчеты говорят о ясной погоде. И давайте, чтобы мы в последний раз видели, что в рабочее время вы занимаетесь чем-то еще, кроме своих непосредственных обязанностей, Краузе. А рабочее время — в восьми тридцати до пяти шесть дней в неделю!

Быстро окинув взглядом помещение, заставив всех служащих окаменеть или зайтись мелкой дрожью, Бейген скрылся в своем кабинете. Дверь громко захлопнулась за ним.

Хуберту показалось, что он уловил часть предложения, прозвучавшего до того, как дверь закрылась окончательно. Ему показалось, что он разобрал слово «идиот», но он не был в этом уверен.

Хуберту не понравился тон, каким мистер Бейген заявил, что в последний раз желает видеть его где-либо, кроме рабочего места. Это прозвучало скорее как просьба, а не требование.

Размеренный шум дождя за окном позади него заставил Хуберта раздраженно пожевать губами. Даже если его работа состояла только в том, чтобы сверять прогнозы погоды, поступающие из отделов на верхних этажах, с сообщениями, принимаемыми девицами по телетайпу, он вращался в бюро Хэвлока, Бейгена и Эльсессера достаточно долго, чтобы самому научиться прекрасно предсказывать погоду.

Даже если мистер Бейген был крупнейшей величиной в сфере оптовой торговли сельскохозяйственными продуктами, а Хуберт одним из самых незаметных звеньев в производственной цепочке, объединявшей много сотен людей, он все же не имел права так орать на него.

Хуберта этот вопрос беспокоил добрых три минуты, пока он не заметил, что груда документов увеличилась на очередные сообщения, полученные по телетайпу из Гловерсвилля, Лос-Ангджелеса и Топахи. Он принялся дихорадочно наверстывать упущенное. Порой ему казалось, что это вряд ли когда-нибудь удастся.

 

Он возвращался домой под дождем, воротник был поднят, шляпа надвинута чуть ли не на уши, носки ботинок начали из-за воды терять свой блеск, а мысли Хуберта стали принимать консистенцию, очень напоминающую раздраженное небо над его головой.

Восемь лет, проведенных в фирме Хэвлока, Бейгена и Эльсессера не дали ему ничего, за исключением вручаемых еженедельно шестидесяти восьми доларов пятидесяти пяти центов. Работа была рассчитана на идиота, и хотя Хуберт никогда не кончал колледжа, это занятие было значительно ниже его способностей.

В фирме отдел Хуберта был одним из тех небольших служб, которые оказывают помощь фермерам в рамках сферы обслуживания, какой занимается компания.

Долгосрочные прогнозы погоды для всех районов страны расхватывались каждую неделю тысячами подписчиков.

Раскаты грома прервали размышления Хуберта, заставив его в полной мере прочувствовать мерзость погоды. Дождь промочил его от верхушки шляпы до подметок ботинок, умудрился пробраться даже под поднятый воротник и теперь стекал по спине отвратительно холодными ручейками. Хуберт представил, как ждут его дома с газетой — та, которую он купил на углу, превратилась теперь в бесформенную массу, — с домашними туфлями наготове, но он знал, что такого не может быть.

Хуберт никогда не был женат лишь потому, как говорил он сам себе, что никак не может найти девушку, которая бы ему подходила. По сути дела, последнее любовное приключение, о котором он мог вспомнить, имело место пять лет назад, когда он две недели отдыхал на Медвежьей Горе. Она была телеграфисткой из «Вестерн Юнион», звали ее Алиса, и она обладала на удивление шелковистыми каштановыми волосами. Хуберт даже подумал тогда: «Возможно, это она». Но потом он вернулся в Нью-Йорк, а она в Трентон, штат Нью-Джерси, даже не попрощавшись хотя бы ради приличия, и Хуберт отчаялся когда-либо отыскать свою Единственную.

Он прошел по Пятьдесят Второй Восточной до Седьмой Авеню, волоча ноги, злясь на лужи, которые подворачивались на пути, причем так, что он не мог перейти через них, не промочив ботинки. На Пятидесятой он сел в подземку и всю дорогу просидел, погруженный в размышления.

Разве может Бейген подумать, что он, Хуберт, внутри весь кипит? Я проработал в этой фирме восемь лет, три месяца и... Ладно, я хорошо справлялся с делами чуть больше восьми лет и трех месяцев. Так почему он думает, что имеет право притеснять окружающих. Я могу быть незначительной величиной, но будь я проклят — его сознание огляделось вокруг, смущенно и опасаясь увидеть, что кто-нибудь наблюдает за ним, — если стану выносить подобное обращение. Уволюсь, вот что я сделаю! Посмотрим, как он тогда запрыгает. Кого он еще найдет на эту работу, чтобы делать ее так же тщательно, как я?

Но даже произнося это, Хуберт видел объявление в «Геральд Трибьюн», которое мог бы повторить даже спросонья:

 

«ТРЕБУЕТСЯ клерк, 18–20 лет, в будущем до сорока долларов в неделю. Обращаться: Пятьдесят Вторая Восточная улица, 229, «Хэвлок, Бейген и Эльсессер».

 

Он так отчетливо мысленно видел это объявление по той причине, что сам откликнулся на него восемь лет, три месяца и сколько-то дней назад.

Отшибавший мысли грохот трамвая, пронесшегося над линией подземки, обрушился на Хуберта и, как время от времени случается с каждым, все его мысли суммировались, суммировались восемь лет, суммировалась вся его жизнь.

— Я — неудачник.

Он произнес это вслух, и головы вокруг повернулись, но он не обратил на это внимания.

Он повторил сказанное мысленно, но еще более отчетливо, потому что это была правда, и он знал об этом: «Я — неудачник... Я никогда не побываю в Пуэрто-Рико, в Индии или даже в Треноне, штат Нью-Джерси, — подумал он. — Самое отдаленное место, куда я уезжал из этого города — Медвежья Гора, да и то я там пробыл всего две недели. Я никогда никого по-настоящему не любил, кроме матери, но матушка уже тринадцать лет как скончалась. И никто никогда по-настоящему не любил меня».

Когда нить его размышлений прервалась, Хуберт осмотрелся затуманенными глазами и обнаружил, что проехал свою станцию. Он поднялся наверх, перешел на противоположную сторону и сел в трамвай, идущий к Сто Десятой Восточной.

В его комнатушке, заваленной книгами и периодическими изданиями до такой степени, что свободного места почти не оставалось, Хуберт скинул мокрую шляпу, пиджак, повесил их поближе к батарее и уселся на кровать, которая служила ему и диваном.

Я бы хотел, чтобы со мной произошло что-нибудь поистине необыкновенное, думал Хуберт. Я бы хотел, чтобы произошло что-нибудь настолько захватывающее, что все на улице оборачивались бы мне вслед и говорили: «Смотрите, вон идет Хуберт Краузе! Вот это человек!» И чтобы при этом все испытывали благоговейный трепет, чтобы поражались мне».

— Каждый человек хоть единожды в жизни удостаивается славы!

Он произнес эти слова с силой, так как верил в них. Но ничего не случилось, и в ту ночь Хуберт отправился спать под аккомпанимент ветра, завывающего между блоками жилых домов, и дождя, барабанившего по стеклу.

Возможно, теперь смоет хоть немного грязи снаружи, подумал Хуберт об окне, которое не мылось с тех пор, как он последний раз открывал его, а ведь это был пятый этаж, управляющему не удалось найти мойщика стекол, а Хуберту было страшно высовываться наружу.

Сон начал наваливаться на него. Хуберт был уверен, что опять моет стекло, и снова на него обрушились все страхи того дня.

Почти как заклинание он пробормотал стишок, запомнившийся еще с детства, который ему приходилось повторять тысячи раз:

 

Дождик, дождик, перестань,

Я поеду в Аристань.

Дождик, дождик, уходи,

В другой раз к нам приходи.

 

Он захотел произнести ее еще раз, но заснул на полуслове.

 

Дождь лил всю неделю, и когда в воскресенье утром Хуберт появился из утробы своего каменного коричневого дома, земля возле единственного дерева, косо росшего на наклонном тротуаре Сто Десятой, казалась мягкой и жидковатой. Сточные канавки бурлили от низринувшихся потоков. Хуберт взглянул на темное небо, выглядевшее темным даже сейчас, в одиннадцать утра. На нем не было ни намека на солнце.

Раздосадованный, он снова забормотал свою чепуховинку:

— Дождик, дождик, перестань...

Затем устало взобрался в гору, где всегда завтракал на углу Бродвея.

В крохотном ресторанчике, опустив зад на табуретку, слишком маленькую для его грушеобразных очертаний, Хуберт послал традиционный плотояный взгляд Флоренс, рыжеволосой красотке за стойкой, и привычно заказал:

— Два вкрутую, бифштекс, кофе, сливки, Флоренс.

Поглощая яйца, Хуберт снова вернулся к тоскливым мечтаниям нескольких предшествовавших вечеров.

— Флоренс, — сказал он, — вы бы хотели, чтобы с вами произошло что-нибудь необыкновенное?

Пришлось проглотить солидную порцию сэндвича и бифштекса, чтобы произнести эту фразу внятно.

Флоренс взглянула на него, оторвавшись от своих обязанностей: она выкладывала на бумажные тарелочки твердые, как камень, квадратики масла.

— Ага, я всегда хотела, чтобы со мной что-нибудь приключилось. — Она отбросила за спину перетянутый пучок рыжих волос. — Но никогда ничего не случалось. — Она пожала плечами.

— И что бы вы хотели? — заинтересовался Хуберт.

— Ах, вы же знаете, разные глупости. Ну, например, чтобы сюда зашел Марлон Брандо и полез обниматься. И все такое прочее... Или чтобы я выиграла миллион в Ирландском Тотализаторе, заявилась сюда как-то утром в норковом боа и обмакнула его кончик в пойло этой поганки Эрмы Геллер. Да вы же знаете!

Она опять занялась своим маслом.

Хуберт знал. У него самого возникали аналогичные желания, подробности которых легко заменяли одна другую. Там были и Джина Лоллобрижида, и чесучевый костюм ценой в двести пятьдесят долларов вроде того, что носил мистер Бейген. Все это было в его мечтах.

Он покончил с яйцами и бифштексом, подобрал последние крошки яичного желтка, выцедил кофе и, промакнув рот бумажной салфеткой, сказал:

— Ну, до завтра, Флоренс.

Она произвела обычную замену в протянутом им счете, отметив в нужном месте ежедневные пятьдесят центов, и спросила:

— Обедать сегодня не придете?

Хуберт заважничал, изображая утомленность и отрешение.

— Нет, думаю погулять сегодня по городу, заглянуть вечерком на какое-нибудь шоу, может, перекусить в Латинском Квартале или у Линди, с фазаном под колпаком, с икоркой и какой-нибудь из девчушек, фотографиями ню которых Линди так славится. Решу, когда буду на месте.

Он пошел к выходу, уже довольный предстоящей прогулкой.

— Ах, ну у вас и характер! — хихикнула позади него Флоренс.

Дождь продолжался. Едва Хуберт прошел несколько кварталов по Бродвею, как налетел ураган и прогнал с тротуаров всех людей кроме тех,что выскочили за воскресными изданиями.

— Паршивый день, — пробормотал сам себе Хуберт.

Такой же, как и вся неделя, мысленно заметил он. Может, это покажет крикуну Бейгену то, что я могу предсказывать рогоду не хуже высокооплачиваемых мальчиков с верхних этажей. Может, теперь он станет прислушиваться ко мне?

Хуберт буквально видел, как мистер Бейген подходит к его столу, мгновение колеблется, потом, положив руку Хуберту на плечо — что Хуберт старательно игнорирует, — говорит, что он жутко виноват, что больше никогда не повысит голос, и пусть Хуберт простит его за грубость, и вот ему пятнадцать долларов надбавки, и вот ему работа наверху, в аналитическом отделе.

Фильм только начался и, хотя Хуберт презирал Барбару Стэйнвик, он решил убить время. Толстому сорокашестилетнему мужчине одиноко в Нью-Йорке, когда нет близких друзей, а все имеющиеся книги и журналы прочитаны.

Хуберт профыркал весь фильм, раздраженный примитивным сюжетом. Он даже подумал, что, предоставься ему возможность исполнения одного желания, он пожелал бы Барбаре больше не сняться ни в одном фильме.

Когда Хуберт вышел из кино, пролетело три часа, уже наступил полдень, а дождь хлестал из проема позади билетной кассы и успел промочить его еще до того, как он оказался на улице. Дождь был холодный, самый студеный из всех, какие мог вспомнить Хуберт, и такой частый, что, казалось, между каплями совсем не оставалось промежутков, словно Господь обрушил на Землю всю влагу небес сразу.

Хуберт шел по улице, бормоча про себя детский стишок по дождик. Он попытался прикинуть, сколько раз ему приходилось произносить этот набор слов. Он неудачник, и это тянулось с самого детства. Каждый раз, как начинался дождь, он прибегал к одному и тому же заклятию и был удивлен, осознав теперь, что это каким-то сверхъестественным образом срабатывало, причем неоднократно.

Он вспомнил один летний день — ему было тогда двенадцать, — когда они всей семьей собирались на пикник, но внезапно потемнело, начало накрапывать, а ведь еще минута, и они бы поехали.

Хуберт вспомнил, как прижимался к стеклам окон в передней комнате и снова и снова яростно твердил эту фразу. Стекла были холодным, нос начал болеть от того, что все время расплющивался. Но через несколько минут это сработало, дождь прекратился, небо чудесным образом очистилось, и они поехали в Хантингтонский Лес на пикник. Пикник получился так себе, но это не важно. Важно то, что он прекратил дождь при помощи заклинания.

Спустя много лет Хуберт продолжал в это верить и обращался к стишку про дождик как можно чаще, то есть крайне часто. Порой, казалось, она не срабатывала, в дугих случаях помогала, но, где бы он ни находился, стоило произнести эти слова, и дождь никогда не продолжал идти особенно долго.

Желание, думал Хуберт. Будь в моем распоряжении только одно желание, что бы я выбрал? Может ли желание в самом деле становиться реальностью? Или надо держаться за него, только его и повторять? Может, в этом секрет? Может, потому отдельные люди рано или поздно получают то, к чему стремятся, что без конца твердят о своем желании, пока оно каким-то образом не реализуется? Возможно, мы все обладаем даром воплощать наши мечты в действительность, но должны быть упорны в своих намерениях, потому что вера и сила нашей убежденности — могучее средство. Если бы у меня было только одно желание, что бы я выбрал? Я бы выбрал...

В это время Хуберт увидел, как Гудзон начинает выходить из берегов, затапливая Прибрежное Шоссе, поднимаясь все выше и выше, поглощая маленький парк возле дороги. Только теперь он понял, что натворил.

— О, Господи! — воскликнул Хуберт и со всех ног помчался на холм.

 

— Дождик, дождик, уходи, в другой раз к нам приходи...

Произнеся это, Хуберт смочил горло и сделал еще одну пометку на здоровенной доске, уже полной таких пометок. Он повторил заклинание еще раз и опять сделал пометку.

Странное дело, все дожди уходили, чтобы однажды вернуться. Неудачным здесь было то, что некогда они должны вернуться. Выражаясь литературно, Хуберт запрудил ручей.

Он произносил эти слова еще с ребяческого возраста, понятия не имея, сколько же раз это случилось. Отсрочка растянулась на сорок шесть лет, но это была всего лишь отсрочка, и существовал лишь один способ прекратить этот ливень — заговаривать дождь, повторять эти слова снова и снова, пока число заклинаний не превысит то, что было произнесено им за сорок шесть лет, а в следующий раз, еще через сорок шесть лет, придется произнести их столько же плюс одно. Потом еще раз. И так далее...

Вода пепреплескивалась через карниз дома, и Хуберт, волоча за собой доску, стал медленно подниматься на резиновом плотике к потолку, повторяя фразы, делая пометки и прочищая горло.

Было не так и плохо, что он просидел целый день, повторяя стишок, пока не прекратил дождь, но теперь другое опасение не давало Хуберту покоя.

Хотя дождь прекратился, а он благополучно спасся на крыше своего дома, Хуберт был встревожен, потому что стоило погоде хоть немного испортиться — и он обязательно подхватывал ларингит.

Доктор Д'Арк-Ангел ставит диагноз

Харлан Эллисон

 

 

Сказать про нее «красивая» было бы просто несправедливо. Она была в миллионы раз прекраснее общепринятого представления о красоте. Изысканная... может быть — беспредельно. Она сидела за своим столом, а Ром боялся только одного — что она встанет; он совсем не был уверен, что сможет вынести это великолепное зрелище: ее всю, целиком, потрясающую, царственную... Ему еще ни разу в жизни не доводилось видеть столь совершенной, захватывающей дух красоты. Наверное, в каком-нибудь музее она смотрелась бы просто исключительно.

— Вы ведете себя неприлично, мистер Ром, — сказала она. Мягко. Немножко насмешливо.

Он почувствовал, как запылали щеки. Молодой человек, лет примерно тридцати, стройный, с ловкими, уверенными движениями... Он никогда не смущался в присутствии женщин; как правило, происходило как раз наоборот.

— О, простите, доктор, я обдумывал ваши слова. Значит, это возможно?

— Конечно. Естественно, вам придется заплатить достаточно высокую цену.

— Естественно, — проговорил Ром.

У него возникло легкое предчувствие опасности: договоры, подписанные кровью, потеря бессмертной души, менее красочные неприятности. Он ходил в темных очках, такие обычно носят летчики, а стриг его парикмахер итальянец. Костюм был явно куплен в одном из дорогих магазинов.

— Вопрос заключается в том, насколько высокой будет ваша цена.

— Десять процентов от того, что вы получите.

— Я не имею ни малейшего представления, чему это может равняться.

— Платежи могут быть отложены. Нет никакой срочности. Мои пациенты обычно испытывают ко мне непередаваемую благодарность. Мне еще ни разу не пришлось подавать в суд за неоплаченные счета.

— Пациенты? Вы и раньше применяли ваш метод?

— Да, время от времени. Когда возникают, ну, скажем, экстраординарные обстоятельства. Надеюсь, вы понимаете, что наш договор должен оставаться строго конфиденциальным?

Ром немного подумал над ее словами. Слово «строго» так же точно не подходило к данной ситуации, как и слово «красивая». Он обратился к доктору ДАркАнгел от отчаяния. До него доходили разные слухи... Кое-кто из его знакомых занимался всякими колдовскими штучками — несерьезная, конечно, компания, но иногда он находил их забавными. Однажды вечером, во время мероприятия, которое они называли «шабаш» и которое скорее напоминало вечеринку для перезрелых холостяков, заговорили о ней. Какие-то неясные намеки, странные и пугающие; но если все, что говорили о докторе Д'Арк-Ангел, правда, возможно, она поможет ему справиться с кошмарным наваждением, преследующим его день и ночь.

На самом деле звучало это все не так уж и ужасно: Чарльз Ром хотел убить свою жену.

Только вот в реальности ситуация была беспредельно отчаянной. Ее даже нельзя было назвать кошмарной. Если по-простому: что-то вроде ада при жизни.

— Мистер Ром?

Он понял, что снова неприлично уставился на потрясающей красоты женщину, сидевшую за столом перед ним. Последнее время он все чаще и чаще впадал в состояние тупой задумчивости. Смотрел куда-то вдаль, думал о Сандре, о том, что его приход сюда -это же чудовищно!.. Но тем не менее он пришел и сидит напротив незнакомки, которой несколько мгновений назад поведал о своем страстном желании.

Изысканная, потрясающая, волнующая незнакомка, о ней говорили только шепотом.

— Простите, мне по-прежнему трудно поверить в то, что я вам все рассказал. Эта идея кажется мне абсолютно безумной... но я невыносимо несчастен.

— Я прекрасно вас понимаю, мистер Ром. Вы можете мне полностью доверять. — Она не произнесла следующих слов, но они словно повисли в воздухе: Вы можете мне доверять. Я же доктор.

— И у вас это получается? — Ром чувствовал себя полнейшим кретином, потому что уже задавал этот вопрос, а она несколько раз объяснила ему, что ее метод дает положительные результаты.

— О да, все получается. Великолепно. Точно так же, как змеиный яд. Принцип действия такой же.

Она переплела пальцы, а Ром не сводил с ее рук восхищенного взгляда.

— Что-то я не понимаю.

— Послушайте, — начала доктор Д'Арк-Ангел, представьте такую ситуацию: вам станут вводить совсем маленькие дозы яда, ну, скажем, черной мамбы Dendroaspis polylepsis, — через день в течение года или двух, постоянно немного увеличивая дозу, а к концу второго года вы отправитесь, к примеру, в Заир, и вас укусит черная мамба... Так вот, вместо мгновенного паралича и смерти через несколько секунд вы серьезно заболеете... но не умрете. Ваш организм научится бороться с ядом. Усматриваете аналогию?

Он понимал. Только вот поверить никак не мог.

— Значит, именно таким образом вы помешаете мне умереть? Будете делать мне впрыскивание змеиного яда? Она таинственно и завораживающе улыбнулась:

— Нет, мистер Ром. Я буду делать вам регулярные инъекции смерти.

— В это невозможно поверить. Этого просто не может быть. Послушайте: я согласен пройти курс вашего лечения — несмотря ни на что; мне грозит безумие, поэтому я должен согласиться. Несмотря ни на что. Но скажите мне правду. Если это какое-то мошенничество или сумасшествие, скажите мне! Я знаю, что похож сейчас на самого настоящего психа, но, даже если вы скажете мне, что все это выдумки, я заключу с вами сделку и заплачу все, что положено.

Он слышал свой голос и понимал, что выглядит глупо и похож на старую истеричку, но ничего не мог с собой поделать. Ром знал, что не может остановиться; знал, что на лбу, между бровями, у него появилась вертикальная складочка. Но остановиться не мог.

— Мистер Ром, — произнесла доктор, вставая и обходя вокруг письменного стола, — мое лечение абсолютно реально, оно работает, я не рассказываю вам сказки — в моих силах сделать то, что вам нужно. Вы можете мне верить.

А потом она наклонилась к нему, взяла его лицо в свои изумительные руки, приблизилась к нему и страстно поцеловала в губы.

Он почувствовал, как в животе у него что-то оборвалось. Закружилась голова и стало нечем дышать.

Ром почувствовал, что в тех частях его тела, о существовании которых даже не догадывался, начала пульсировать кровь. Прикосновение ее рта к его губам восхитило и ошеломило Рома.

И в то же самое мгновение на него накатили воспоминания о поцелуях Сандры.

Он попытался заговорить, спросить, зачем она это сделала и как ей удалось при помощи всего одного поцелуя заполучить его душу — этой сказочно прекрасной женщине, обладающей властью, властью, властью отодвинуть смерть! Но он не смог произнести ни одного внятного слова. Руки принялись бессмысленно метаться в разные стороны. Беспомощный лепет — больше он ни на что не был способен.

— Оно работает, — повторила она шепотом, не убирая своего лица. Ее теплая кожа пахла чем-то утонченным и странным.

— Но...

Он хотел спросить, как такое возможно, как она сумела заманить смерть на кончик иглы, чтобы потом послать ее в кровеносную систему.

Казалось, она почувствовала, что его интересует. Однако не стала отвечать на незаданный вслух вопрос.

Долго держала его лицо в своих ладонях и пристально смотрела на него.

— Не имеет значения, как именно я это делаю. Неужели вы не можете понять? Если вы пришли ко мне и сказали о том, о чем не осмеливались сказать никому другому, значит, вам незачем понимать, как я этого добиваюсь. Важно, что мне это доступно, и никто другой не в состоянии сделать того же. Я нашла секрет. Способ разложить на составляющие саму квинтэссенцию смерти и создать противоядие.

Прикосновение ее рук было прохладным, и ему показалось, что его тело начинает наполнять бьющая через край энергия.

— Кто вы? — прошептал он, не в силах унять дрожь.

— Я ваш доктор. Начнем лечение прямо сейчас?

И она еще раз — Рому показалось, что на целую вечность, — прижалась губами к его губам.

Когда Ром свернул на дорогу, ведущую к дому, и ворота за «бентли» закрылись, он увидел Сандру, которая поджидала его на крыльце. На него накатила волна привычного отвращения. Она всегда поджидала его. Именно в такие моменты, когда ее руки были готовы обнять его, он презирал себя больше всего.

Ром знал: сам виноват в том, что попал в такое кошмарное положение. Всю жизнь он верил, что быть симпатичным и приятным вполне достаточно для того, чтобы получить от жизни по максимуму. Славный и обаятельный, он познакомился с Сандрой и увлек ее. Славный и обаятельный, он знал все «па», все фигуры и тонкости в бесконечном танце желания и легко ее поймал. Славный и обаятельный, он без проблем проник в ее семью и всех там очаровал, а потом занял положенное ему место в корпорации отца Сандры. Славно и обаятельно, он пробирался на все более высокие должности в суперструктурах международного конгломерата и терпеливо — для чего потребовалось вовсю использовать оба качества — дожидался смерти старика. Теперь же он оказался в самом центре непрекращающегося кошмара. Будучи при этом не менее славным и обаятельным, чем раньше. И горел, бесконечно поджаривался в адском пламени.

Он получил все, что могло принести терпение и другие его достоинства. Богатство, высокое положение, безопасность, недвижимость... и Сандру.

Сандру, которая любила его. Больше, чем саму жизнь, Сандра любила его. Каждую ночь разгорающаяся страсть туманила ее любящие глаза. Бесконечные прикосновения, ласки, пылкий шепот; и постоянная, преследующая его всюду уверенность, что завтра она будет любить еще сильнее, чем вчера. Безысходное, парализующее знание; как с ядом черной мамбы — мгновенный паралич и неизбежная смерть через несколько секунд.

Мысль о смерти стала путеводной звездой в этом адском, непрекращающемся кошмаре.

О смерти Сандры.

От яда. От пули. От быстрой, сладостной стали. От огня, уничтожающего, превращающего в пепел, который можно будет развеять над их собственным озером, обозначающим восточную границу семейных владений.

Эти мысли уже в который раз промелькнули в голове

Рома, пока он сквозь ветровое стекло «бентли» смотрел на приближающуюся фигуру своей любящей жены.

И еще. Прикосновение губ доктора Д'Арк-Ангел — оно все еще оставалось с ним, как и то вещество, которое она впрыснула ему в руку. Это вещество станет причиной маленькой смерти. Ему не следует беспокоиться.

Прежде чем Ром успел вылезти из машины, Сандра открыла дверцу и наклонилась к нему, чтобы поцеловать. На сей раз у него ничего не оборвалось в животе — он просто почувствовал, как к горлу подкатывает ком. Не закружилась голова и не участилось дыхание. Однако началась одуряющая головная боль; что же до дыхания Сандры... Прикосновение ее губ... чудовищно.

Самое ужасное заключалось в том, что с Сандрой все было в порядке, и он прекрасно знал: она нормальная, хорошенькая женщина. Во всей этой мерзости был виноват он сам. И страстно желал ее смерти. На меньшее он не мог согласиться. Она должна исчезнуть из его жизни. Умереть. Уйти из этого мира. Умереть.

— Где ты был, дорогой? Я так давно тебя жду. Позвонила Эллиотам, извинилась и сказала, что мы не придем. Да, там все равно было бы ужасно скучно. Правда, ведь будет лучше, если мы проведем этот вечер вдвоем, в нашем уютном доме?..

Смерть! Только эта мысль, как крошечная льдинка, помогала ему выжить в раскаленном кошмаре ада. Ее смерть!

В постели той же ночью, когда Сандра двигалась под ним, требуя ежедневную дозу его жизненных соков, она услышала бормотание, доносившееся словно издалека:

— Кто ты?

Тогда она приблизила свои влажные губы к его странно теплому уху и сказала:

— Я твоя жена.

А потом у него случился небольшой сердечный приступ; крошечный, едва заметный, остренький толчок. Однако он не умер. Это была всего лишь маленькая смерть.

Приглушенное розовое сияние, которое, казалось, испускали сами стены, освещало кабинет доктора Д'Арк-Ангел. Ром лежал на широкой кушетке и водил левой рукой по ее бледному, изысканному телу, познавая на короткие мгновения мистические контуры, наслаждаясь ощущением шелковистой кожи под своей ладонью.

За прошедшие семь месяцев лечения он совершенно опьянел от нее и от ее прикосновений. Конечно, всякий раз она делала ему инъекцию, а потом — всегда — наступал час холодной страсти. Время шло, он становился все сильнее. Ему все легче было переносить жизнь с Сандрой — ведь он знал, что очень скоро она умрет. Он чувствовал себя увереннее в своих отношениях с доктором. Она говорила мало, но Ром видел, что она нуждается в его теле, — никакие слова тут были не нужны. Он снова стал самим собой: доминирующим в отношениях с женщинами, уверенным в себе. Славным. И невероятно обаятельным.

Доктор Д'Арк-Ангел высвободилась из его рук и встала. Ром не сводил с нее глаз: вот она грациозно потянулась в полумраке, и его захлестнула волна возбуждения. Но уже в следующую секунду, хотя на ней и не было никакой одежды, он понял, что наступило время для профессионального разговора.

— У тебя удивительный организм, Чарльз.

— Да? И в чем это заключается?

— Ты развиваешься почти в два раза быстрее, чем другие мои пациенты. За прошедший месяц ты вышел на уровень, которого другие достигали только через тринадцать.

— А кто они такие, эти другие?

— Ну-ну, Чарльз. Давай не будем начинать все сначала. Ты же прекрасно знаешь, что профессиональная этика не позволяет мне обсуждать пациентов. Расскажи-ка лучше о своих последних смертях.

За семь месяцев он не умер в результате падения с третьего этажа; от бандитского удара ножом, который получил, выходя из машины на подземной стоянке возле своего офиса; избежал гибели, вдохнув ядовитого пестицида, который по халатности оставил открытым садовник; не утонул в клубном бассейне, когда, нырнув слишком глубоко, ударился головой о дно; пережил несколько тромбозов коронарных сосудов и грипп, перешедший в воспаление легких.

— Я проснулся посреди ночи неделю назад и обнаружил, что не могу сделать вдох. Казалось, легкие окончательно отказали.

— Да, это очень распространенный вариант. Что еще?

— Какие-то юные хулиганы играли возле скоростной дороги, швыряя камни в машины. Здоровенный булыжник влетел в «бентли» сквозь ветровое стекло и попал мне в голову. Глубоко рассек правый висок. Вся машина была в крови.

— Через сколько времени рана затянулась?

— Примерно через час.

— Удивительно. Совершенно потрясающе. Да, тринадцать месяцев — именно так. Думаю, через несколько недель твое лечение будет закончено.

Ужас вошел в сердце Рома. Словно рука великана сжала грудь.

— А я смогу с тобой встречаться... после того, как... — Посмотрим, — вот и все, что она сказала.

Так мать говорит ребенку, который не хочет вовремя ложиться спать. «Посмотрим».

— Три недели, Чарльз. Я уверена, речь идет именно о таком сроке.

— И тогда ты получишь десять процентов от всего, что я унаследую.

— Я об этом не думаю.

— Надеюсь, нет, — заметил он и уверенно потянулся к ней.

Она снова пришла к нему, но в ее покорности не было смирения.

А потом доктор Д'Арк-Ангел ввела иглу в вену и надавила на поршень шприца, чтобы послать в его тело серую, клубящуюся жидкость, которую она называла эссенцией смерти.

Он выбрал наиболее надежный способ. Чтобы ни у кого не возникло никаких вопросов. И не поползли слухи о том, что Чарльз Ром убил свою жену, дабы завладеть состоянием ее отца. (И уж чтобы никому не пришло в голову, что на самом деле Чарльзом Ромом прежде всего руководило желаниестереть с лица земли существо, любившее его слишком беззаветно.)

Ои дождался вечера, когда шел сильный дождь, и объявил, что хочет поехать в кино. Сандра рассчитывала остаться дома и сделать ему массаж. Однако он добился своего» и на узкой дороге, извивающейся в каньоне, неожиданно рванул руль в сторону, направив «бентли» на заградительные столбики. Машина лениво перевернулась в воздухе, ударилась о молодые, недавно посаженные елочки, вывернула парочку с корнем и упала с обрыва. «Бентли» пролетел около сотни футов, стукнулся о землю бампером, перевернулся на крышу, по инерции проскользил еще футов пятьдесят и остановился на теннисном корте богатого поставщика продуктов для отелей, который переехал жить в каньо», чтобы избежать постоянных столкновений с грабителями и ворами, которых было полным-полно в центральной части города.

Рою позаботился о том, чтобы зажигание поеле того, как машина перелетела через заграждение, осталось включенным. Он знал, что в результате удара о землю бензобак обязательно даст солидную течь, и, как и следовало ожидать, «бентли» моментально загорелся.

Саидра, несомненно, умерла в тот самый момент, когда машина первый раз ударилась о землю. Двадцатилетний сын поставщика, который летом работал спасателем на озере, схватил асбестовый мостик, лежавший возле семейного бассейна, и, используя его в качестве щита, бросился на помощь. Ему удалось вытащить мертвое тело Чарльза Рома из пылающих обломков машины. Ром получил ужасающие ожоги третьей и четвертой степени на площади, превосходящей одну пятую всей поверxности тела.

Врач зафиксировал смерть Саадры, когда тела доставили в больницу. Чарльз Ром также был признан мертвым. Можно представить себе удивление дежурного врача, когда всего через несколько мгновений после того, как он объявил, что Чарльз Ром мертв, тот застонал, пошевелился и стал звать своего врача. Однaко ни в одном телефонном справочнике американской медицинской ассоциации не удалось найти телефона доктора Д'Арк-Ангел.

— У тебя отлично все зажило, Чарльз, — сказала она.

Он собрался обнять ее, но oна решительно показала ему на кресло, стоявшее напротив стола.

— Это было ужасно, — пожаловался Ром.

Говорить было тяжело. Повязки все еще скрывали половину лица, но под ними уже появилась молодая нежная кожа.

— Да, я знаю. Так оно обычнo и бывает. Уже через несколько месяцев с тобой все будет в пoлном порядке. Ты поступил очень разумнo, когда решил перебраться в частный госпиталь. В противном случае твое удивительное возвращение к жизии могло бы вызвать нежелательные разговоры.

Ром смотрел на нее и ждал. Он знал, доктор Д'Арк-Ангел что-то скрывает.

— Ждешь, когда я поведу разговор о наших расчетах, да? — Двигаясь легко и непринужденно, она обошла стол и уселась в кресло. Снова предложила ему сесть. -Не стой, Чарльз. Нам нужно кое-что обсудить.

С некоторым трудом, морщась от боли, Ром снял пальто, бросил его на кушетку и сел. Да, им есть что обсудить. Теперь, когда он избавился от Сандры, а его состояние оценивалось приблизительно в тридцать миллионов, он чувствовал, что больше не испытывает того всепоглощающего благоговения перед доктором Д'Арк-Ангел. Пора ей узнать, в чьих руках будут находиться вожжи теперь — он рассчитывал на долгие и весьма приятные отношения.

— Послушай, — сказал он, скрестив ноги и убедившись в том, что стрелки его брюк абсолютно безу. коризненны, — я решил перевести генеральный офис моей корпорации на Бермуды; уж очень там климат приятный. Конечно, я бы хотел, чтобы ты отправилась туда вместе со мной.

Она даже не улыбнулась.

— Зачем ограничиваться десятью процентами, когда ты можешь получить все, чем я владею? Мы все поделим поровну. Я дам тебе возможность жить так, как ты всегда мечтала.

И снова она не улыбнулась.

— Мы в этом деле вместе, — заметил он с легкой угрозой в голосе. — Я не знаю, что скажет закон относительно твоего лечения, но не думаю, что нас с тобой порадует, если кто-нибудь начнет интересоваться подобной деятельностью.

Она не улыбалась.

— Ну? Скажи что-нибудь.

Она так и не улыбнулась. Засунула руку в ящик стола и что-то повернула — наверное, рукоять реостата, поскольку свет в комнате потускнел, как и всегда в тех случаях, когда они занимались любовью.

В полумраке Ром уже не различал ее лица, лишь глаза светились внутренним светом... только теперь они, впервые, показались ему невероятно старыми и всезнающими.

— Не будь смешным, Чарльз. Я не могу бросить своих пациентов.

— Тебе придется с ними расстаться.

— Не думаю.

— Я не намерен отдавать тебе десять процентов своей собственности.

— А в этом нет никакой необходимости. И никогда не было. Я назвала эту сумму, посчитав, что она покажется тебе разумной платой за услуги. Мои счета оплачиваются совсем по-другому.

Какая-то тень, что-то нечеловеческое коснулось сознания Чарльза Рома.

— Мне кажется, в конце концов ты решишь оставить все свои офисы в этом городе, Чарльз; а еще мне кажется, ты посчитаешь разумным находиться здесь, у меня под рукой, чтобы я могла вызвать тебя в любой момент.

— Хотелось бы знать, почему ты так думаешь?

— Посмотри-ка вот на это. — Она снова засунула руку в ящик, и он услышал щелчок. Часть стены за спиной доктора Д'Арк-Ангел свернулась наподобие аккордеона, и Чарльз понял, что смотрит на экран. Она некоторое время нажимала разные рычажки и переключатели, находящиеся внутри ящика, и на экране появились очень четкие снимки, похожие на слайды. — Тебя интересовали другие мои пациенты. Вот один из них.

Мой близкий друг, его зовут Филипп. — Чарльз узнал на экране знаменитого писателя, у которого в последние несколько лет не вышло ни одной книги.

Снимки быстро сменяли друг друга. На первом писатель был изображен цветущим молодым человеком, лет около тридцати. На следующем он, казалось, стал старше на два года, немного сгорбился. На третьем было видно, что его роскошные волосы начали седеть, правую руку, сжатую в кулак, он засунул в карман брюк. Теперь картинки стали сменять друг друга все быстрее, и было видно, как этот человек становится старше и немощнее. Вскоре снимки слились в единое целое, потому что доктор Д'Арк-Ангел увеличила скорость, — теперь они мелькали, словно в калейдоскопе, молодой человек стал пожилым, потом старым и высохшим, а дальше — самой настоящей карикатурой на саму жизнь, согбенным, измученным какими-то постоянными страданиями. Когда исчез последний снимок и экран превратился в пустой, ярко освещенный прямоугольник, доктор Д'Арк-Ангел пощелкала выключателями, и он погас, стена вернулась на иесто, а сама доктор просто сидела и молча смотрела на Чарльза Рома.

Она улыбалась.

— Ну, и что все это значит? — спросил Ром, ему было страшно, потому что он прекрасяо понял, зачем она показала ему снимки.

—Это фотография моего приятеля Филиппа, снятые через определенные промежутки времени.

Ром дрожал, с трудом выговаривая слова, спросил:

— Через какой промежуток они были сделаны? Два года? Три? Пять?

— Каждые двадцать минут, — ответила она.

Чарльз Ром услышал совершенно отчетливо, как где-то so Вселенной с громким щелчком захлопнулся капкан, из которого никому не дано выбраться.

— Видишь ли, Чарльз, все нуждаются в любви. Не сомневаюсь, что тебе это известно даже лучше, чем большинству людей. Кто-то нуждается в любви больше, чем другие; такой, например, была Сандра. Иным нужно совсем мало; вот как тебе. Мне же любви требуется очень, очень много. Потому что я ненасытна, Чарльз. Мне приходится быть такой. И не только потому, что такова моя натура; знай, когда ты становишься все старше и старше и старше, оказывается, что иривяекателъиые любовники хотят иметь таких же привлекательных партнеров. Жизнь может быть очень одинокой дяя тех, кто стар и безобразен.

Он хотел было возразить: «Но тебя не должно беспокоить ни то ни другое, тысячи желающих будут готовы платить деньги за то, чтобы заняться с тобой любовью!» — однако, не успев вымолвить и слово, снова обратил внимание на ее глаза. Казалось, они принадлежат не этому изумительному лицу, а скорее какому-то ужасному, древнему и сморщенному существу.

— Я хочу познакомить тебя с Филиппом, — заявила доктор Д'Арк-Ангел, продолжая улыбаться.

Она нажала кнопку на своем столе, и дверь, о существования которой Ром до сих пор и не подозревал, бесшумно ушла в стену. Что-то, отдаленно напоминающее человека, с трудом вошло в комнату. В полумраке Чарльз Ром едва различал контуры тела и лица, но не вызывало сомнений, что перед ним популярный писатель, ужасно состарившийся и несчастный. Бедняга сумел сделать два неверных шага, после чего полусгнившие ноги подломились. Он упал и пополз к женщине.

Добравшись до нее, положил голову ей на колени, и она начала гладить его, словно это был не человек, а старый, верный пес.

— Инъекции должны продолжаться, Чарльз. В противном случае менее чем через год начнется ремиссия. После этого процесс распада идет очень быстро.

Ром молчал. Вид романиста, воспринимающего ее ласки как счастье, производил отвратительное впечатление — и одновременно завораживал.

— Я занимаюсь превентивной медициной, Чарльз. Ради себя. Должна же откуда-то появляться эссенция смерти. Ну, меня больше интересует антитоксин. Малая толика эссенции, специальным образом обработанная, прекрасно помогает сохранить красоту и молодость. — Она сделала небрежный жест, словно то, что собиралась сказать, не имело особого значения. — А раз никто в нем не нуждается, я им пользуюсь сама.

Рам хрипло спросил:

— И сколько же нас всего?

Она назвала известного индустриального магната, талантливую актрису, владельца цепи автомобильных стоянок, телевизионного репортера, ведущего свою собственную. программу, в этом году оя возглавил рекламную кампанию одного из кандидатов в президенты, известных дипломатов, мужа и жену, которые занимали важный пост в ООН, знаменитого адвоката па уголовным делам, прославившегося своими громоподобными речами в судах, и ведущего комика страны.

— Мои пациенты образуют маленькое, но тесное содружество доноров. Один поддерживает другого. Тщательно откалиброванные частички жизни, чтобы отодвинуть смерть, Чарльз. Не очень много и не очень мало — и так каждый раз; равновесие достигается с таким трудом. Периодически мне приходится находить новые сильные источники — такие, как ты, например. Однако, когда один из моих... э-э... друзей становится неуправляемым, угрожает нарушить баланс, ну... ради соблюдения общих интересов мне приходится его наказывать. Я прекращаю инъекции.

Она многозначительно погладила романиста по голове.

 

— После этого, к моему глубокому сожалению, пациент может находиться только на том уровне распада, на котором он был в тот момент, когда я возобновляла инъекции.

И тут Ром понял, что в целом свете нет достаточной обаятельности.

— Забудь о Бермудах, Чарльз. Думаю, скоро ты обнаружишь, что климат там совсем не такой уж и приятный... очень скоро. И забудь о том, чтобы направлять свою любовь куда-нибудь еще, — понимаешь, нам нужно все, что ты можешь дать. Оставайся в городе вместе с нами. Мы будем хорошо с тобой обращаться, лишь одно маленькое неудобство — ежедневный визит сюда для того, чтобы получить инъекцию и отдать нам то, что есть у тебя, — и тогда ты доживешь до двухсот, а то и трехсот лет.

Романист застонал от боли.

— Мне нужна любовь, Чарльз. Очень много любви. Любовь, как ты наверняка слышал, делает человека молодым и счастливым.

Чарльз Ром сидел, сжавшись в полумраке, и размышлял о предстоящих двухстах или трехстах годах когда каждый день его будет поджидать маленькая смерть. Он смотрел в древние глаза доктора Д'Арк-Ангел и с ужасом ждал мгновения, когда ее таинственная плоть коснется его собственной. Теперь его жизнь будет наполнена безответной любовью. Так долго. Бесконечно. Он слышал хриплое, чувственное дыхание женщины из другого мира и жалобные стоны несчастного существа, устроившегося у ее ног. И больше ничего.

Находясь у входа в огнедышащий ад, Чарльз Ром закричал. «Сандра!» — беззвучно вопила его душа. Но из страшного мрака не доносилось ни единого звука.

Дрейфуя у островков Лангерганса

Харлан Эллисон

 

 

 

Проснувшись однажды утром после беспокойной ночи, Моби Дик обнаружил, что превратился на своём ложе из бурых водорослей в чудовищного Ахава .

С трудом выбравшись из утробы влажных простыней, он проковылял на кухню и набрал воды в чайник. Уголки глаз склеились. Он подставил голову под кран, и по щекам потекла холодная вода.

Повсюду в гостиной были разбросаны дохлые бутылки. Сто одиннадцать пустых бутылок из-под робитуссана и ромилара-CF. Моби Дик-Ахав прошлёпал между ними к двери, приоткрыл её — дневной свет больно ударил по глазам.

— О Господи, — пробормотал он и, зажмурившись, наклонился, чтобы поднять газеты с крыльца.

В полумраке своего дома развернул газету. Заголовок гласил: «БОЛИВИЙСКИЙ ПОСОЛ НАЙДЕН МЁРТВЫМ», ниже подробно описывалось, как было обнаружено в брошенном холодильнике на пустыре в Сикокасе, штат Нью-Джерси, зверски расчленённое тело посла.

Засвистел чайник.

Он отправился на кухню — совершенно голый. Проходя мимо аквариума, заметил, что мерзкая рыба всё ещё жива, сегодня утром она что-то насвистывала — казалось, щебечет голубая сойка, — а на поверхности мутной воды лопаются пузырьки. Моби Дик-Ахав остановился возле цистерны с водой, включил свет и вгляделся в волокна колеблющихся водорослей. Рыба ни за что не желала умирать. Она убила остальных жителей цистерны — куда более красивых и дружелюбных, и резвых, даже больших и опасных рыб — убила всех, одну за другой, а потом выела им глаза. Теперь она плавала в аквариуме в одиночестве — правительница своих грошовых владений.

Он пытался погубить рыбу всеми возможными способами — не шёл лишь на прямое убийство и не прекращал кормить; однако бледно-розовая скорпена прекрасно чувствовала себя в тёмной грязной воде. А теперь она ещё и запела, как голубая сойка... Он ненавидел рыбу с такой страстью, что едва мог сдерживаться.

Из пластмассовой коробочки высыпал на ладонь немного хлопьев, растер их между пальцами, как советовали делать специалисты, и наблюдал за разноцветными гранулами рыбного корма, молоки, семенников рыб, морских креветок, личинок однодневок, овсяных хлопьев и яичного желтка, которые несколько секунд плавали на поверхности воды, пока не вынырнула отвратительная голова, чтобы пожрать всё это.

Отвернулся, яростно проклиная рыбу. Она не желала умирать. Как и он сам, это чудовище не желало умирать.

В кухне, наклонившись над кипящей водой, он впервые осознал смысл положения, в котором оказался. И хотя он ещё не подошёл к той грани, за которой человека поджидает пожирающее разум разложение, в воздухе уже ощущалось отвратительное дыхание — так дикий зверь закатывает глаза, почуяв аромат раздираемой на части падали — один лишь этот запах с каждым днём всё ближе подводил его к безумию.

Он поставил на кухонный стол чайник, чашку, достал два пакетика с чаем. На специальной подставке, которую обычно использовали для поваренной книги, чтобы было удобно туда заглядывать во время приготовления еды, со вчерашнего вечера так и остался стоять не прочитанный томик с переводом «Кодекса Майя». Он налил воды в чашку, бросил туда пакетики и попытался сосредоточиться. Упоминания об Ицамне, верховном божестве пантеона Майя, основной сферой влияния которого была медицина, расплывались у него перед глазами. Икстаб, богиня самоубийства, куда больше отвечала его сегодняшнему настроению — утро выдалось просто отвратительное. Он попытался читать, но слова проплывали мимо, лишённые смысла. Потягивая чай, он обнаружил, что думает о холодном полном круге Луны. Через плечо бросил взгляд на кухонные часы. Семь сорок четыре.

С недопитой чашкой чая в спальню. На кровати, где он метался в беспокойном сне, остался отпечаток его тела. А на металлических прутьях изголовья болтались наручники с прилипшими клочьями волос и запёкшейся кровью. Он потёр запястья в тех местах, где кожа была стёрта чуть ли не до кости, и пролил на себя немного чая. «Не приложил ли я руку к тому, что случилось месяц назад с боливийским послом?» — мелькнула мысль.

Его наручные часы лежали на секретере. Он проверил их. Семь сорок шесть. До встречи с «Консультационной службой» оставалось чуть меньше часа с четвертью. Он вошёл в ванную, включил душ, и ледяные струйки ударили в кафель стены. Повернулся к аптечке с шампунем. К зеркалу был прикреплён бинт, на котором красовалась аккуратная надпись:

 

ПУТЬ, ПО КОТОРОМУ ТЫ СЛЕДУЕШЬ, СЫН МОЙ,ТЕРНИСТ, НО В ЭТОМ НЕТ ТВОЕЙ ВИНЫ.

 

Потом, открыв дверцу и вытащив бутылку травяного шампуня с приятным лесным ароматом, Лоуренс Талбо решил смириться со своим положением, вздохнул, встал под безжалостный душ, и ледяные арктические воды обрушились на его измученное тело.

 

Комната номер 1544 центрального здания аэропорта Тишман была мужским туалетом. Он остановился напротив двери с большой буквой «М» и вытащил из внутреннего кармана пиджака конверт. Бумага была хорошего качества и приятно хрустела, когда он доставал изнутри листок. Адрес правильный — всё совпадает. Тем не менее номер 1544 оказался мужским туалетом. Талбо уже повернулся, чтобы уйти. Чья-то злобная шутка; он не находил в ситуации ничего смешного; во всяком случае, не в его нынешних обстоятельствах.

Талбо сделал один шаг в сторону лифта. Дверь мужского туалета начала мерцать, затуманилась, как ветровое стекло автомобиля зимой, надпись на ней изменилась. Он прочитал:

 

КОНСУЛЬТАЦИОННАЯ СЛУЖБА

 

Комната номер 1544 и в самом деле оказалась «Консультационной службой», как и было написано на отличной бумаге пригласительного письма, которое Талбо получил в ответ на свой запрос, сделанный после того, как он наткнулся на крайне осторожную рекламу в «Форбсе».

Он открыл дверь и вошёл. Девушка за письменным столом тикового дерева улыбнулась, а взгляд Талбо заметался между милыми ямочками, появившимися у неё на щеках, и ногами — стройными длинными ногами, которые были видны в прямоугольнике стола.

— Мистер Талбо?

Он кивнул:

— Лоуренс Талбо.

Она снова улыбнулась:

— Мистер Деметр примет вас немедленно, сэр. Хотите что-нибудь выпить? Кофе? Сок? Кока-кола?

Талбо вдруг заметил, что его рука, словно по собственной воле, коснулась кармана, где лежало письмо.

— Нет. Благодарю вас.

Когда она встала и направилась к внутренней двери, Талбо спросил:

— А что вы делаете, когда кто-нибудь спускает воду на ваш письменный стол?

Талбо не собирался шутить, потому что был рассержен. Девушка повернулась и посмотрела на него. Он ничего не смог прочитать в её оценивающем взгляде.

— Проходите, мистер Деметр вас ждет, сэр.

Она открыла дверь и отошла в сторону, пропуская посетителя. Тот прошёл внутрь, ощутив мимолетный аромат мимозы.

Кабинет напоминал читальный зал привилегированного клуба для мужчин. Старые деньги. Полнейшая тишина. Тёмные, тяжёлые деревянные панели. Навесной потолок из звукопоглощающей плитки, закреплённый специальным образом — внутри, вероятно, пряталась электропроводка и имелись небольшие полости. Ноги Талбо утонули в толстом мягком ковре цвета апельсинов и жжёной умбры. Сквозь огромное, в целую стену, окно виден был не город, а залив Ханаума у острова Оаху. Яркие аквамариновые волны напоминали клубок змей и, словно кобры, поднимали увенчанные белыми пенными шапками, головы, а потом обрушивались на ослепительно жёлтый песок побережья, питая его смертоносным ядом. На самом деле это вовсе не было окном; в кабинете вообще не было окон. Фотография. Самая настоящая, великолепно исполненная фотография — не голограмма и даже не проекция. Эта стена выходила куда-то в иную реальность, в иные измерения. Талбо ничего не знал об экзотической растительности, но почему-то был уверен, что высокие деревья с острыми, точно лезвие бритвы, листьями, которые росли на берегу, ничем не отличались от тех, что изображаются в книгах, посвящённых каменноугольному периоду развития Земли, и существовали задолго до того, как на ней появились древние ящеры. То, что он видел, исчезло давным-давно.

— Мистер Талбо, рад вас видеть. Я — Джон Деметр.

Хозяин кабинета выбрался из своего кресла с подголовником, и Талбо пожал протянутую руку — холодную жёсткую ладонь.

— Садитесь, пожалуйста, — предложил Деметр. — Хотите что-нибудь выпить? Кофе? Сок? Кока-кола?

Талбо покачал головой. Деметр жестом отпустил секретаршу; она закрыла за собой дверь — бесшумно, уверенной и твёрдой рукой.

Талбо сел в кресло и принялся внимательно изучать Деметра — чуть больше пятидесяти, роскошные волосы падают на лоб седыми, абсолютно естественными прядями, ясные голубые глаза, правильные черты симпатичного, жизнерадостного лица, большой простодушный рот. Невероятно опрятный человек. Тёмно-коричневый деловой костюм явно сшит на заказ и прекрасно сидит. Джон Деметр держался уверенно, сидел скрестив ноги, так что были видны длинные чёрные носки, терявшиеся где-то в районе голени. Начищенные до блеска ботинки.

— У вас очень интересная дверь. Та, что ведёт в контору, — проговорил Талбо.

— Мы будем обсуждать мою дверь? — поинтересовался Деметр.

— Если у вас возникнет такое желание. Впрочем, я пришёл сюда не за этим.

— У меня не возникнет такого желания. Так что давайте поговорим о ваших проблемах.

— Я видел объявление. Оно меня заинтриговало.

Деметр ободряюще улыбнулся:

— Четверо составителей рекламных объявлений потратили немало сил, чтобы сформулировать всё подобающим образом.

— Это объявление привлекает внимание.

— Только тех, чьё внимание должно привлекать.

— Вы намекнули на солидные деньги. Очень сдержанно. Консервативные, надёжные клиенты, несколько звёзд. Мудрые, старые совы.

Деметр переплел пальцы, кивнул — понимающий добрый дядюшка.

— В самое яблочко, мистер Талбо: мудрые, старые совы.

— Мне нужна информация. Определённая, особая информация. Насколько конфиденциальна ваша служба, мистер Деметр?

Добродушный дядюшка, мудрая, старая сова, улыбающийся бизнесмен понял всё, что стояло за вопросом, всё, что не было сказано. Он несколько раз кивнул. А потом снова улыбнулся:

— У меня и в самом деле хитрая дверь, не правда ли? Тут вы совершенно правы, мистер Талбо.

— Я считаю, что это даже слишком мягко сказано.

— Надеюсь, она скорее отвечает на вопросы наших клиентов, чем озадачивает их.

Только сейчас Талбо откинулся на спинку кресла.

— Думаю, меня это устраивает.

— Отлично. В таком случае почему бы нам не перейти к делу? Мистер Талбо, у вас возникли проблемы — вы не можете умереть? Я правильно вас понял?

— Вы очень деликатны, мистер Деметр.

— Отличительное качество.

— Да. Вы всё правильно поняли.

— Однако вы столкнулись со сложностями, причём довольно необычными.

— Внутренний круг.

Деметр встал и принялся ходить по кабинету, дотронулся до астролябии, стоящей на полке, коснулся хрустального графина в серванте, сложенных стопкой и скреплённых деревянной дощечкой газет «Лондон Таймс».

— Мы ведь специализируемся на информации, мистер Талбо. Мы поможем вам понять, что нужно сделать, но исполнение — ваша проблема.

— Если меня обеспечат modus operandi, всё остальное я сумею сделать сам.

— Вы кое-что отставили в сторону.

— Совсем немного.

— Консервативные клиенты? Несколько звёзд, надёжные люди?

— В самое яблочко, мистер Деметр.

Деметр вернулся к своему креслу, снова уселся.

— В таком случае отлично. Если вы напишете очень аккуратно, очень определённо о том, чего хотите — в основном мне это известно из вашего письма, но для заключения контракта необходима точность, — я думаю, что смогу заняться сбором данных, которые помогут решить вашу проблему.

— Сколько это будет стоить?

— Давайте сначала выясним, чего вы хотите.

Талбо кивнул. Деметр потянулся к кнопке на небольшом журнальном столике, рядом с креслом, нажал. Дверь открылась.

— Проводите, пожалуйста, мистера Талбо в рабочий кабинет и дайте ему все необходимые письменные принадлежности. — Секретарша улыбнулась и чуть прошла вперёд, дожидаясь, когда Талбо последует за ней. — И принесите нашему гостю что-нибудь выпить, если он пожелает. Кофе? Или сок?

Талбо никак не отреагировал на это предложение.

— Мне, возможно, понадобится время, чтобы правильно всё сформулировать. Вполне может получиться, что я буду вынужден поработать столь же старательно, как и ваши составители рекламных объявлений. Давайте я лучше отправлюсь домой и принесу вам всё завтра.

У Деметра сделался озабоченный вид.

— Тут могут возникнуть определённые сложности. Именно поэтому мы и предоставляем тихое место, где очень удобно было бы сосредоточиться.

— Вы предпочитаете, чтобы я остался и сделал всё сейчас.

— Внутренний круг, мистер Талбо.

— Завтра здесь может оказаться самый обычный туалет.

— В самое яблочко.

— Пошли, Сьюзан. И принесите мне стакан апельсинового сока.

Талбо последовал за секретаршей по коридору, расположенному в дальнем конце приёмной. Раньше он его не заметил. Секретарша остановилась возле какой-то двери, открыла её перед Талбо. В маленькой комнатке стояли секретер и удобное кресло. Приглушенно звучала какая-то музыкальная запись.

— Я схожу за апельсиновым соком, — сказала секретарша.

Талбо вошёл и уселся у секретера. Прошло довольно много времени, прежде чем он написал на листке бумаги пять слов.

 

Два месяца спустя, после нескончаемого потока молчаливых посыльных, которые приносили на утверждение черновые проекты договора, потом приходили снова, чтобы забрать уточнённый вариант, возвращались с контрпредложениями, опять уходили с переработанными вариантами, снова приходили наконец с подписанным Деметром окончательным договором и ждали, пока Талбо изучал и подписывал этот окончательный вариант — два месяца спустя последний, немой посланник принес карту. Талбо проследил, чтобы финальная выплата «Консультационной службе» была произведена в тот же самый день, и больше не пытался понять, в чём заключается ценность пятнадцати вагонов кукурузы — выращенной так, как это делают только зуни.

Два дня спустя он прочитал небольшую заметку в «Нью-Йорк Таймс», в которой сообщалось, что из железнодорожного тупика неподалеку от Альбукерке таинственным образом исчезли пятнадцать вагонов с фермерской продукцией. Начато официальное расследование.

Карта была очень подробной и казалась точной.

Талбо потратил несколько дней на изучение «Анатомии» Грэя, а когда убедился в том, что Деметр и его компания честно заработали те безумные деньги, что он им заплатил, сделал междугородный звонок. Телефонистка дальней связи переключила его на внутреннюю, и он стал ждать, предварительно подробно объяснив, что ему требуется, — в трубке потрескивали разряды статического электричества. Талбо настоял на том, чтобы в Будапеште, на другом конце провода, прозвучало ровно двадцать гудков, вдвое больше, чем оператор имел право предоставить одному клиенту. Трубку взяли на двадцать первый гудок. Каким-то чудом пропал фоновый шум, и Талбо услышал голос Виктора, да так чётко, точно тот был с ним в одной комнате.

— Да! Алло! — Нетерпеливый, как всегда сердитый голос.

— Виктор... это Ларри Талбо.

— Ты откуда звонишь?

— Из Штатов. Как ты?

— Занят. Тебе чего?

— У меня есть один проект. Я хочу нанять тебя и твою лабораторию для его выполнения.

— Об этом забудь. Я подошёл к завершающей стадии своей работы и никому не позволю мне мешать.

Талбо понял, что Виктор сейчас повесит трубку.

Он быстро проговорил:

— Сколько тебе нужно времени?

— Для чего?

— До окончания работ.

— Примерно ещё шесть месяцев, восемь или десять — если что-нибудь пойдёт не так. Я же сказал: забудь, Ларри. Меня нет.

— Давай хотя бы поговорим.

— Нет.

— Я ошибаюсь, Виктор, или ты мне кое-что должен?

— Ты вспомнил о долгах после стольких лет?

— Долги вызревают с годами.

Наступило долгое молчание, Талбо слушал мёртвую тишину. В какой-то момент он даже подумал, что Виктор положил трубку. Наконец:

— Ладно, Ларри. Поговорим. Только тебе придётся приехать; я слишком занят, чтобы тратить время на самолёты.

— Прекрасно. У меня полно свободного времени. — Короткое молчание. А потом он добавил: — У меня нет ничего, кроме свободного времени.

— После полнолуния, Ларри. — Виктор произнёс это, старательно выделяя каждое слово.

— Естественно. Встретимся там, где в прошлый раз, в то же самое время, тридцатого числа. Помнишь?

— Я помню. Хорошо.

— Спасибо. Я очень тебе признателен.

Ответа не последовало.

— Как твой отец? — мягко спросил Талбо.

— До свидания, Ларри, — ответил Виктор и повесил трубку.

 

Они встретились тридцатого числа, в безлунную ночь, на барже с мертвецами, которая курсировала между Будой и Пештом. Ночь выдалась подходящей: пронизывающий холодный туман, словно трепещущее покрывало, ниспадал на Дунай.

Старые приятели пожали друг другу руки, спрятавшись за дешёвые деревянные гробы, и, поколебавшись несколько секунд, всё-таки обнялись, точно братья. Баржу освещал тусклый старый фонарь и ещё несколько бортовых огней, в их свете улыбка на лице Талбо казалась напряжённой. Он сказал:

— Ладно, давай выкладывай, ждать больше нечего.

Виктор ухмыльнулся и зловеще прошептал:

 

И даже тот, кто сердцем чист

И вознесёт пред сном молитву,

Вдруг станет волком, если ярость

его погубит душу,

И серп луны в осеннем небе засияет.

 

Талбо поморщился:

— И другие песни из того же альбома.

— Ты по-прежнему возносишь молитвы пред сном?

— Перестал, когда понял, что это не помогает.

— Понятно. Мы что, забрались сюда, чтобы заработать воспаление легких, обсуждая рифмы?

На измученном лице Талбо появилось грустное выражение:

— Мне нужна твоя помощь, Виктор.

— Я готов тебя выслушать, Ларри. Но сомневаюсь, что смогу сделать что-нибудь ещё.

Талбо обдумал его слова и сказал:

— Три месяца назад я обратил внимание на объявление в «Форбсе», это журнал для бизнесменов. «Консультационная служба». Всё было сформулировано весьма хитроумно, очень сдержанно, мелким шрифтом напечатано в месте, которое не сразу бросается в глаза. Понятно только тому, кто знает, как прочитать. Не стану тратить время на ненужные подробности, но дальше всё было следующим образом: я ответил на это объявление, осторожно, но так, чтобы они смогли меня понять, намекнул на свои проблемы. Упомянул солидные деньги. Я надеялся. Так вот, у меня получилось. Они прислали письмо, в котором назначили встречу. Я подумал, что это вполне может оказаться ещё одним пустым, ложным следом... Одному Богу известно, сколько их уже было.

Виктор закурил «Чёрно-золотые собрани», и едкий дым поплыл в туманную ночь.

— Но ты всё равно пошёл.

— Пошёл. Очень необычный внешний вид, сложная система безопасности; у меня возникло ощущение, почти уверенность, что они прибыли, ну... не знаю, откуда или из какого времени...

Неожиданно во взгляде Виктора появился живой интерес.

— Ты сказал «из какого времени»? Путешественники во времени?

— Понятия не имею.

— Любопытно, я всё время предполагал, что такое должно когда-нибудь случиться. Потому что это неизбежно. Они обязательно должны были бы объявиться.

Он замолчал, задумался. Талбо вернул его к действительности.

— Я не знаю, Виктор. Честное слово, не знаю. Однако сейчас меня беспокоит не это.

— Ах да. Верно. Прости, Ларри. Продолжай. Ты с ними встретился...

— С человеком по имени Деметр. Мне кажется, тут прячется ответ. В его имени. Тогда мне это в голову не пришло. Деметр... Когда-то в Кливленде, много лет назад, я знал одного владельца цветочной лавки с таким же именем. А потом я заинтересовался этим вопросом и выяснил, что так звали богиню земли в греческой мифологии... Ничего общего. По крайней мере, так мне кажется.

Мы с ним поговорили. Он понял, в чём заключается моя проблема, и сказал, что возьмётся за её решение. Но потребовал, чтобы я конкретизировал, чтобы абсолютно точно сформулировал, что хочу от него получить — для заключения контракта. Одному Богу известно, как Деметр собирался претворить его в жизнь, однако я уверен, что он смог бы это сделать — у него было окно, Виктор, оно выходило на...

Виктор отбросил сигарету прямо в кроваво-чёрный Дунай.

— Ларри, что ты несёшь?

У Талбо слова застряли в горле. Виктор был прав:

— Я на тебя рассчитываю, Виктор. Боюсь, моя обычная уверенность в себе несколько поколеблена.

— Да ладно, не переживай так. Рассказывай дальше, а там посмотрим. Успокойся.

Талбо кивнул, ему стало легче.

— Я описал суть проблемы. Мне для этого понадобилось всего пять слов.

Он засунул руку в карман пальто и вытащил сложенный листок бумаги. Протянул своему собеседнику. Виктор развернул листок и в тусклом свете фонаря прочитал:

 

ГЕОГРАФИЧЕСКИЕ КООРДИНАТЫ

МЕСТОНАХОЖДЕНИЯ МОЕЙ ДУШИ

 

Виктор почти сразу понял смысл фразы, но ещё долго продолжал смотреть на две строчки, написанные печатными буквами. Когда он протянул листок Талбо, у него на лице появилось новое выражение.

— Ты не хочешь сдаваться, так ведь, Ларри?

— А как насчёт твоего отца?

— Да... — Лицо человека, которого Талбо называл Виктором, погрустнело. — И знаешь, — сухо добавил он после короткой паузы, — отец находится в состоянии катотонии вот уже шестнадцать лет, потому что не хотел сдаваться. — Он снова замолчал. А потом тихо сказал: — Всегда полезно знать, когда следует сдаться, Ларри. Это часто имеет смысл. Иногда нужно просто взять и оставить проблему в покое.

Талбо тихонько фыркнул:

— Тебе легко так говорить, старина. Ты же когда-нибудь умрёшь.

— А это уже нечестно, Ларри.

— В таком случае помоги мне, чёрт побери! Я ещё ни разу не подходил так близко к решению моей проблемы. Теперь ты мне нужен. У тебя есть специальные знания.

— А ты думал о «3M», или «Рэнд», или даже «Дженерал Дайнемикс»? У них там работают отличные парни.

— Иди к чёрту.

— Ладно. Извини. Дай-ка мне немного подумать.

Баржа с трупами плыла по невидимой воде — безмолвная, окутанная туманом, без Харона, без Стикса, всего лишь обычная общественная служба, баржа с мусором незаконченных предложений, невыполненных поручений, несбывшихся мечтаний. Если не считать этих двоих, что плыли вместе с ней, обсуждая свои проблемы, груз судна уже давно оставил позади решения и обязательства.

А потом очень тихо, обращаясь скорее к самому себе, чем к Талбо, Виктор сказал:

— Можно сделать это при помощи микротелеметрии. Либо посредством прямого применения технологии микроминиатюризации или уменьшения сервомеханизма, включающего в себя сенсоры дистанционного управления и само исполнительное устройство. Ввести в кровеносную систему при помощи солевого раствора. Отключить тебя при помощи «русского сна» и подсоединиться к чувствительным нервным окончаниям, чтобы ты почувствовал или смог контролировать устройство, точно находишься там... сознательный перенос точки зрения.

Талбо выжидающе посмотрел на него.

— Впрочем, нет, — сказал Виктор. — Ничего не выйдет.

Он продолжал думать. Талбо засунул руку в карман его пальто и вытащил пачку «Собрани». Закурил и продолжал молча ждать. С Виктором всегда так. Он должен отыскать путь в лабиринте.

— Может быть, биотехнический эквивалент: созданный искусственно микроорганизм или личинка... инъекция... установить телепатическую связь... Нет. Слишком много недостатков: возможно возникновение нового эго или конфликта контроля. Изменение восприятия. Может быть, ввести какое-нибудь существо, которое станет размножаться... Нет. Не выйдет.

Талбо курил, загадочный восточный дым обволакивал его лёгкие.

— А как насчёт... ну, скажем, только в качестве гипотезы, — проговорил Виктор, — предположим, эго в определённой степени находится в каждом сперматозоиде — такая идея уже проверялась. Развить сознание в одной клетке и отправить её на выполнение... забудь, метафизическая чушь. О проклятье, проклятье, проклятье... это нужно хорошенько обдумать, потребуется время, Ларри. Уезжай, дай мне возможность как следует поразмыслить. Я с тобой свяжусь.

Талбо погасил сигарету о борт баржи и выпустил последнюю струю дыма.

— Ладно, Виктор. Насколько я понимаю, моя задача так тебя заинтересовала, что ты готов ею заняться.

— Я учёный, Ларри. Следовательно, я попался. И был бы полнейшим идиотом, если бы этого не произошло. Это относится напрямую... к тому, что мой отец...

— Понимаю. Я уеду. И подожду.

Баржа безмолвно продвигалась вперёд — один искал решение новой задачи, другой размышлял над своими проблемами. На прощание они обнялись.

На следующее утро Талбо улетел домой и ждал много ночей, но, когда в небе сияла полная луна, он знал, что молиться о помощи бесполезно. Молитвы только мутят воду. И гневят богов.

 

Когда зазвонил телефон и Талбо взял трубку, он уже знал, что означает этот звонок. Пока он ждал вестей от Виктора, каждый раз, когда просыпался телефон, Талбо чувствовал, что это не Виктор.

— Мистер Талбо? «Вестерн Юнион». У нас телеграмма для вас из Чехо-Словакии.

— Прочитайте, пожалуйста.

— Она очень короткая, сэр. В телеграмме говорится: «Приезжай немедленно. След найден». И подпись: «Виктор».

Талбо отправился в путь через час после получения телеграммы. С тех пор как он вернулся из Будапешта, самолёт стоял наготове — полные баки, разработанный маршрут. Вот уже семьдесят два дня возле двери томился собранный заранее чемодан, паспорт с визами лежал во внутреннем кармане пиджака. Когда Талбо покинул свою квартиру, в ней ещё некоторое время ощущалось его присутствие.

Полёт показался Талбо бесконечным, он знал, что самолёт находится в воздухе дольше, чем необходимо.

На таможенном контроле, даже несмотря на самую высокую правительственную поддержку (все эти бумаги были просто шедеврами фальшивок) и взятки, Талбо решил, что три мелких служащих с великолепными усами являются настоящими садистами и получают истинное удовольствие, издеваясь над ним; они наслаждались своей, пусть и короткой, зато надёжной властью.

Сказать, что наземный транспорт был медленным, значит ничего не сказать. Талбо подумал о Человеке из патоки, который не может бежать, пока не согреется, а когда согреется, становится слишком слабым и мягким, чтобы бегать.

И неудивительно, совсем как в самой страшной главе дешёвого готического романа, именно в тот момент, когда древнее такси находилось в нескольких милях от цели, в горах неожиданно разразилась яростная электрическая буря. Гроза возникла на крутой горной дороге, разорвав чёрное, словно разверстая могила, небо и закрыв собой горизонт.

Водитель, неразговорчивый человек, чей акцент указывал на то, что он родился в Сербии, удерживал огромный автомобиль на середине дороги с упорством участника родео.

— Мистер Талбо.

— Да?

— Гроза усиливается. Повернуть назад?

— Сколько нам ещё осталось?

— Около семи километров.

В этот момент фары высветили небольшое дерево, которое буря вырвала с корнем и бросила прямо на машину. Водитель резко крутанул руль и нажал на педаль газа. Голые ветки застучали по крыше — точно ногти царапнули по школьной доске. Талбо поймал себя на том, что затаил дыхание. Смерть его не страшила, но вся ситуация была такой пугающей, что лишала способности здраво размышлять.

— Мне нужно там быть.

— Тогда поедем дальше. Не беспокойтесь.

Талбо откинулся на сиденье. Он видел в зеркало заднего вида, что серб улыбается. Вдруг почувствовав себя в полной безопасности, Талбо посмотрел в окно. Темноту разрывали вспышки молний, а окружающий пейзаж принимал зловещие, тревожные очертания.

Наконец они прибыли к месту назначения.

Лаборатория — нелепый современный куб, белоснежный на фоне зловещего базальта гор — устроилась над дорогой, изрытой колеями. Они несколько часов поднимались в горы, и теперь над ними высились Карпаты, словно хищники, выжидающие подходящего момента, чтобы напасть.

Водитель с трудом справился с последними полутора милями, ведущими к зданию лаборатории: теперь мимо проносились мутные потоки воды, которая тащила за собой ветки и всякую грязь.

Виктор уже ждал гостя. Не тратя времени на длинные приветствия, он велел одному из своих помощников взять у Талбо чемодан, а сам повёл его в подвальный этаж лаборатории, где несколько техников проворно исполняли свои обязанности, курсируя между огромными контрольными панелями и громадным зеркальным стеклом, подвешенным на тросе к потолку.

Атмосфера была наэлектризована напряжённым ожиданием; Талбо чувствовал это в острых, коротких взглядах, которые бросали на него техники, в том, как Виктор, вцепившись в рукав его пальто, тянул за собой, в наводящей ужас готовности приборов необычного вида — они напомнили Талбо лошадей перед стартом, — вокруг которых сновали мужчины и женщины. Глядя на Виктора, Талбо понял, что вот-вот в этой лаборатории родится что-то новое и совершенно замечательное. Возможно, наконец, после страшного, бесконечно долгого ожидания в этой комнате со стенами, выложенными белой плиткой, он обретёт мир.

Виктор был не в силах молчать, слова сами рвались наружу.

— Последняя проверка, — сказал он, показывая на двух женщин возле совершенно одинаковых приборов, установленных друг против друга у стен, между которыми висело зеркальное стекло. Талбо решил, что приборы напоминают ему невероятно сложные лазерные проекторы. Женщины медленно раскачивали их вправо и влево на универсальных шарнирах, тихонько жужжали какие-то устройства. Виктор дал Талбо время разглядеть приборы повнимательнее, а затем пояснил:

— Это не лазеры. Гразеры. Обрати на них внимание, они наполовину обеспечат решение твоей проблемы.

Техники направили приборы на стекло и кивнули друг другу. Одна из женщин, та, что постарше — ей было около пятидесяти, — позвала Виктора:

— Всё готово, доктор.

Виктор махнул рукой, показывая, что понял её, и снова повернулся к Талбо:

— Мы бы и раньше справились, если бы не гроза. Продолжается уже неделю. Нам она не страшна, только вот случайная молния ударила в главный трансформатор. В течение нескольких дней пришлось обходиться запасным, на то, чтобы снова набрать необходимую мощность, ушло время.

В стене, справа от Талбо, начала открываться дверь ——очень медленно, точно она была необыкновенно тяжёлой, а тот, кто с ней сражался, совсем обессилел. Желтая, покрытая эмалью дощечка на двери сообщала большими чёрными буквами по-французски:

 

ВХОДИТЬ ТОЛЬКО С ЛИЧНЫМИ

КОНТРОЛЬНЫМИ ПРИБОРАМИ

 

Дверь наконец полностью раскрылась, и Талбо увидел предупредительную надпись на другой стороне:

 

ОСТОРОЖНО, РАДИАЦИЯ!

 

Под словами красовался трёхрукий треугольный знак. Талбо подумал об Отце, Сыне и Святом Духе. По совершенно необъяснимой причине.

А потом заметил надпись внизу и понял, что причина всё-таки имелась.

 

НЕ ОТКРЫВАТЬ ЭТУ ДВЕРЬ

БОЛЕЕ ЧЕМ НА ТРИДЦАТЬ СЕКУНД

 

Внимание Талбо было одновременно сосредоточено на двери и Викторе. Он сказал:

— Мне кажется, ты обеспокоен этой грозой.

— Не обеспокоен, — ответил Виктор. — Просто стараюсь проявить осторожность. Она никоим образом не может помешать проведению эксперимента, если только не произойдёт ещё одного прямого попадания молнии, в чем я очень сильно сомневаюсь — мы предприняли особые меры предосторожности на этот счёт, — однако мне совсем не хотелось бы, чтобы у нас возникли проблемы с напряжением во время снимка.

— Снимка?

— Послушай, я тебе сейчас все объясню. Я должен это сделать, чтобы твой малыш обладал знанием. — Виктор улыбнулся, увидев, что Талбо ничего не понимает. — Не беспокойся.

В дверь вошла пожилая женщина в лабораторном халате и остановилась справа и позади Талбо, явно дожидаясь, когда они закончат разговаривать, чтобы обратиться к Виктору.

Виктор посмотрел на неё:

— Да, Надя?

Талбо тоже взглянул на женщину. И внутри у него всё сжалось, словно там выпал кислотный дождь.

— Вчера мы потратили немало сил на определение причины горизонтальной нестабильности поля, — сказала она тихо, невыразительно, словно читала страницу отчёта. — Связанные с этим отклонения луча помешали успешному получению копии. — Восемьдесят, не меньше. Серые глаза утонули в складках морщинистой кожи цвета печёночного паштета. — Днём ускоритель был отключен для проведения ремонтных работ. — Высохшая, уставшая, согнутая, слишком много костей для этого кожного мешка. — Главный излучатель в C48 был заменён частью вакуумной камеры. — Талбо испытал невыносимую боль. Им завладели мучительные воспоминания, тёмные полчища муравьёв вгрызались в мягкое, податливое, беззащитное вещество его мозга. — Два часа лучевого времени потерялись во время ночной смены, потому что в зале переключения не сработал соленоид в новом вакуумном клапане.

— Мама?.. — хрипло прошептал Талбо.

Женщина вздрогнула, обернулась, и её глаза пепельного цвета широко раскрылись.

— Виктор, — промолвила она, в голосе звучал ужас.

Талбо стоял, не шевелясь, и Виктор сильно сжал его руку.

— Спасибо, Надя, отправляйтесь к целевой станции В и запустите вторичные лучи. Немедленно.

Женщина проковыляла мимо и быстро скрылась за другой дверью в стене, которую открыла для неё одна из более молодых женщин-техников.

Талбо со слезами на глазах смотрел ей вслед.

— О Господи, Виктор. Это была...

— Нет, Ларри, нет.

— Господи спаси меня, это была она! Но как, Виктор, скажи, как такое может быть?

Виктор повернулся к Талбо и приподнял его подбородок свободной рукой.

— Посмотри на меня, Ларри. Проклятье, я сказал: посмотри на меня. Это была не она. Ты ошибся.

В последний раз Лоуренс Талбо плакал, когда проснулся под кустом гортензии в ботаническом саду, расположенном неподалеку от Художественного музея в Миннеаполисе; рядом с ним лежало нечто неподвижное и покрытое кровью. У себя под ногтями он обнаружил запёкшуюся кровь, грязь и кожу. Именно тогда он узнал о наручниках и о том, что может освободиться от них, только когда его сознание находится в определённом состоянии. Сейчас ему снова захотелось плакать. Снова. У него была причина.

— Подожди-ка минутку, — сказал Виктор. — Ларри, ты меня подождёшь? Я вернусь очень быстро.

Талбо ждал его возвращения, а волны наполненных болью воспоминаний окатывали душу. В этот момент в дальнем конце комнаты в стену скользнула дверь, и появилась голова ещё одного техника в белом халате. Талбо увидел массивные приборы и машины, расставленные в огромном помещении за этой дверью: титановые электроды, конусы из нержавеющей стали. Ему показалось, что он узнал ускоритель протонов Кокрофта-Уолтона 6.

Виктор вернулся со стаканом какой-то молочно-белой жидкости. Протянул стакан Талбо.

— Виктор... — позвал его техник из дальней двери.

— Выпей это, — велел Виктор Талбо, а потом повернулся к технику.

— Мы готовы.

Виктор махнул ему рукой и сказал:

— Ещё минут десять, Карл, а потом включай первую фазу и дай нам знать.

Техник кивнул и исчез в огромном помещении; дверь скользнула на место, скрыв от всех остальных впечатляющее помещение, набитое сложным оборудованием.

— А это было другой частью мистического, магического решения твоей проблемы, — улыбаясь, проговорил физик. Теперь он был ужасно похож на гордого отца.

— А что я сейчас выпил?

— Успокоительное. Мне твои галлюцинации совершенно ни к чему.

— Это не было галлюцинацией. Как её зовут?

— Надя. Ошибаешься: ты никогда раньше не видел этой женщины. Разве я солгал тебе хоть раз? Сколько лет мы знаем друг друга? Мне нужно твоё доверие, если ты хочешь, чтобы у нас всё получилось.

— Ладно, я в порядке.

Молочно-белая жидкость уже начала делать свое дело. Руки Талбо больше не дрожали, лицо снова приобрело нормальный цвет.

Неожиданно Виктор стал очень серьёзным — учёный, которому некогда тратить время на всякие пустяки, а следует сообщить важную информацию.

— Вот и хорошо. На какое-то мгновение мне показалось, что я зря потратил столько сил на подготовку... Ну, — снова мимолетная улыбка коснулась его губ, — знаешь, я вдруг решил, что никто не придёт на вечеринку, к которой я так тщательно готовился.

Талбо тихонько хихикнул и пошёл вслед за Виктором в угол, к телевизионным мониторам, установленным на убирающихся в стену полках.

— Так вот, выслушай краткое объяснение того, что мы собираемся сделать.

Учёный по очереди включил все двенадцать мониторов, на которых были изображены тускло блестящие, массивные приборы и установки.

На мониторе №1 можно было разглядеть бесконечный подземный туннель с абсолютно белыми стенами. Большую часть своего двухмесячного ожидания Талбо потратил на чтение; теперь он знал, что туннель — «прямая беговая дорожка» главного кольца ускорителя элементарных частиц. Гигантские магниты, надёжно закреплённые в своих бетонных колыбелях, чуть заметно светились в полумраке.

На мониторе №2 был изображён туннель с линейным ускорителем.

На мониторе №3 Талбо увидел предварительный ускоритель Кокрофта-Уолтона.

Монитор № 4 показывал главный ускоритель, а на мониторе №5 изображался зал переключении изнутри. Мониторы от №6 до №9 следили за основными экспериментальными зонами установки.

Оставшиеся три монитора показывали, что происходит в подземных исследовательских лабораториях, а на последний было выведено изображение главного зала, где стоял и смотрел на двенадцать экранов Талбо... на двенадцатом мониторе стоял Талбо и смотрел на двенадцатый...

Виктор выключил экраны.

— Что ты видел?

Но Талбо был в состоянии думать только о старой женщине по имени Надя. Не может быть.

— Ларри! Что ты видел?

— Мне кажется, — заговорил Талбо, — я видел ускоритель частиц. Такой же большой, что и протонный синхротрон ЦЕРН в Женеве.

На Виктора его слова произвели впечатление.

— А ты, оказывается, кое-что почитал.

— Мне это принесло огромную пользу.

— Ну-ну, давай-ка посмотрим, смогу ли я произвести на тебя впечатление. Ускоритель ЦЕРН достигает мощности до 33 ГэВ; машины, расположенные под нами, могут выдавать мощность, которая равняется 15 ГэВ.

— «Гига» — значит миллиард.

— А ты и в самом деле немало прочитал! Пятнадцать миллиардов электрон-вольт. От тебя невозможно ничего скрыть, не так ли, Ларри?

— Кроме одной вещи.

Виктор ждал, что он скажет.

— Ты сможешь справиться с моей проблемой?

— Да. Метеорологи утверждают, что гроза пройдёт практически над нами. У нас есть целый час, этого вполне достаточно для завершения опасной части эксперимента.

— Скажи, ты можешь это сделать?

— Да, Ларри. Я не люблю повторять одно и то же по несколько раз. — В голосе Виктора не звучало никаких сомнений, ничего похожего на «да, но», которые Талбо много раз слышал раньше. Виктор сумел найти решение задачи.

— Извини. Я волнуюсь. Если мы готовы, зачем ты мне всё это рассказываешь?

Виктор хитро улыбнулся и процитировал:

— Как ваш волшебник, я намерен предпринять опасное и технически необъяснимое путешествие в высшие слои стратосферы — чтобы посоветоваться и вообще пообщаться со своими коллегами-волшебниками 7.

— Остановись! — Талбо умоляюще вскинул вверх руки.

— Ладно. Слушай внимательно. Если бы в этом не было необходимости, я не стал бы тебе ничего объяснять; поверь, нет ничего тоскливее, чем слушать собственный голос, читающий лекцию. Но твой малыш должен владеть всеми теми знаниями, которыми владеешь ты. Итак, слушай. Начинаются скучные, но весьма информативные объяснения.

 

ЦЕРН — Conseil Europeen pour la Recherche Nucleaire — обосновался в Женеве неподалеку от Большой Машины. Голландия потеряла выгодный заказ: всем известно, что в долинах отвратительно кормят. Небольшая деталь, но весьма существенная.

Восточное отделение ЦЕРН — Conseil de l'Europe de l'Est pour la Recherche Nucleaire — ВЦЕРН, было вынуждено избрать это отдалённое место высоко в Карпатах (а не в куда более гостеприимных городах вроде Клужа в Румынии, Будапешта в Венгрии или Гданьска в Польше) только потому, что оно нравилось Виктору — другу Талбо. На ЦЕРН работали Дал, Видероэ, Говард, Адамс и Рейк; зато у ВЦЕРН был Виктор. Одно уравновешивало другое. Он имел право заказывать музыку.

Поэтому лаборатория была построена строго в соответствии с пожеланиями Виктора, а ускоритель частиц оказался мощнее того, которым располагали учёные ЦЕРН, и даже превосходил четырёхмильное кольцо ускорителя в Национальной лаборатории Ферми в Батавии. На самом деле это был самый крупный и совершенный синхрофазотрон в мире.

Только семьдесят процентов экспериментов, проводящихся в подземной лаборатории, производилось по заказу ВЦЕРН, который финансировал её деятельность. Сто процентов всего персонала комплекса были преданы Виктору, а не ВЦЕРН и Восточному блоку, не философиям и догмам... а человеку. Так что судьбу почти трети всех экспериментов, проводимых на кольце ускорителя с диаметром в шестнадцать миль, решал лично Виктор. Если ВЦЕРН об этом и знал — а им было бы весьма непросто получить подобную информацию, — никаких возражений не поступало. Семьдесят процентов плодов, которые приносил им гений, — намного лучше, чем ничего.

Если бы Талбо стало раньше известно о том, что Виктор занялся исследованиями в области природы структуры элементарных частиц, он не стал бы тратить время, связываясь с разными псевдоучёными, потратившими годы на изучение его проблемы и обещавшими всё, но не сумевшими добиться ничего. До тех пор пока «Консультационная служба» не указала путь — тот самый, которым он следовал ранее, в каждом возможном направлении, за исключением одного, где смешивались тени и материя, реальность и фантазия, — до тех пор он просто не нуждался в экзотических талантах Виктора. Пока ВЦЕРН купался в лучах уверенности, что их собственный гений помогает им находиться на переднем крае современной физики, Виктор готовился подарить старому другу смерть. Сейчас он рассказывал, каким образом Лоуренс Талбо сможет отыскать свою душу, как именно он сумеет проникнуть в собственное тело.

— Решение твоей проблемы состоит из двух частей. Во-первых, мы создадим идеальное изображение, которое будет в сто тысяч или в миллион раз меньше оригинала. Во-вторых, мы должны будем оживить его, превратить образ в нечто телесное, материальное; нечто существующее на самом деле. Твоя миниатюрная копия будет обладать всем тем, чем ты владеешь сейчас, всеми твоими воспоминаниями и знаниями.

У Талбо улучшилось настроение. Молочно-белая жидкость успокоила разбушевавшиеся воды его памяти. Он улыбнулся и сказал:

— Я рад, что проблема оказалась простой.

Виктор погрустнел:

— На следующей неделе я намерен изобрести паровой двигатель. Будь посерьёзнее, Ларри.

— А всему виной коктейль из Леты, которым ты меня напоил.

Виктор поджал губы, и Ларри понял, что нужно срочно взять себя в руки.

— Извини, продолжай.

Виктор поколебался несколько мгновений, справился с лёгким чувством вины.

— Первая часть проблемы решается при помощи наших новых гразеров. Мы сделаем твою голограмму при помощи волны, рожденной не электронами атома, а ядром... эта волна в миллион раз короче и у неё гораздо большая разрешающая способность, чем у лазерной волны. — Он подошёл к огромному зеркальному стеклу, висящему в самом центре лаборатории; новые гразеры были направлены в самый его центр. — Иди сюда.

Талбо послушно за ним последовал.

— Это голографическая пластина, по-моему, всего лишь лист фотографического стекла, разве я не прав?

— Частично прав, — ответил Виктор, коснувшись рукой десятифутовой квадратной пластины.

Он приложил палец к крошечному пятнышку в самом центре стекла, и Талбо наклонился, чтобы получше рассмотреть то, на что показывает Виктор, но ничего сначала не увидел, лишь через несколько мгновений заметил едва различимую рябь; а когда приблизил к ней лицо, разглядел тонкий муаровый рисунок, словно его глазам предстал изысканный шёлковый шарф.

Тогда он снова повернулся к Виктору.

— Микроголографическая пластина, — пояснил Виктор. — Меньше чипа 9. Именно в него мы и заключим твой дух, только уменьшенный в миллионы раз. Он станет размером с клетку или с одно из крошечных кровяных телец.

Талбо фыркнул.

— Прекрати, — устало проговорил Виктор. — Ты перебрал, и в этом моя вина. Давай начинать. К тому времени как мы будем готовы, ты придёшь в норму... Надеюсь, твой двойник получится трезвым.

 

Его раздели догола и поставили перед фотографической пластиной. Та из женщин-техников, что была постарше, направила на него гразер. Талбо услышал тихий щелчок и решил, что это включился какой-то прибор, а потом Виктор сказал:

— Ну хорошо, Ларри, вот и всё.

Талбо не сводил с них глаз, он ждал продолжения.

— Всё?

Техников, казалось, обрадовала, и развеселила его реакция.

— Готово, — повторил Виктор.

Всё произошло так быстро, что Талбо даже не заметил, как излучатель сделал своё дело.

— Это всё? — ещё раз спросил он.

Виктор засмеялся. А потом его смех заразил и всех остальных в лаборатории. Техники цеплялись за приборы, по щекам Виктора текли слезы; вокруг Талбо бушевало всеобщее веселье, а он стоял возле крошечного неровного пятнышка на стекле и чувствовал себя умственно отсталым.

— Готово? — снова беспомощно произнёс он.

Прошло довольно много времени, прежде чем люди успокоились, и Виктор отвёл Талбо в сторону от огромного стекла.

— Дело сделано, Ларри, и мы можем продолжать. Ты замёрз?

Обнажённое тело Талбо было покрыто пятнышками мурашек, словно причудливым рисунком. Кто-то из техников принёс ему одежду. Он стоял и просто наблюдал. Теперь он уже больше не находился в центре внимания.

Все смотрели на другой гразер и крошечное переливающееся пятно голографической пластины. На несколько мгновений напряжение отпустило участников эксперимента; сейчас на лицах опять появилось сосредоточенное, напряжённое внимание. Виктор надел на голову наушники, и Талбо услышал, как он сказал:

— Хорошо, Карл. Включайте на полную мощность.

Почти мгновенно лабораторию наполнил шум заработавших генераторов. У Талбо вдруг заболели зубы. Звук нарастал, превратился в невыносимый вой, а потом перешёл за порог слышимости.

Виктор махнул рукой своей помощнице — той, что находилась у усилителя, установленного за стеклянной пластиной. Она быстро наклонилась к окуляру проектора и включила прибор. Талбо не увидел никакого луча, зато услышал тот же тихий щелчок, что и прежде, затем раздалось негромкое гудение, и там, где он стоял несколько мгновений назад, в воздухе повисла голограмма, изображавшая обнажённого Ларри Талбо в полный рост.

Он вопросительно посмотрел на Виктора. Тот кивнул, и Талбо приблизился к призраку, попытался его коснуться, но рука прошла насквозь, подошёл поближе, заглянул в карие глаза, заметил поры на носу — даже зеркало не давало такого точного изображения. Его передернуло, точно кто-то коснулся души ледяной рукой.

Виктор разговаривал с тремя техниками-мужчинами, а через несколько минут они занялись изучением голограммы с помощью чувствительных приборов, оценивающих степень чёткости и сложности призрачного образа. Талбо наблюдал, зачарованный и напуганный. Ему казалось, что он вот-вот отправится в самое главное путешествие своей жизни; путешествие, добраться до конечной цели которого он так мечтал.

Один из техников махнул Виктору рукой.

— Чисто, — сказал он Талбо. А потом, повернувшись к девушке-технику, стоявшей возле второго усилителя, скомандовал: — Ладно, Яна, убирай его отсюда.

Девушка включила двигатель, проектор развернулся на резиновых колесах и откатился в сторону. Талбо стало немного грустно: его копия, обнажённая и беззащитная, задрожала и растаяла, будто утренний туман, исчезла в тот самый момент, когда девушка выключила проектор.

— Отлично, Карл, — говорил в это время Виктор, — теперь давайте стойку. Уменьшай отверстие и жди сигнала. — Потом, повернувшись к Талбо, он пояснил: — А вот и твой крошечный двойник, приятель.

Талбо почувствовал, что возрождается.

Другая женщина-техник вкатила стальную стойку высотой в четыре фута и поставила её в самом центре лаборатории — таким образом, что крошечная, блестящая игла, расположенная на верхней части стойки, касалась лёгкой зыби на стекле. Это и была самая важная стадия эксперимента. Создание голографического изображения в полный рост обеспечивало точность воспроизведения. Сейчас же наступил момент рождения живого существа, Лоуренса Талбо, обнажённого, размером с малюсенькую клетку, обладающего сознанием, опытом, воспоминаниями и желаниями настоящего Талбо.

— Карл, ты готов? — спросил Виктор.

Талбо не услышал ответа, но Виктор кивнул, словно прислушивался к чему-то.

— Отлично, убирайте луч! — скомандовал он.

Всё произошло так быстро, что Талбо почти ничего не заметил.

Микропионовый луч состоял из частиц в миллионы раз меньше, чем протон, чем кварк, меньше, чем мюон или даже пион. Виктор назвал эти частицы микропионами. В стене появилось отверстие, из которого вырвался луч, прошёл сквозь голографическую рябь в стекле и снова исчез, когда отверстие в стене закрылось.

Всё это заняло миллиардную долю секунды.

— Готово, — объявил Виктор.

— Я ничего не вижу, — сказал Талбо и тут же понял, каким дураком, вероятно, кажется этим людям. Естественно, он ничего не видел. Потому что видеть было нечего... невооружённым глазом.

— Он... он там?

— Ты там, — поправил его Виктор.

Учёный махнул рукой одному из лаборантов, который стоял у стены возле стеллажа с инструментами и приборами в коробках, и тот поспешил к нему с небольшим, аккуратным микроскопом в руках. Он каким-то непонятным Талбо образом прикрепил микроскоп к верхней части стойки, а потом отошёл в сторону.

— Вторая часть твоей проблемы решена, Ларри, — сказал Виктор. — Иди, взгляни на Лоуренса Талбо.

Лоуренс Талбо подошёл к микроскопу, настроил его таким образом, чтобы была видна блестящая поверхность крошечной иглы, и увидел себя, уменьшенного до невероятных размеров.

 

Он смотрел сам на себя. Он себя узнал, хотя видел только огромный карий глаз циклопа, взирающий на него с поверхности гладкого стеклянного спутника, заслонившего небеса Лоуренса Талбо.

Он помахал рукой, глаз моргнул.

«Начинается», — подумал Талбо.

 

Лоуренс Талбо стоял у края огромного кратера, являвшегося пупком Лоуренса Талбо. Заглянул в бездонную пропасть, где останки пуповины образовывали петли и бугры, гладкие, исчезающие в непроглядном мраке. Он стоял, приготовившись начать спуск, и вдруг ощутил запах собственного тела. Сначала пот, а потом и те запахи, что поднимались изнутри: аромат пенициллина, словно ты кусаешь фольгу больным зубом; меловой дух аспирина защекотал волоски в носу, будто озорник решил помахать в воздухе тряпкой, которой только что вытирал классную доску; вонь гниющей еды, переваренной и уже превращающейся в отходы. Все эти запахи, словно симфония чёрных тонов, рождались в его теле.

Талбо уселся на круглый край пупка и скользнул вперёд. Перескочил через какой-то выступ, пролетел несколько футов, снова заскользил, уносясь в темноту. Падал он совсем недолго и наконец наткнулся на мягкую, податливую, немного пружинящую поверхность, где был перевязан пупок. Темноту на дне пропасти неожиданно разрезал ослепительный луч света. Прикрыв глаза ладонью, Талбо посмотрел вверх, на небо. Там, ярче, чем тысяча сверхновых, сияло солнце. Виктор передвинул хирургическую лампу, чтобы помочь ему. Пока у него ещё была такая возможность.

Талбо заметил, как за светом движется какая-то огромная тень, ему вдруг показалось, что он обязательно должен разгадать, что же это такое. И на мгновение, прежде чем зажмуриться от невыносимо яркого сияния, он понял, что это было. Кто-то наблюдал за ним, глядя из-за хирургической лампы, нависшей над спящим на операционном столе обнажённым телом Лоуренса Талбо.

Это была та пожилая женщина — Надя.

Он долго неподвижно стоял, думая о ней. Потом опустился на колени и пощупал материал, которым был устлан пол шахты пупка.

Ему показалось, что он чувствует какое-то движение под поверхностью — так течёт вода под тонким слоем льда. Тогда он улёгся на живот и, прикрыв ладонями глаза, прижался лицом к мёртвой плоти. Возникло ощущение, что он смотрит через слюду. Трепещущая мембрана, сквозь которую виднелся заросший просвет пупочной вены. Никакого входного отверстия. Талбо прижал ладони к упругой поверхности, и она слегка поддалась, но не более того. Чтобы отыскать сокровище, ему придётся идти по карте Деметра — теперь она навеки запечатлелась в его памяти — и проделать немалое расстояние, но сначала необходимо отыскать возможность проникнуть в собственное тело.

Однако у него не было никаких инструментов, которые помогли бы ему это сделать.

Талбо, одиноко стоящего у врат собственного тела, вдруг охватила ярость. Вся его жизнь состояла из страданий, чувства вины и ужаса, явившихся результатом событий, над которыми он был не властен. Пентаграммы, полная луна и кровь; ни одной унции лишнего веса из-за жёсткой диеты: пища, богатая протеинами; кровь лучше, чем у любого другого здорового индивида мужского пола, триглицериды и холестерин всегда сбалансированы в лучшем виде. И смерть — вечный незнакомец.

Ярость переполняла Талбо. Он услышал невнятный стон, упал лицом вниз и начал рвать атрофировавшуюся пуповину зубами — он не раз использовал их для аналогичных целей. Сквозь кровавую пелену он всё же понимал, что рвёт собственное тело, но в данный момент это показалось ему вполне приемлемым самобичеванием.

Посторонний — да, он был посторонним всю свою сознательную жизнь, но теперь гнев поможет ему больше не оставаться снаружи. С демоническим упорством вырывал он всё новые куски плоти, пока мембрана наконец не поддалась — образовалось отверстие, сквозь которое он мог войти в себя...

Талбо был ослеплён вспышкой света, порывом ветра — это высвободилось нечто, прятавшееся под покровами кожи и ждавшее своего часа, и в одно короткое мгновение перед тем, как нырнуть в небытие, он понял, что Кастанеда устами Дона Хуана говорил правду: толстый пучок белых паутинообразных волокон, с золотыми блёстками, пронизанных нитями света, вырвался из сросшейся вены, поднялся вдоль ствола шахты в сторону безукоризненно чистого неба.

Метафизическая, невидимая цветоножка уходила вверх, поднималась всё выше, в то время как у Талбо закрылись глаза и он соскользнул в черноту.

 

Он полз на животе по просвету потока из центра, где брали свое начало вены, идущие сквозь амниотическую оболочку к зародышу, — продвигался вперёд, подобно разведчику по вражеской территории, используя локти и колени, словно лягушка, открывал головой сплющившийся туннель ровно на столько, чтобы можно было пробираться дальше. Света было вполне достаточно: внутреннюю часть мира, который назывался Лоуренс Талбо, заливало золотистое сияние.

Карта вывела его из узкого туннеля по нижней полой вене к правому предсердию, а затем через правый желудочек сердца, лёгочные артерии, клапаны к левой стороне сердца (левое предсердие, левый желудочек) и аортам — три коронарные артерии над клапанами — и вниз по дуге — обходя сонную и другие артерии — к сплетению артерий брюшной полости, откуда они разбегаются в самые разные стороны: к желудку и двенадцатипёрстной кишке, к печени и селезёнке. А потом по диафрагме он опустится к поджелудочной железе. И там, среди островков Лангерганса по координатам, которые получил в «Консультационной службе», найдёт то, что украли у него однажды, в страшную ночь полнолуния, много лет назад. И отыскав это, обеспечив себя вечным сном, а не просто физической смертью от серебряной пули, он остановит своё сердце — как именно, ему ещё пока неизвестно, но он обязательно это узнает — и тогда Лоуренсу Талбо, который стал тем, что он сейчас созерцает, придёт конец. Там, в хвосте поджелудочной железы, питаемой кровью из селезёночной артерии, спрятано величайшее сокровище. Дороже дублонов, пряностей и шёлка, дороже масляных ламп, в которые заточал джиннов Соломон... там его ждёт последний и сладкий вечный мир, освобождение от чудовищного уродства.

Талбо прополз сквозь последние несколько футов слипшейся вены, и его голова оказалась в открытом пространстве. Он висел вверх ногами в пещере с тёмно-оранжевыми стенами.

Тогда он высвободил руки и упёрся ими в потолок пещеры — только так ему удалось вытащить всё остальное тело из туннеля. Он рухнул вниз, пытаясь в последний момент повернуться, чтобы основной удар пришёлся в плечо, однако что-то больно полоснуло его по шее.

Он немного полежал, дожидаясь, пока прояснится в голове, потом встал и зашагал вперёд. Пещера выходила на небольшой карниз. Талбо взглянул на раскинувшийся перед ним ландшафт. Скелет какого-то странного существа, лишь отдалённо напоминающего человека, скорчившись лежал у стены. Талбо не хотелось приближаться к нему, не хотелось рассматривать повнимательнее. Он оглядел мир мёртвых оранжевых скал — местность была настолько неровной и пересечённой, что напоминала вид на лобную долю мозга, извлечённого из черепа.

Небо было светло-жёлтым, ярким и ласковым. Огромный каньон его тела, лишённый горизонта, казалось, представлял из себя бесконечное скопление раскрошившегося камня, умершего вот уже многие века назад. Поискав немного, Талбо нашёл подходящий спуск с карниза и отправился в путь.

 

Здесь была вода, благодаря этому он мог жить. По всей вероятности, в этой сухой и мёртвой стране дождь шёл гораздо чаще, чем можно было предположить. Талбо не дано было следить за течением дней или месяцев, потому что тут не существовало ни дня, ни ночи — всегда одно и то же ровное, великолепное золотое сияние, — но ему казалось, что путешествие вниз по центральному хребту оранжевых гор заняло почти шесть месяцев. За это время дождь шёл сорок восемь раз — примерно дважды в неделю. После каждого дождя купели повсюду наполнялись водой для крещения, и очень скоро Талбо обнаружил, что, если пятки его обнажённых ног остаются мокрыми, он может идти долго, не чувствуя усталости. Если он и ел, то не помнил, что и как часто.

И нигде не встретил никаких признаков жизни.

Кроме одиноких скелетов, лежащих у оранжевых стен. Часто у них не хватало черепа.

Наконец Талбо удалось найти перевал через хребет. Теперь он спускался к подножию гор по более пологим склонам, снова поднимался вверх по узким, извилистым тропинкам, которые уходили всё выше и выше к пышущему жаром небу. Добравшись до вершины, он обнаружил, что спуск с противоположной стороны будет несложным. Талбо быстро продвигался к цели; оставалось всего несколько дней.

По дороге в долину он услышал, как поёт какая-то птица. Талбо пошёл на её голос и оказался у кратера с магматической породой — довольно большого, прятавшегося между поросшими травой склонами. Он наткнулся на него случайно и, поднявшись, вскоре уже стоял у края вулкана и заглядывал вниз.

Кратер превратился в озеро. От озера поднимался резкий неприятный запах, какой-то печальный. Птица продолжала петь; но Талбо не видел её в золотом небе у себя над головой. Его затошнило от вони, испускаемой озером.

Тогда он уселся на край кратера, и принялся смотреть вниз, неожиданно сообразив, что озеро наполнено мёртвыми существами, плавающими там вверх брюхом; пурпурные и голубые, совсем как задушенные дети, гниющие, белёсые, они медленно кружились, переворачивались, качались в подёрнутой легкой зыбью воде; у них не было конечностей, не было лиц. Он спустился к ближайшему выступу вулканической скалы и стал разглядывать мёртвые существа.

К нему что-то поплыло. Он отодвинулся. Тогда оно поплыло быстрее, выбралось на поверхность у стены кратера, продолжая распевать свою песенку сойки, подобралось к останкам какого-то существа и вырвало из тела кусок гниющей плоти. А потом задержалось всего на одно мгновение, чтобы напомнить Талбо, кто является властелином этой территории.

Как и сам Талбо, эта рыба не желала умирать.

Талбо долго сидел на краю кратера, глядя вниз на озеро, на мёртвые мечты, которые качались на волнах, словно червивая свинина в сером бульоне.

Через некоторое время он пошёл прочь от кратера и озера, снова пустился в путь. Он плакал.

 

Когда Талбо наконец добрался до берега панкреатического моря, он обнаружил там множество вещей, которые потерял или отдал ещё в детстве. Нашёл деревянный пулемёт на треноге — пулемёт был грязно-зелёного цвета и вопил тра-та-та, стоило только дёрнуть за деревянную ручку. Отыскался и набор игрушечных солдатиков — целых две армии, одна прусская, а другая французская, её возглавлял миниатюрный Наполеон Бонапарт. Микроскоп, слайды, чашки Петри и множество химикатов в симпатичных бутылочках с одинаковыми этикетками. Бутылка с монетками. Тряпичная кукла, что надевают на руку, — у неё была голова обезьяны, а на перчатке лаком для ногтей подписано имя «Роско». Шагомер; красивая картинка с изображением экзотической птички, причём её сделали из настоящих перьев; трубка из стержня кукурузного початка. Целая коробка призов: картонный набор детектива с порошком для снятия отпечатков пальцев, невидимыми чернилами и списком секретных кодов; кольцо, к которому было прикреплено нечто, напоминающее пластиковую бомбу, — когда он оторвал красное донышко от бомбы и прикрыл её ладонями, то в самой глубине увидел крошечные вспышки; фарфоровая кружка с изображением девочки и собаки; значок для расшифровки секретных сообщений, в центре красного пластмассового круга красовалось зажигательное стекло.

Однако тут было не всё.

Талбо не помнил, чего не хватало, но твёрдо знал, что это очень важный предмет. Так же точно он знал, что ему просто необходимо открыть секрет окутанной мраком фигуры, которая прошла мимо хирургической лампы, когда он находился у края пупка. То, что пропало, имело для него огромное значение.

Он забрался в лодку, найденную у берега панкреатического моря, и сложил все свои находки в водонепроницаемый ящик под одним из сидений. Вытащил большой, формой напоминающий собор радиоприёмник и положил на сиденье рядом с уключиной.

А потом столкнул лодку в алые воды, измазав щиколотки и икры, а когда вода поднялась выше колен, забрался в лодку и направился в сторону островов. То, что пропало, имело для него огромное значение.

 

Когда на горизонте появились острова, ветер стих. Глядя на кровавое море, Талбо спокойно дрейфовал — он попал в точку с координатами 38 градусов 54 минуты северной широты и 77 градусов 00 минут 13 секунд западной долготы. Он попил из моря, и его затошнило. Поиграл с игрушками из водонепроницаемого ящика. Слушал радио: передачу про очень толстого мужчину, который занимался тем, что разгадывал разные убийства, потом инсценировку «Женщины в окне», где главные роли исполняли Эдвард Г. Робинсон и Джоан Бенетт; историю, начавшуюся на большом железнодорожном вокзале, загадочные приключения одного богача, который умел становиться невидимым, затуманивая сознание окружающих его людей; с удовольствием выслушал драму с напряжённым сюжетом, которую рассказал человек по имени Эрнест Чэппел — про то, как группа людей спустилась в батискафе в горнодобывающую шахту, затем ещё ниже, а через пять миль на них напали птеродактили. Потом пришло время новостей в изложении Грэма Макнами. В самом конце программы незабываемый голос Макнами сообщил своим слушателям о курьёзном случае, который мог оказаться интересным для всех:

«Дата и место: Огайо, двадцать четвёртое сентября, 1973 год. Марта Нельсон провела в больнице для умственно отсталых девяносто восемь лет. Сейчас ей сто два года, её поместили в государственное заведение этого типа недалеко от Ориента, что в штате Огайо, двадцать пятого июня 1875 года. Личное дело и медицинская карта Марты Нельсон погибли во время пожара примерно в 1883 году, и никто не может сказать наверняка, почему она попала в это заведение. Раньше оно называлось «Колумбийский государственный институт для слабоумных». «У неё не было ни малейшего шанса», — сказал доктор А. З. Софоренко, назначенный директором два месяца назад. Ещё он заявил, что эта женщина, по всей видимости, стала жертвой «евгенической тревоги», которая, по словам доктора, была весьма распространённым явлением в конце девятнадцатого века. В то время было принято считать, что, раз люди созданы «по образу и подобию Бога», все умственно неполноценные существа воплощают в себе зло или есть порождение самого дьявола, поскольку не являются цельными человеческими личностями. «Тогда, — продолжал доктор Софоренко, — верили, что, если извлечь такое неполноценное существо из общества и поместить его в специальное учреждение, грязь не запятнает остальных. Вероятно, эта женщина и стала одной из жертв подобного образа мышления. Никому не ведомо, была ли она на самом деле умственно отсталой; её жизнь прошла зря. Для своего возраста она ведёт себя вполне разумно. У неё нет родственников, и в течение последних семидесяти восьми или даже восьмидесяти лет она общалась только с персоналом нашего заведения"».

Талбо молча сидел в своей маленькой лодочке, на мачте печально, словно забытое украшение, повис парус.

— Талбо, с тех пор как я забрался в тебя, мне довелось плакать больше, чем за всю предыдущую жизнь, — сказал он, продолжая плакать.

Мысли о Марте Нельсон, женщине, про которую он никогда в жизни не слышал, про которую никогда и не узнал бы, если бы случайно, случайно, случайно, не услышал совершенно случайно, — мысли о ней метались у него в сознании, точно ледяной вихрь.

Поднялся холодный ветер, наполнил парус, лодка больше не дрейфовала, её несло прямо к берегу ближайшего острова. Совершенно случайно.

 

Талбо стоял там, где на карте, сделанной Деметром, было обозначено местонахождение его души. Несколько безумных мгновений он хихикал, сообразив, что предполагал найти здесь огромный мальтийский крест или «х» капитана Кидда — хоть какой-нибудь знак, чтобы понять наверняка, что попал туда, куда нужно. Но тут был только мягкий зелёный песок, совсем как детская присыпка, который ветер поднимал и, придавая ему самые причудливые формы, уносил в кроваво-красное панкреатическое море. Нужное Талбо место находилось между линией прилива и огромным строением, напоминающим Бедлам 10, которое господствовало над всем островом.

Талбо ещё раз посмотрел на крепость, возвышавшуюся в самом центре крошечного островка, — квадратная, словно вырубленная из цельного куска чудовищной чёрной скалы, она, может быть, возникла в результате какой-нибудь естественной катастрофы. Здесь не было ни одного окна, никаких дверей — по крайней мере, Талбо их не видел, хотя и мог обозревать две стены строения. Ему это не понравилось. Тёмный бог правил пустым королевством. Он подумал о рыбе, которая не желала умирать, и вспомнил идею Ницше о том, что боги умирают тогда, когда в них перестают верить.

Талбо опустился на песок, вспомнив, как несколько месяцев назад так же точно упал на колени, чтобы разорвать плоть пуповины, и принялся копать мягкую легкую пыль.

Чем больше он копал, тем быстрее песок заполнял песчаную ямку. Талбо встал в самый её центр, расставил ноги пошире и стал выбрасывать грязь назад, совсем как собака, ищущая кость.

Когда его пальцы коснулись края ящика, он сломал ноготь и вскрикнул от боли.

Потом расчистил песок вокруг ящика и просунул под него свои кровоточащие пальцы, чтобы ухватиться получше. С силой потянул и вытащил ящик наружу.

Отнёс на берег и уселся на песок.

Это был самый обычный ящик. Простой, деревянный, похожий на старинную шкатулку для сигар, только побольше размером. Талбо долго вертел его в руках и совсем не был удивлён, когда не обнаружил ни зловещих иероглифов, ни оккультных знаков. Это сокровище не такого рода. А потом он снова перевернул ящик и открыл крышку. Внутри находилась его душа. Талбо вовсе не эту вещь предполагал найти в ящике. Но ведь именно этого предмета не хватало среди его сокровищ.

Зажав находку в кулаке, он прошёл мимо ямки, которая быстро заполнялась зелёным песком, в сторону бастиона в самом центре островка.

 

Мы будем скитаться мыслью

И в конце скитаний придём

Туда, откуда мы вышли,

И увидим свой край впервые.

Т. С. Элиот

 

Оказавшись внутри, в задумчивом сумраке крепости — и обнаружив, что войти сюда оказалось гораздо проще, чем он предполагал (дурной признак!), — Талбо понял: идти можно только вниз, другого пути нет. Сырые, чёрные ступеньки кривой лестницы неумолимо уходили вглубь, внутрь строения, ниже уровня панкреатического моря — крутые ступеньки, отполированные тысячами ног, что прошли тут за бесконечные годы, пролетевшие с тех самых времён, когда проснулась человеческая память. Было темно, и всё же Талбо видел, куда идёт. Он не стал задумываться над тем, как такое может быть.

По дороге ему не встретилось ни комнат, ни залов, но у самого дна строения он увидел дверь в конце большого зала. Дверь была сделана из переплетённых железных прутьев, таких же чёрных и сырых, как и камни крепости. Сквозь прутья Талбо рассмотрел нечто бледное и неподвижное в дальнем углу... скорее всего камеры. На двери не было замка. Он коснулся её рукой, и она распахнулась. Тот, кто жил в этой камере, никогда не пытался открыть дверь; или попытался, но в конце концов решил остаться здесь.

Талбо двинулся в сторону густого мрака.

После долгого молчания он наклонился и помог ей встать на ноги — всё равно что взял в руки мешок с увядшими цветами, хрупкими, в ореоле мёртвого воздуха, лишённого даже тени воспоминаний о сладостном аромате. Поднял её на руки и понёс.

— Закрой глаза, Марта, а то они заболят от слишком яркого света, — сказал он и принялся подниматься вверх по бесконечной лестнице, к золотому небу.

 

Лоуренс Талбо сидел на операционном столе. Он разлепил веки и посмотрел на Виктора. Улыбнулся какой-то странной, мягкой улыбкой. Впервые за годы их дружбы Виктор увидел, что страдание покинуло лицо Талбо.

— Всё прошло хорошо?

Талбо кивнул.

Они посмотрели друг на друга и ухмыльнулись.

— Как у тебя обстоят дела с криоконсервацией? — спросил Талбо.

Брови Виктора удивлённо полезли вверх.

— Хочешь, чтобы я тебя заморозил? Я думал, ты мечтал добиться более определённого, постоянного результата... ну, скажем, серебро.

— В этом нет необходимости.

Талбо огляделся по сторонам. И увидел, что она стоит у дальней стены возле одного из гразеров. Она со страхом смотрела на него. Талбо улыбнулся, и на одно короткое мгновение она снова стала юной девушкой. А потом отвернулась. Он взял её за руку, и она подошла с ним к столу, к Виктору.

— Я был бы тебе крайне признателен, если бы ты мне объяснил, что здесь происходит, Ларри, — сказал физик.

И Талбо ему рассказал, рассказал всё.

— Моя мать, Надя и Марта Нельсон — все они одно, — закончил Талбо, — зря прожитые жизни.

— А что в ящике? — спросил Виктор.

— Как ты относишься к символизму и космической иронии, друг мой?

— До сих пор мне вполне хватало Юнга и Фрейда, — ответил Виктор и улыбнулся.

Талбо крепко взял пожилую женщину за руку и сказал:

— Это был старый, ржавый значок с клоуном.

Виктор отвернулся. Когда он снова посмотрел на друга, тот улыбался.

— Это вовсе не космическая ирония, Ларри... это фарс, — сказал Виктор.

Он был зол и не скрывал этого.

Талбо молчал, давая возможность Виктору самому все понять.

Наконец тот сказал:

— Что, чёрт подери, это должно означать — невинность?

Талбо пожал плечами:

— Наверное, если бы я знал, то не потерял бы значок. Всего лишь значок, не более того. Маленький металлический кружочек размером в полтора дюйма, с булавкой. А на нём нарисовано косоглазое лицо, ярко оранжевые волосы, широкая улыбка, нос картошкой, веснушки — он именно таким и был. — Талбо помолчал немного, а потом добавил: — Мне кажется, это как раз то, что я искал.

— Теперь, найдя его, ты больше не хочешь умереть?

— Мне нет необходимости умирать.

— И я должен тебя заморозить?

— Нас обоих.

Виктор недоверчиво на него посмотрел:

— О Господи, Ларри!

Надя стояла молча, словно не слышала их разговора.

— Виктор, выслушай меня: там находится Марта Нельсон. Зря прожитая жизнь. А Надя находится здесь. Я не знаю, почему и каким образом это получилось, но... Ещё одна зря прожитая жизнь. Я хочу, чтобы ты создал её уменьшенный двойник, так же, как сделал мой, и послал внутрь. Он её там ждёт, он может всё исправить, Виктор. И он всё исправит в конце концов. Он будет с ней рядом, когда она вернёт украденные годы. Он сможет стать — я смогу стать — её отцом, пока она будет ещё ребёнком, потом другом, затем, когда она начнет взрослеть, приятелем, когда станет женщиной — поклонником, любовником, мужем, товарищем в старости. Разреши ей побывать теми женщинами, которыми ей не позволили быть, Виктор. Ты не имеешь права отнимать у неё этот шанс во второй раз. А когда всё будет кончено, возникнет начало...

— Как, ради всего святого, чёрт подери, каким образом? Приди в себя, Ларри! Что значит вся эта метафизическая чепуха?

— Я не знаю как. Это существует, и всё! Я там был, Виктор, я провёл там несколько месяцев или лет, и я совсем не изменился, не превратился в волка; там нет Луны... нет ни дня, ни ночи, только золотой свет и тепло. Я могу попытаться возместить ущерб. Я могу вернуть две жизни. Виктор, пожалуйста!

Физик молча посмотрел на него, затем перевёл взгляд на пожилую женщину. Она улыбнулась ему, а потом непослушными, изуродованными артритом руками сняла одежду.

 

Когда она прошла сквозь заросшую протоку, её ждал Талбо. Она казалась усталой, и он понял, что ей надо как следует отдохнуть, прежде чем они начнут трудный путь через оранжевые горы. Он помог ей спуститься на пол пещеры и уложил на мягкий бледно-желтый мох, который захватил с собой с островов Лангерганса, когда шёл сюда вместе с Мартой Нельсон. Две пожилые женщины лежали рядом, Надя заснула почти мгновенно. А он стоял и смотрел в их лица.

Они были совершенно одинаковыми.

А потом Талбо подошёл к уступу и вгляделся в хребты оранжевых гор. Скелеты его уже не пугали. Он почувствовал, что воздух внезапно похолодел, и понял, что Виктор приступил к криоконсервации.

Он ещё долго так стоял, сжимая в кулаке левой руки маленький стальной значок с хитрым и одновременно простодушным лицом забавного существа, нарисованного при помощи всего лишь четырех ярких красок.

 

Через некоторое время он услышал, как внутри пещеры плачет ребёнок, один ребёнок, и тогда Талбо повернулся, чтобы снова пуститься в самое простое путешествие своей жизни.

А где-то отвратительная, дьявольская рыба неожиданно распластала жабры, перевернулась брюхом вверх и медленно погрузилась во мрак.

И руки недвижны

Харлан Эллисон

 

 

Под Саргассовым морем — Спящий.

В ожидании общего завтра — Лин и Лорайн.

На Земле — мир. Целое море мира.

И Эбботт, намеренный зачеркнуть шесть столетий.

Армия Лина, затемненная и готовая к кровавому бою, несется к той точке на карте, куда шестью столетиями раньше поместили Спящего. Внутри боевой машины, извлеченной из Смитсоновского музея, услышав сигнал тревоги от слежака, Эбботт резко повернулся к приборной доске. На какой-то миг в отполированной переборке отразилось лицо — его, Эбботта, лицо. Загар, веснушки, сверкающие глаза, внушительный носВсе на месте.

— Блокировка! — приказал он первому офицеру.

Первый коснулся ладонью трех громадных кнопок на приборной доске. Экран сканера ожил — из зеленого сумрака и илистой мглы Саргассов вдруг вынырнул яркий силуэт устаревшего, но мощного подводного глиссера. Глиссер спускался прямо за ними.

— Показания! — потребовал Эбботт. — По курсу — снесет нам нос.

— Когда?

— Через... минуты полторы.

Эбботт треснул кулаком по краю приборной доски. Впервые с тех пор, как они выскользнули из того места, что когда-то было базой подлодок Пенсаколы, он пришел в неописуемую ярость. Эбботта взбесила сама возможность того, что они могут не добраться до Спящего, могут не отключить его первыми, могут уступить армии Лорайна право толкнуть мир к войне.

Наконец командующий армией Лина обратился ко всем шестерым офицерам:

— Первый остается у сканера. Остальные за мной.

Потом Эбботт опустился в ванну с желе и закрыл глаза. Другие пять членов команды последовали его примеру повернули кресла к ваннам и дружно заскользили в обволакивающее желтовато-зеленое вещество.

Командир тут же почувствовал, как его сознание связывается с разумами всех пяти подчиненных. Выстроив их позади своего фокуса и держа силу наготове, он аккуратно и тихо принялся зондировать линию к глиссеру и армии ЛорайнаПрозондировав до критической точки, оставил зонд и метну лея обратно к своему фокусу. А потом, собрав мощь пятерых своих офицеров в единый кулак, снова ринулся к зонду — и ударил! Со всего ходу сокрушительно и незримо ударил в критическую точку!

А находилась эта критическая точка в голове одного из людей Лорайна. Стоило ментальному силовому лучу ударить, мигом опаляя офицеру череп, выжигая ему глаза, как командующий армией Лорайна выставил ментальный барьер и обволок им весь экипаж. Причем весьма вовремя.

Выжженный труп так и остался стоять. Из пустых глазниц бешено хлестала энергия — рвалась наружу и трещала на весь глиссер. Силовой луч эбботтовского сознания, усиленный пятью офицерскими, неистовым пламенем пылал из головы мертвеца. Труп дергался от бушевавшей в нем энергии — нелепо размахивал руками и пританцовывал. — Бурлящая смертоносным зарядом голова свободно подпрыгивала над туловищем — жгла и обугливала.

Защищенные ментальным барьером люди Лорайна в ужасе смотрели на останки своего товарища. Командующий армией Лорайна отвернулся. Потом с трудом сглотнул. Наконец через силу обратился к подчиненным:

— Закорачивайтесь на меня. Остановим.

Живых в глиссере оставалось восемь. Сознания их слились и коротнули силовой луч. Пустой череп трупа вдруг упал на пол. В кабине еще сильнее завоняло горелым мясом. Один из офицеров поперхнулся.

— Эй, там! Держаться! — одернул его командир — и вся ментальная сила отставшего устремилась в общий котел.

Командир попытался проследовать к фокусу вражеского силового луча, но Эбботт уже успел замести следы — нанеся коварный удар, испарился в морской пучине.

Армии Лорайна требовалось теперь скорректировать курс. Мертвец успел выжечь целые управляющие блоки и глиссер отчаянно трясло в стремительном полете в глубь Саргассова моря.

А пока команда глиссера пыталась выправить положение, Эбботт вовсю гнал свою боевую машину к той точке на карте, куда так давно поместили Спящего.

Спокойно расстыковавшись, Эбботт ровным голосом отдал команде приказ вернуться на места. Офицеры закурочили ванны и снова расположились в креслах. Эбботт взглянул на своих подчиненных. Двигались они медленно, неохотно.

Он продолжал наблюдать:

— Ну, в чем дело?

Офицеры повернулись к своему командиру и молча на него уставились.

— А ну-ка откройтесь. Я посмотрю.

Потупив взор под пристальным взглядом Эбботта, все пятеро один за другим открылись для его зонда. Он вошел, неспешно прозондировал и вышел. Теперь стало ясно.

— Знаю. Но мы должны.

Офицеры по-прежнему молчали.

— Смотрите, чтобы это нас не замедлило. Бдительность и еще раз бдительность. — Потом Эбботт вернулся в сознание каждого по отдельности и разгладил участки, где затаился ужас. Ужас от невероятного зрелища. От того, что их собственные ментальные силы сотворили с офицером армии Лорайна. Разглаженные, офицеры быстро восстановились, снова повернулись к пульту управления и направили боевую машину еще глубже в затянутые мглой Саргассы — туда, где сидел Спящий.

Эбботт вышел в отключку и задумался. Вспомнил, как Лин отыскал его в институте Клока, где он проводил сеансы групповой терапии. Вспомнил аудитории, забитые мужчинами и женщинами, утомленными собственным существованием и пресытившимися скукой, — людьми, что жаждали ответов, которые бы отличались от уже неизбежно ими найденного. От самоубийства.

Лин пришел и так затемнил разум Эбботта, что Спящий уже не мог в нем копаться. А потом стал говорить про войну. Про важность войны. Про необходимость войны для того, чтобы человек снова стал Человеком. Эбботт жадно внимал.

Он сразу принял линовскую философию, ибо прекрасно знал о последствиях слишком продолжительного мира. Но осталось у Эбботта чувство, что, не согласись он с Лином, не прими на себя командование армией, этот милый человек убил бы его на месте. Сразу же, не раздумывая.

А теперь... куда его занесло? Что он такое делает?

Верит ли он по-прежнему?.. Теперь, когда они вступили в настоящий бой, когда и вправду выжгли мозг живому человеку? Теперь, когда он, Эбботт, выступил реальным орудием смерти? По-прежнему ли он считает Лина и Лорайна спасителями человечества? Или они как раз и есть то зло, ради предотвращения которого под Саргассово море некогда посадили Спящего?

Эбботт не знал. Пока что. Но хотел знать. Должен был узнать. Отчаянно в этом нуждался.

Тем временем боевая машина с запертой в ее брюхе буровой капсулой летела . все глубже и глубже в сплошь затянутые водорослями просторы Саргассов.

И там, под Саргассами, ждал Спящий — сидел и даже не ведал, что люди отправились его отключить. Что скоро весь мир снова охватит буйный пожар войны.

А Эбботту, вершителю человеческих судеб, отчаянно требовалась уверенность.

До появления Лина и Лорайна многое было по-другому.

Мир, собственно, и теперь не слишком изменился. Но если одна из армий доберется до Спящего...

До них было по-другому...

Тайной затемнения мыслей владели только два человека. Первым был Питер Кальдер, по счастливой случайности наткнувшийся на метод. Пожилой ученый дожил до блестящей лысины, но так и не отучился от детской привычки грызть ногти. Процесс он довел до такого совершенства, что зубы теперь находили себе работу лишь в уголках да у самой мякоти. Другим был его ассистент. Сущий плюшевый мишка — низенький и круглый. При разговоре то и дело нервно кивал — словно без конца подтверждая, что внимательно слушает.

Счастливчиком он себя никогда не считал.

Как, впрочем, и Кальдер.

Но именно плюшевому мишке суждено было оценить по достоинству потрясающее открытие Кальдера. А кроме того, Альберт Офир — так звали ассистента — приложил к методу соответствующий математический аппарат. Семнадцать лет прошло, прежде чем с трудами ученых ознакомились заинтересованные стороны. Кальдер и Офир к тому времени работали независимо друг от друга, и занимались они совсем другими делами.

Открытие их достаточно долго никого не интересовало, ибо никакого практического смысла в нем не находили. Постепенно оно лишилось всякого смысла и для своих авторов.

А все потому, что на Земле к тому времени уже шесть столетий царил мир.

И все шесть столетий человечество было лишено прогресса.

Но вот, совершенно случайно, одна из заинтересованных сторон наткнулась на метод. Вернее, на упоминание о методе. И прежде чем сторона эта успела избавиться от источника информации, о находке узнала другая заинтересованная сторона.

Первую из заинтересованных сторон представлял человек по фамилии Лорайн. Здоровенный, широкоплечий, неистовый в постели и ненасытный за столом. Человек, привыкший наслаждаться всей полнотой жизни.

Другой заинтересованной стороной оказался худощавый мечтатель по фамилии Лин. Лин писал стихи и пел приятным баритоном. Уже в годах, он избегал омолаживания, справедливо полагая, что стареть человеку следует с достоинством, не стремясь любыми средствами уйти от неизбежного.

А заинтересованными в методе затемнения мыслей люди эти оказались потому, что их (хотя и не первых за последние шесть столетий) снедало желание вновь начать на Земле войну. Вновь запустить кровавую мясорубку беспорядочных убийств и бессмысленной кражи богатства других народов. Вновь затеять глобальные военные действия, что погрузят каждого в личный ад страха и сомнений.

Заварить ту кашу, что уже шесть столетий была недоступна ее ценителям. Шесть столетий — пока в своей стальной пещере под Саргассовым морем с закрытыми глазами и недвижными руками сидел Спящий.

Сидел, просматривая мысли всего человечества и поддерживая мир.

Лин и Лорайн решили стать врагами.

Ибо как иначе можно начать войну, когда нет противников, нет враждующих сторон, нет антагонистов?

И они отыскали Кальдера и Офира.

Ибо как мог Человек продолжать восхождение по ступеням Прогресса к своему Назначению, если не было войн, чтобы пробуждать в нем потребность творчества и бросать вызов его способностям? Как мог он совершенствоваться, когда невозможно было прекратить постоянную слежку Спящего, чтобы каждый снова мог вышибить мозги своему ближнему, снова мог думать о временах грядущего и мечтать о звездах?

Лин и Лорайн оказались подходящими людьми, чтобы избрать противостояние и найти авторов метода, ибо так свято верили в высший смысл своей миссии, что сумели отбросить мысли о Кальдере и Офире прежде, чем слежка Спящего их зафиксировала. Может, им повезло. А может, они и впрямь оказались избраны. Так или иначе, они очистили свои разумы — и, когда всевидящее око Спящего обратилось на них, двое заговорщиков были свежи и чисты, как души младенцев, — которых, кстати говоря, каждый год рождалось строго определенное число.

Да, Лин и Лорайн были подходящими людьми. Им удалось одного за другим отыскать Кальдера и Офира, даже не размышляя особо, зачем они это делают.

И когда Лорайн нашел в Вене Кальдера, ему почти сразу удалось овладеть методом. Затемнив свои мысли, он тем самым поставил себя вне репрессивных мер Спящего. Несколькими днями позже, обнаружив в Гренландии Офира и выманив у него тайну, то же проделал и Лин.

После чего оба мгновенно и практически безболезненно убили своих информаторов. Что и подразумевалось.

Потом Лин и Лорайн активно занялись затемнением мыслей тщательно подобранной живой силы — костяка тех армий, которые в конце концов должны были сойтись в смертельной схватке и вновь огласить Землю упоительными звуками смерти.

Но прежде чем снова приступить к выполнению человеческого Назначения, следовало вывести из игры Спящего — следовало погрузить его в вечное молчание вместе с шестью столетиями безмолвной работы. Лин и Лорайн тщательно подобрали людей, снарядили их, снабдили картами, добытыми в особых тайниках — а потом выслали армии найти Спящего под Саргассами. Найти, покончить с его вечной жизнью, наглухо перекрыть его рыщущий мозг.

И все это в то самое время, пока Спящий безмолвно следил из-под Саргасс. Сидел и следил — с закрытыми глазами и недвижными руками.

Эбботту снился сон. Сон из другой жизни, что вышел на свет сквозь зыбучие пески подсознания — какая-то вновь воплощенная, иная жизнь его тела. Эбботт сознательно искал этого сна, сознательно его требовал. Ибо чувствовал: постигнув этот сон, можно попытаться постичь и себя — выяснить, что же он такое творит. Здесь и сейчас.

Сон был про войну.

Сохранившийся в памяти его плоти, некогда принадлежавшей другому сон, полный событий прежних времен. Эбботт вспоминал прошлое — как все было, когда в мире гремели войны.

Начинался сон с дубин питекантропов и первых брошенных друг в друга камней. Дальше — луки и стрелы, щиты и мечи, булавы и топоры. Еще дальше — духовые и кремневые ружья, гранаты и штыки, танки и трипланы, атомные бомбы и напалм, ракеты с тепловым наведением и бактериологическое оружие. Еще дальше сновидение стало сбивчивым — плоть смутно припомнила Четвертую Мировую войну и что осталось от мира после нее — и как люди даже тогда ничему не научились. Эбботту снилось...

...как на него напала бродячая банда йеху, пока он за рулем «хили» вилял меж воронок на Фаунтан-авеню — как раз после Вайна. Барток пустил слух, что среди руин Голливуд-ранч-маркета якобы остались нетронутые консервы с супом из моллюсков и анчоусовой пастой. Вранье, конечно. Никакой там пасты нет. Зато из-под груды дранки и штукатурки посчастливилось откопать банку белужьей икры. Этикетка давно оторвалась. Но он мигом ее узнал и сунул в походную сумку заодно с несколькими обгорелыми журналами — вполне пригодным для чтения выпуском «Макколла», половинкой «Научно-популярного вестника» и выпущенной перед самой войной специальной брошюрой про «Битлз». Он смутно помнил, кто такие «Битлз», но над юморной брошюркой можно было славно похохотать — а это само по себе стоило пол-литровой банки черничного компота. Во всех прочих отношениях универсам оказался катастрофически пуст. Сотню раз обшарен и выпотрошен. Несколько грабителей нарвались на засаду и теперь страшно смердели. Пришлось натянуть повязку.

Мотор «хили» барахлил уже неделю — после той памятной атаки на Голливуд-Боул. А Леонардо да Винчи как назло отбыл за свежим мясным провиантом куда-то в каньон Топанга. Приходилось ждать, пока механик вернется и все починит. Именно тарахтение мотора в сопровождении звучного выхлопа на выезде из универсама и пробудило бродячую банду.

Йеху высыпали на улицу, когда он, умело избегая воронок, проделывал замысловатый слалом по Фаунтанавеню. Сначала возникло желание нажать на газ и рвануть насквозь. Но нет. Один раз он уже так сделал — и повреждения многострадального «хили» с трудом восполнил даже Леонардо. Потребовалась экспедиция аж к юго-западу от Анахайма за ветровым стеклом для четырехколесного драндулета. А банки зеленой гоночной краски в мире уже, наверное, и не существовало.

Тогда он просто решил их убивать.

Стащив промасленный чехол со станкового «томпсона» и отбросив прочь соображения безопасности, принялся поливать улицу огнем. Самопальные шарниры, которые на скорую руку присобачил к установке сержант Йорк, заскрипели и заездили — но выдержали. Первой же очередью он уложил чуть ли не с десяток. Остальные сразу рванули куда глаза глядят. Тогда он выбрал мишенью здоровенного седовласого йеху. Подонок явно закусывал человечинкой (у них просто на мордах читалось, кто вампир, а кто еще нет). Поймал его прямо в полете, стоило гаду рвануться к канаве. Вампир проделал замысловатый кувырок — а потом рухнул на землю и раскинулся, судорожно подергиваясь. Еще двое бежали перед самым «хили» и, не заметив вдруг разверзшейся перед ними воронки, грохнулись прямо туда. Проезжая мимо, он успел заметить висящий на дне воронки зеленоватый бактерийный туман. Наконец все остались позади, и злобное осиное жужжание ружейных пуль прекратилось.

Насвистывая джазовые вариации из «Хай-Флай» Тадда Дамерона, он без приключений добрался до самого Капитолия. Вся оставшаяся неделя была посвящена важному занятию — он помогал Томасу Джефферсону и Генри Дэвиду Торо формулировать основные принципы новой Мирной Конституции...

Сон Эбботта продолжался.

Воспоминания из написанных за шесть столетий книг по истории. Истории человека и его войн.

Другой сон — не скоро после того, как первый закончился миром. Потом еще война и еще мир. А потом наконец ответ, пришедший к человечеству, когда уже казалось последняя надежда потеряна. Спящий...

— Эбботт!

Командующий армией Лина очнулся от своих грез о войне и мире и увидел обращенные к нему лица всех шести подчиненных.

— Вы разговаривали во сне.

Эбботт сглотнул слюну и кивнул. Офицеры снова повернулись к пульту. Боевая машина двигалась уже медленней.

Командир встал из ванны с желе и сверился с приборной доской. Еще десять минут. Через десять минут они окажутся в нужной точке.

— Первый, остаешься. Ты, ты и ты — за мной. — Он вышел из рубки, спрыгнул в трубовик и легко опустился к хранилищу. За ним плавно слетали трое членов команды.

 

Когда они опустились, Эбботт уже успел открыть люк в камеру, где стояла прикрепленная к палубе буровая капсула. Размером — никак не меньше целого глиссера армии Лорайна. Снабжена гусеницами и носовым буром. В мутном сумраке пустой камеры капсула угрожающе нависала над незваными гостями, сверля их двумя черными фарами (в голове у Эбботта мгновенно вспыхнул мысленный образ выжженных глазниц убитого ими человека). Машина напоминала гигантское металлическое насекомое — какого-то выросшего до немыслимых размеров и посеребренного колорадского жука.

Коснувшись ладонью кнопки, Эбботт сделал свет в камере поярче и приказал троим подчиненным забираться на борт буровой капсулы через связующий люк.

Потом последовал за ними. Когда все облачились в скафандры и пристегнулись к удобным креслам, Эбботт связался с первым:

— Показания!

Ответная мысль первого офицера походила на сквозняк, что продувает хоры в соборе.

— Еще минут шесть. Шлюзы открыть?

 

Эбботт решил, что пока не стоит.

— Пусть будут закрыты, пока не окажемся над самой точкой. Тогда откроешь со своего пульта. Всю операцию держи со мной связь.

Получив от первого подтверждение, Эбботт откинулся на спинку кресла. Еще шесть минут мертвого времени. Он связался с тремя остальными пассажирами капсулы и прописал им шесть минут сна. Мгновенно провалившись сквозь пласты бодрствования, все трое погрузились в глубокий сон. Вслед за ними нырнул и Эбботт — но не позже чем определил своему разуму пробудиться через пять минут двадцать восемь секунд.

Всю операцию им придется бодрствовать. Так что теперешняя передышка вовсе не лишняя. Самому Эбботгу, впрочем, свежести она не добавит. Сны его памятливой плоти продолжились ровно с того места, где и оборвались...

Сны о войне. И о мире, что всегда следовал за войной. Пятая война, шестая... И всякий раз противоборствующие стороны каким-то образом умудрялись удержаться на самом краю полного истребления. Потом решили попробовать другой путь. Спасая от смерти лучшую молодежь, решили высылать глав государств на личный поединок. Быть может, если высшим политикам придется самим убивать друг друга, войны сделаются для них менее привлекательны..?

Плоть Эбботта вспоминала, как... как на арену под шквальную волну кошачьего визга, свиста и шипения гордо выступил президент Всеамериканских Соединенных Штатов. Позади себя по пыльной арене он волок усеянную шипами сеть и не обращал внимания на град раскаленных консервных банок, что обрушивала на него занявшая дешевые места чернь.

Бесцельно бредя вперед, президент все ожидал, когда же из раздевалки на противоположной стороне арены появится его оппонентПотом взглянул на небо. Да, прохладный выдался денек. Чертовски неподходящий день для встречи в верхах. Вымпелы с символами мирного сосуществования и балансирования на грани войны отчаянно трепыхались на пронизывающем ветерке... президент повертел головой и прикинул... так, с восточного конца арены. Еще один взгляд в сторону раздевалки. Ага, Дмитрий Григорьевич Потемкин, председатель президиума Верховного Совета Коммунистической Республики, хан Краснознаменных Штатов Китая и глава Народно-Пролетарского Протектората. Уже, собака, опаздывает.

Тут Глен О. Доусман, президент Всеамериканских Штатов, еле заметно ухмыльнулся и с вызовом махнул стальной сетью в сторону мешков со спонсорскими деньгами. Плевать, что все ставки в пользу русско-китайского вождя. Славный будет сегодня денек для легкой и сталелитейной промышленности, для средств связи и ведущих компаний Всеамериканских Штатов. Если он, Доусман, победит. А почему бы и нет? Хотя он и не особенно верил тем донесениям, что сегодня утром показывал ему в Белом Доме государственный секретарь. Донесениям, полученным от тщательно законспирированных агентов ЦРУ в тренировочном лагере Потемкина на Урале. Донесениям, где утверждалось, будто Потемкин медлителен, слабо координирован и вдобавок страдает прогрессирующей сердечной недостаточностью. И все-таки! Сегодня будет одержана эпохальная победа Демократии и Американского Образа Жизни!

Глен Доусман знал — Бог на его стороне.

Тут пролетарские сектора огласились диким ревом. Из раздевалки, держа в руках короткий меч и карборундовый щит, вразвалку вышел Потемкин. Доусман мучительно сглотнул. Президенту сразу вспомнилось детство в Техасе. Да-да. Примерно так и выглядел тот гигантский черный медведь. Всю грудь и брюхо Потемкина, будто шерсть, покрывал толстый ковер жестких темных волос. Вождь мирового пролетариата нагло скалил белые зубы в зловещей ухмылке. Глубоко посаженные глаза под косматыми бровями придавали мохнатому коммунисту определенное сходство с йети.

Доусман сразу пересмотрел свои планы относительно близящегося поединка. Ладно, пусть будет ничья. Вполне приемлемое и достойное отступление. Конечно же, Всеамериканские Штаты могут снять свои претензии к Судану. А вдруг это уже прелюдия к величественным всенародным похоронам? «ПРЕЗИДЕНТ УМИРАЕТ НА СВОЕМ ПОСТУ!» Доусман с тоской представил себе газетные заголовки — и вдруг понял, что остался наедине со страхом. Наедине с будущим, которое обещало быть очень и очень недолгим.

Да, что ни говори, а политика — ад для пожилого. Президент тяжко вздохнул и пригнулся.

Потемкин шел на него как танк.

Не дожидаясь столкновения с волосатой машиной, Доусман швырнул сеть. Потемкин резко взмахнул коротким мечом — и сеть полетела в сторону вместе с искрами от удара лезвия о шипы...

Разум Эбботта подавал отчаянные сигналы его телу. Вихрем вылетая из сна, командир успел досмотреть стремительно вспыхивавшие картинки сомнительного мира, очередной войны — и мира окончательного, что наступил с появлением Спящего.

— Все, подъем, — внушил он своим офицерам.

Шлюзы открылись. Крепления размагнитились — и буровая капсула выпала из брюха огромной боевой машины.

Вот они уже летят ко дну Саргасс сквозь миазмы водорослей и замогильный мрак. Эбботг включил фары. Лучи света устремились в никуда.

— Показания!

Один из офицеров стал следить за циферблатом:

— Погружаемся быстро... 300... 360... 410... 480... 500...

И тут Эбботт отчаянно вскрикнул. Контакт с первым офицером вдруг вспыхнул мучительной короной огня и боли. Потом воцарилась мертвая тишина.

— Армия Лорайна только что взорвала боевую машину, — сообщил Эбботт остальным. Он решил не задерживаться на сенсорных впечатлениях о последнем мгновении жизни первого офицера, отнятой сокрушительным ударом командующего армией Лорайна.

Теперь оставалось надеяться только на себя — а сверху стремительно приближалась вражеская армада.

Когда достигли дна, у Эбботта немного отлегло от сердца.

«Господи, что я делаю?» — снова подумал он.

Член команды у планшета с картой сообщил: они как раз над точкой.

— Начинать проходку?

Эбботт кивнул, понимая, что начинает терять контроль над ситуацией. Команда наверняка почувствовала мятущиеся мысли командира.

Офицер за картой покрутил в воздухе указательным пальцем, подавая знак оператору. Тот заметил и набрал на панели управления клавиши нужного наклона. Буровая капсула приподнялась на хвосте и мало-помалу двинулась вперед. Потом оператор протянул руку к переключателю — и носовой бур медленно завращался. Работала машина почти бесшумно.

— Кессонщик, — напомнил оператору Эбботт, — шесть миль идешь под пятьдесят градусов, а потом доводишь до полных девяноста. Все понял?

Кессонщик кивнул, и буровая капсула пошла. Носовой бур пробил слой ила, разметал его по сторонам и врубился глубже. Мотор начал подвывать. Назад веером летела черная грязь, а капсула неуклонно спускалась на своих гусеницах по шахте, которую сама же для себя бурила.

Эбботт уже не мог сдержать навязчивую мысль. Тогда он затемнил ее для команды и принялся наконец обдумывать. Вот в сотнях миль от капсулы, где-то в глухом каменном центре мира сидит Спящий и молча прослеживает мысли всего человечества, удерживая его от нескончаемых войн прошлого. А он, Эбботт, теперь твердо знает, что способен выполнить поставленную задачу... Люди Лорайна ему не соперники. Эбботт не сомневался. Даже если это самообман, теперь уже все равно. (Если армия Лорайна уничтожит его раньше, чем он доберется до Спящего, никакой разницы. Все будет кончено. Тут только одна альтернатива — это сделает именно он, Эбботт. И он должен об этом подумать.)

Должен подумать о Спящем- О том, что внизу.

Прежде Спящий был человеком. Фамилии его теперь уже никто не помнил — да и кого она интересовала? Фамилия его, впрочем, была Бланос. Поль Вевери Бланос, теолог. Философ. Всю жизнь он трудился во имя идеалов разума и добра.

Именно Бланос был инициатором проведения в Базеле Конгресса под девизом «Pacem In Terms», что впоследствии привело к созданию Всемирного Совета. Он написал целые тома о радости и логике мира, а девятитомная история войны отняла у него тридцать лет исследований и анализа.

Когда был напечатан ее последний том, стало ясно, что по данному вопросу сказано последнее слово. Отныне всякому, кто вообще собирался рассуждать о войне и мире, неизбежно приходилось ссылаться на Бланоса.

Но подавляющее большинство — включая глав государств, причислявших Бланоса к своим друзьям, — и понятия не имели о его принадлежности к группе, известной лишь друг другу как Одиннадцать Посвященных. Группа помимо Бланоса включала в себя финансовых магнатов, всемирно известных филантропов, ярких личностей, основателей династий и руководителей фондов во имя прогресса человечества. В узком кругу, используя свои вполне реальные рычаги, этим людям удавалось предотвращать бесчисленные конфликты. Предотвращать силой своего богатства, власти и здравомыслия.

И, когда вертолет Бланоса был захвачен фанатиком из вновь возрожденной секты душителей, именно Одиннадцать Посвященных с быстротой молнии пришли на помощь философу.

Тело и мозг были уже мертвы.

Медицина оказалась бессильна. Труп есть труп.

Но у Одиннадцати Посвященных имелись еще кое-какие возможности.

Они забрали останки Бланоса и превратили их в машину. Бланос продолжал жить. Конечно же не в реальности. Бланос видел сны. Не имея возможности полностью вдохнуть в него жизнь, Бланоса вернули к некой промежуточной ступени, по природе очень похожей на сон.

Одиннадцать Посвященных скрыли от мира триумф Бланоса и поместили его в амортизированную подземную камеру, где спящий философ продолжил работу. Двадцать последующих лет Одиннадцать Посвященных издавали новые сочинения как посмертные находки из воистину неисчерпаемого наследия великого ученого. А потом выяснилось, что машина изменила Бланоса.

Он стал отчасти человеком, отчасти сновидцем, отчасти механизмом.

Чем-то принципиально новым.

И, хотя у Одиннадцати не нашлось для него имени, хотя они по-прежнему называли его Бланосом, мертвец сделался Спящим.

Теперь он мог следить за их мыслями.

Поначалу он с ними не связывался, не искал никакого двустороннего контакта — лишь читал мысли. И пробовал свои силы. А силы все росли.

Наконец Спящий все же связался с Одиннадцатью.

И сказал им, что следует сделать с его телом.

Тогда Одиннадцать Посвященных приступили к самым грандиозным раскопкам со времен Великой пирамиды Хеопса. Они отрыли шахту, оборудовали подземный зал и усадили там в кресле Спящего — усадили внизу, в самом центре мира, глубоко под Саргассовым морем, куда никто не мог добраться. И Спящий начал свою слежку, которая должна была стать вечной. Затем Одиннадцать Посвященных объявили всему миру: отныне у всех есть на страже ангел с огненным мечом. Теперь затевать войну будет затруднительно, ибо там, внизу, Спящий бдительно следит за мыслями каждого — и во сне, и в бодрствовании. Любая мысль о том, как бы начать войну или как создать ситуацию, единственным выходом из которой была бы война, будет аккуратно разглажена внимательным стражем. Все войны отныне будут останавливаться на самой первой, зачаточной стадии.

Мир скверно отреагировал.

Были попытки развязать войну.

Далеко они не зашли.

Одиннадцать перестали быть Посвященными.

И так шесть столетий. Даже в те времена, когда другие Посвященные решили, что необходимо добраться до Спящего и отключить его. Они были разглажены. Шесть столетий человечество жило в мире. Шесть столетий Спящий видел сны и исполнял свое назначение в головах и душах людей всей Земли.

Потом появились Кальдер и Офир.

И нашли метод.

А Лин и Лорайн привели метод, в действие.

Лин и Лорайн выслали армии, которые ныряли теперь в бездонную шахту, направляясь к Спящему — к Спящему, который о них и понятия не имел, — к Спящему, что по-прежнему видел свои навеянные бланосской философией сны о спокойном мире, где добрые и милые люди живут радостной и счастливой жизнью.

К Спящему направлялся Эбботт — Эбботт, антихрист и душегуб — — Эбботт, орудие отключения — Эбботт, стайер столетий — Эбботт, спаситель человечества — Эбботт, торговец реальностью — Эбботт, эмиссар могущества — Эбботт, убийца мечты. Командующий армией Лина. Вгрызающийся в Землю. И погруженный в раздумья.

Вскоре после того, как Эбботт отметил, что угол наклона шахты приближается к семидесяти пяти градусам, их атаковала армия Лина. Короткий пронзительный вскрик — будто раздавили цыпленка — и один из членов команды упал лицом на пульт. Из бессильно разинутого рта вился дымок. Эбботт обрушил барьер — и тут же почувствовал сокрушительную ментальную энергию командующего армией Лорайна.

Стало ясно, что с этим необходимо покончить немедленно. Нельзя так тащиться по шахте до самого Спящего. Здесь, в ведущей к центру мира дыре, все и должно было окончательно решиться. Эбботт приказал двоим оставшимся офицерам закоротиться на него. Трое против по меньшей мере шестерых. Но он должен сделать все, что в его силах. Здесь и сейчас!

Эбботт рванулся к силовому лучу, ударил, какой-то миг мчал на волне его энергии — а потом резко сменил направление и стремительно полетел по линии прямо к сознанию командующего армией Лорайна. Столь отчаянной получилась атака, что Эбботту удалось проскочить полпути до самого фокуса, прежде чем противник засек его, спохватился — и опустил свой барьер.

А Эбботт только того и ждал.

Он поднырнул, ударился о барьер и рассеялся. Барьер почернел от растекшейся по нему маслянистой мысли.

Дальше этой черноты командующий армией Лорайна промыслить уже не мог. И оказался наглухо заперт в собственной защитной крепости.

Армия его тем временем продолжала мчаться вниз.

Облаченный в скафандр и рассеявший свой разум Эбботт поджидал врага в черной как ночь шахте. Едва заметив огни боевой машины Лорайна, он растянул поперек разверстого зева шахты «кошкину люльку» с имплодером. И тут же бросился назад — к поджидающей в миле оттуда буровой капсуле.

Все движения его неразумного тела контролировались с приборной доски. Движения столь же запрограммированные и предсказуемые, как сокращение мышцы в лягушачьей лапке под воздействием электричества. Тело Эбботта было подключено к системе, и мыслеблок капсулы пользовался им как зомби, сомнамбулой, роботом — пока разум командира густой маслянистой тьмой обволакивал округлую поверхность защитного барьера командующего армией Лорайна.

Снова оказавшись в капсуле, Эбботт стал ждать.

Противник слишком поздно догадался, что его обошли на повороте. Он-то действовал исключительно мыслью. А вот люди Лина сумели быстро вернуться к самым основам того, во что они все теперь ввязывались. К азам войны. К личному противостоянию. К рукопашному бою. Не безопасно запершись в своем сознании в милях друг от друга-а там, в грязи и во мраке, пробираясь по туннелю и растягивая «кошкину люльку».

За миг до того, как боевая машина Лорайна напоролась на имплодер, ее командир послал своему оппоненту грустную мысль: «Ты победил, Эбботт». Потом по всей шахте разнеслось оглушительное беззвучие — и силовой луч погас.

Да, Эбботт победил. Ибо лучше своего оппонента понимал природу войны- В теле его еще оставались корни воспоминаний, из которых могло вырасти знание. Он реализовал память своей плоти в снах и вспомнил, как это делается.

— Пора двигать, — сказал командир двум своим подчиненным.

Буровая машина вновь вгрызлась в землю — а в кабине ее безмолвно рыдал Эбботт.

Прорвавшись сквозь блестящую стену голубого камня, они очутились в зале, далеко превосходившем все известные Эбботту творения рук человеческих. Стоило стянуть респиратор, как на отполированной стене сразу возникло ясное отражение его взволнованного лица. Интересно, откуда он знал, что тут можно дышать? Оставалось только удивляться...

Пол был из зеленого металлического вещества, которое то открывало глубочайшие бездны — будто смотришь в морскую пучину, — то казалось сущим мелководьем — будто источник света размещен прямо под зеркальной поверхностью. Неподалеку от пробуренного в каменной стене отверстия располагалась круглая платформа — вроде бы из того же зеленого материала, но заметно темнее и прочнее на вид. Платформа не лежала на полу, а была подвешена лишь в нескольких сантиметрах от обманчивой зеленой бездны. На ней стояло затейливое кресло. Особенное внимание привлекали свечи в золотых шаровидных подсвечниках, располагавшихся на кресле в рунических точках гексаграммы.

Да, свечи привлекали внимание.

Но бросалась в глаза и еще одна деталь.

В кресле сидел Спящий.

 

Облаченный в тяжелый костюм. К воротнику привинчен массивный шлем из стекла и металла — шлем и костюм, вес которых не выдержал бы ни один живой человек. Облаченный в тяжеловесный шлем и костюм, слишком просторный для иссохшего тела, в своем удивительном кресле сидел мертвый Спящий и видел сны. Пристально следил. Поддерживал мир.

Пульт управления, что замерял незримые напряжения и токи, казался еще мертвее обитателя подземного зала беззвучный и темный. Руки Спящего недвижно лежали на подлокотниках кресла. Он не шевелился.

А из-за спины к нему все ближе придвигались Эбботт и двое офицеров. Скафандры вдруг показались им нестерпимо жаркими в этой столетиями закупоренной пещере. Гигантский носовой бур капсулы наконец умолк. Только фары пылали оранжевым. Вытекая из зала, свет заливал бледно-голубые стенки только что пробуренной шахты.

А Спящий все смотрел свои сны.

Спящий, хранитель мира.

Один из членов команды с изумленным лицом двинулся вперед.

— Вот он, — тихо сказал другой.

Да, миф оказался правдой.

Офицер хотел было взойти на платформу и уже протянул руку к мантии Спящего.

К мантии, что скрывала нечеловеческое тело. Нечто совсем иное. Шесть столетий спустя ничего человеческого там уже не оставалось.

— Назад!

Застигнутый врасплох внезапным окриком Эбботта, офицер резко отдернул руку. Потом с покорным видом отступил.

— Возвращайтесь в капсулу. Переключите ход на обратный. Вернемся тем же путем.

Офицер пустился было к дыре в стене подземного зала, но вдруг остановился. Эбботт повернулся к своему подчиненному. Весь лучась радостью, тот восторженно улыбался:

— Черт возьми, мы все-таки справились! Справились! И теперь все начнется заново! Правда? Тут-то мы и получим новый шанс!

У Эбботта перехватило дыхание, и ответить он ничего не смог. Только властным жестом приказал подчиненному забираться в капсулу.

Оставшись один, Эбботт снова повернулся к Спящему.

В голове у него вертелись мысли о трупах, чьи глаза плюются смертью. Мысли о превращенных в руины городах и о толпах звероподобных йеху. Мысли о бессильно разинутых ртах, откуда вьется дымок. Мысли о великих людях, что в страхе выходят голыми на арены, временно заменяющие поля сражений. Мысли об имплодерах, высасывающих из воздуха звук и жизнь. «Боже, — смятенно думал Эбботт, — Боже милостивый, подскажи мне».

Но божеством своим Эбботт избрал Лина, а Лин выбрал преданность богу войны. Так что Эбботт остался в одиночестве. И со Спящим. Со Спящим, который был не в силах его засечь, не мог помочь ему и не мог разгладить. Попрежнему действуя как пешка, Эбботт оказался именно там, куда стремился, — и был страшно напуган. Он страшился ничего не сделать и вернуться на поверхность, оставив Спящего включенным. Страшился отключить его и позволить человечеству самому выбирать свою судьбу. Страшился принять решение за всех тех, что придут после.

Эбботт двинулся вперед — и словно призраки слетелись наблюдать за ним в том зале вне времени и пространства, откуда шесть столетий поддерживался мир. Призраки тех, что скончались естественной смертью, а не лопнули, будто стручки гороха, от пуль или бомб. Пристальные глаза их безмолвно вопрошали: «Мы прожили свои жизни до конца... так зачем же ты это делаешь?»

Когда Эбботт осмотрел пульт управления, все оказалось очень просто. Просто, как все гениальное. Просто и ясно.

И тогда он сделал то, что должен был сделать.

Буровая капсула двигалась обратно по шахте — и еще задолго до того, как они достигли дна океана, Лин вышел на контакт. Торжествуя, он горячо поздравил Эбботта. Война начнется незамедлительно, и Лин конечно же первым сделает свой ход. Ведь Лорайн все еще ожидает известий.

В самой буровой капсуле все тоже поздравили друг друга, когда Лин сказал, что вся слежка на Земле прекратилась. Спящий наконец заткнулся. И теперь двое подчиненных признались Эбботту: они получили приказ в случае колебаний командира немедленно его прикончить и продолжить операцию дальше. Лин внедрил им в головы этот приказ. Весьма искусно и дальновидно.

Но теперь офицеры с жаром уверяли Эбботта, мол, какие-то секундные сомнения у них и возникали, но они всегда знали, что он среди них самый разумный, самый сильный и сознательный. Что они искренне гордятся службой под его началом во время Великого Свершения.

Эбботт поблагодарил их и задумчиво откинулся на спинку кресла.

Командующий армией Лина размышлял о том, что он сделал в подземном зале Спящего.

Вспоминал внезапные мысли, пришедшие к нему в этом зале. Мысли не о мире и не о войне. Не о тех, кто уже погиб, и не о тех, кто будет продолжать гибнуть до тех пор, пока на Земле остаются люди. Не о Лине и даже не о себе. И не о том, чего им стоило туда добраться. Мысли о Спящем.

О мертвеце, который продолжал жить даже после того, как тело его истлело под мантией. О человеке, прожившем множество жизней сверх своей собственной, чтобы люди могли жить в мире.

И Эббот отключил его.

Но не совсем.

Система управления была проста. Достаточно проста, чтобы перестроить ее в нечто вроде замкнутого на самое себя кольца Мебиуса — в обособленную цепь, что начиналась со Спящего и на нем же заканчивалась. Он по-прежнему размышлял о мире, по-прежнему катил и катил свою волну нескончаемой слежки — с той разницей, что теперь ему не суждено было встретить мысли о войне, ибо просматривал он только собственные мысли о мире.

Спящий и дальше будет видеть сны. И, быть может, теперь его разум, ставший не вполне человеческим, обретет счастье. Теперь он будет верить, будто человечество всетаки привыкло к вечному миру, окончательно вытравило из себя войну — оно счастливо, довольно и деловито.

Спящий будет вечно грезить в своем подземном зале — а у него над головой люди снова и снова будут приниматься за самоуничтожение. Кто может решить, что лучше?

Знать об этом будет только Эбботт — и всю последующую жизнь проведет в воспоминаниях. Станет вспоминать, как было раньше, как потом — и что лишь казалось... казалось Спящему. Эбботт принял решение — выбрал и то и другое.

Но легче ему не стало.

Ибо он понимал — на том конце шахты его поджидает ужас.

Ужас — и новый мир.

А внизу...

Внизу остается единственный, кто и вправду заботился о мире. Беспомощно сидит в своем кресле — одураченный одним из тех, кого он так хотел спасти.

Спит — и руки недвижны.

Иллюзия для драконоубийцы

Харлан Эллисон

 

 

Вот чистейшая правда: Чано Поцо, немыслимо талантливый джазовый барабанщик «боповых» сороковых, нежданно-негаданно был застрелен негритянской красоткой в гарлемском кафе «Рио» 2 декабря 1948 года.

Дик Бонг, пилот П-38-ro «Молнии» во второй мировой войне, американский ас из асов с сорока сбитыми японскими самолетами на счету, прошедший военную мясорубку без единой царапины, погиб в результате несчастного случая, когда реактивный двигатель «Локхида П-80», который он испытывал, отключился сразу после взлета 7 августа 1945-го. Никакой механической поломки — и никакого основания для гибели Дика Бонга.

Мерилин Монро, в высшей степени привлекательная молодая женщина, только-только начала сознавать, что по своим актерским способностям далеко превосходит тот ярлык «секс-символа», который без конца на нее клеили, когда в неведомый день 1962 года безвременно покинула этот мир, приняв убойную дозу барбитуратов. Несмотря на сенсационные предположения о других версиях, свидетельство, что Монро, уже отравившись, пыталась позвонить кому-то с просьбой о помощи, остается неопровержимым. Вышел несчастный случай.

Уильям Болито, один из самых талантливых и проницательных исследователей общества и его психологических мотиваций, чье «Убийство ради выгоды» произвело настоящую революцию в психиатрической и пенологической оценке менталитета массовых убийц, внезапно — и опятьтаки трагически — умер в июне 1930 года в авиньонской больнице, стДв жертвой ошибочного диагноза бездарного французского лекаря, который позволил простому случаю аппендицита перерасти в перитонит.

Вот правда.

Все эти четыре случайные смерти взяты из поразительного и чуть ли не бесконечного списка «несчастных случаев» и имеют одну общую черту. Между собой и с гибелью Уоррена Глейзера Гриффина. Ни одна из этих смертей не должна была произойти. Все они оказались не в ладу со временем и последовательностью жизни в той точкеКаждая из них . заставляет затаить дыхание и смущает разум. Каждой можно было избежать — и все они оказались неизбежны. Ибо предопределены. Но не в эфирном и надприродном вздоре верующих в Кишмет, а в ритмических и неопределенных уделах тех, что оказались выброшены из своего мира в смутные столетия своих снов.

Для Чано Поцо — чернокожая красотка с загадочной улыбкой на губах.

Для Дика Бонга — крылатая фурия, что была послана именно за ним.

Для Мерилин Монро — пригоршня белоснежных пилюль.

Для Болито — безграмотный знахарь, навеки приговоренный к раскаянию.

А для Уоррена Глейзера Гриффина, сорокаоднолетнего бухгалтера, который, несмотря на солидный возраст, все еще страдал прыщами и никогда не отваживался забраться дальше, чем в июне 1959 года в Тенафлай, штат Нью-Джерси, проведать родственников, единственной причиной для смерти было застрять меж рядами зубов двадцатичетырехметрового дракона в Стране, Никогда Не Существовавшей.

Вот и вся биография, историческая заметка, рассказпредупреждение, а также основная идея к пониманию жизни.

Или, как резюмировал Гете:

«Познать самого себя? Познай я себя, мне не было бы равных».

Гигантский черный шар для сноса домов вонзился в скорлупу стены и среди гейзеров ныли и известки, дранки и гипса, кирпича и испорченной проводки третий этаж обреченного на слом административного здания стал рассыпаться, задрожал но всей своей ширине и ухнул вниз, словно кусочки составной картинки. На восьмичасовой утренней улице загремела канонада.

Сорока годами раньше малоизвестный миллиардер но (рамилии Роуз, что содержал на мансарде расположенного в малофсшснсбслыюм районе административного здания любовное гнездышко, провел на кухню той квартиры автономную газовую линию; миллиардер был любителем денег, любителем женщин и любителем пылающих десертовЗаписи газовой компании о том монтаже оказались либо утеряны, уничтожены, либо — что представляется более вероятным — тщательно откорректированы, чтобы исключить всякое упоминание об автономной линии. Взятки, как и незаконная торговля спиртным, способствовали Роузу по пути наверх, в мансарду. A в результате вышло, что рабочие ничего не знали о газовой линии, давным-давно вышедшей из употребления, и о необходимости завернуть небольшой клапан, который первоначально направлял газ на верхние;л-ажи. Итак, ничего не зная об автономной линии и вместе с газовой компанией прояснив все соображения техники безопасности по отношению к упомянутому в документации оборудованию, рабочие уверенно переключили свое разрушительное усердие на третий этаж...

Уоррсн Глсйзср Гриффин выходил из дома ровно в семь сорок пять ежедневно, кроме четверга (когда он выходил в восемь ноль ноль, чтобы забрать бухгалтерские гроссбухи из расположенного чуть дальше, в деловой части филиала фирмы филиала, что открывался не раньше чем в восемь пятнадцать). В тот день был четверг. И Гриффин задержался из-за бритвенных лезвий. Пришлось выковыривать из держателя использованную бритву, и это заняло лишних десять минут. Гриффин поторопился и сумел выйти из дома в восемь ноль шесть. Впервые за семнадцать лет распорядок дня оказался чуть нарушен. Всего-навсего. Торопясь по кварталу к авеню, поворачивая направо и замешкавшись, Гриффин понял, что простой спешкой потерянные минуты уже не покроешь (даже не сознавая панического страха, что охватил его при мысли о небольшом выходе из графика). Тогда он мигом перебежал авеню и стал срезать путь по небольшому служебному проулочку между торговым центром и обреченным на слом административным зданием за высокой оградой, сооруженной из крепких дверей от уже стертых с лица Земли контор...

ПРОГНОЗ ПОГОДЫ БЮРО СОЕДИНЕННЫХ ШТАТОВ: сегодня — переменная облачность и кратковременные дожди. Завтра (в пятницу) — ясная погода при небольшом потеплении. Очень ветрено. Сегодня до 62. В пятницу — от 43 до 60. Относительная влажность...

Через сорок лет после миллиардера по фамилии Роуз. Любовь к пылающим десертам.

Позабытая газовая магистраль. Мучения с использованным лезвием. Пробежка через проулочек. Порывистые ветра...

Черный шар еще раз врезался в третий этаж, бухнул по запечатанному напорному клапану — и целая стена здания полетела в небо от искры, что проскочила меж двух чиркнувших друг о друга кирпичей. Массивный железный шар сорвался с привязи и взмыл вверх, а потом, подхваченный сильнейшим порывом ветра, описал дугу и тяжело ухнул за дощатую ограду. С оглушительным грохотом он приземлился в проулке.

И прямо на ничего такого не ожидающего Уоррена Глейзера Гриффина, делая из бухгалтера сочную отбивную, на три с лишним метра вколачивая его сквозь асфальт в грязь и глину. От могучего удара содрогнулись все окрестные здания.

А через несколько мгновений на промозглые утренние улицы снова опустилась кладбищенская тишина.

Вокруг Гриффина будто кольцами плыло негромкое гудение — воздух буквально расцветал от сонма красочных шепотков блаженства.

Он открыл глаза и тут же понял, что лежит на желтоватой, гладко отполированной палубе плывущего корабля; справа под поручнем виднелось море чистейшего багряного цвета, где-то вдалеке очерченное тонкими черными и цветными линиями. Сверху ветер трепал прозрачные шелковые паруса, а неподалеку судно сопровождали разноцветные шарики — будто светлячки, отряженные нести конвой. Гриффин попытался встать и выяснил, что это совсем не трудно, — вот только ростом он теперь был метр девяносто вместо прежних метра семидесяти.

Оглядев свое новое тело, Гриффин в какой-то замерший миг ошеломляющего безвременья испытал сильнейшее головокружение. Полная трансформация «я». Он остался собой — и в то же время стал совершенно другим. Снова Гриффин опустил взгляд, ожидая увидеть слабосильное пухлое тело, которое он столько лет носил; но взамен увидел там тело совсем другого человека. «О Боже, — подумал Уоррен Глейзер Гриффин, — я теперь не я».

Тело, от самых его глаз до отполированной палубы, выглядело превосходным орудием. Слеплено из великолепной бронзовой плоти, снабжено удивительно рельефной и твердой как камень мускулатурой. Пропорции самую чуточку преувеличены. Прекрасен и богоподобен — предельно богоподобен. Медленно поворачиваясь, Гриффин поймал свое отражение в гладком как зеркало бронзовом боевом щите, что висел на стенке полубака. Нордическибелокурые волосы, орлиный нос, голубовато-стальные глаза. «Ариец — дальше некуда», — только и подумал он, охваченный изумлением при взгляде на свое новое лицо.

К боку прикасалась теплая рукоять меча.

Гриффин вытащил меч из ножен и обалдело уставился на мартышечью физиономию древнего колдуна, чья внешность вырисовывалась из ямчатого металла, самоцветов и черного верескового дерева, отчетливо запечатленная на рукояти. Физиономия вкрадчиво улыбалась.

— Вот ведь какая штука, — начал колдун так тихо, что даже морские птицы, зависшие над палубой, его не слышали. — Это Рай. Но позволь я кое-что объясню. — Гриффин, впрочем, даже не думал перебивать. Он впал в прострацию, лишившись дара речи. — Рай представляет собой то, с чем вы сталкиваетесь на протяжении всей жизни, — только зовете вы его снами. У вас есть единственная возможность достичь Рая всеми помыслами, всей сутью вашей жизни. Вот почему все считают Рай таким чудным местечком. Ибо это сны — особые сны, в которых вы существуете. Все, что теперь от тебя требуется, это жить согласно своим снам.

— Но я... — начал было Гриффин, однако колдун тут же перебил его, быстро-быстро заморгав своими странными глазами.

— Нет, подожди. Послушай, пожалуйста. Иначе потом все волшебство исчезнет и тебе придется справляться в одиночку. Итак, ты создаешь свой собственный Рай и получаешь возможность в нем жить. Но сделать это ты должен ценой своей жизни — высочайшей ценой, какую способен заплатить. Так что веди судно через узкий пролив, избегни мелей, найди остров, одолей морского дьявола, что стережет девушку, завоюй ее любовь — и считай, что сыграл в эту игру по собственным правилам.

Потом лицо колдуна снова застыло, а Уоррен Глейзер Гриффин тяжело осел на настил полубака — рот разинут, глаза распахнуты. Понимание всего услышанного — невероятно, но факт — прочно запечатлелось у него в голове.

«Вот так номер!» — подумал Гриффин.

Пронзительный скрип снастей вскоре вывел его из вполне понятного остолбенения, и Гриффин понял, что этот странный и удивительный парусник ложится на другой галс. Постоянное тумканье длинных весел по зеркальной глади воды сделалось громче и стало теперь сопровождаться шелестом слабого ветерка. По безмятежным водам корабль двигался к высоченному гребню, что внезапно вырос из моря.

Тут до Гриффина дошло, что гребень этот вовсе не поднялся из морских глубин, как показалось вначале, а постепенно вырастал на горизонте после того, как вахтенный огласил его скорое и неизбежное появление. Но Гриффин не слышал сигнала тревоги; его целиком поглотили мысли о новом теле — теле золотистого божества с неправдоподобно прекрасным лицом.

— Капитан, — обратился к нему один из членов команды, топая по палубе на широко расставленных ногах. — Мы у самого пролива. Все уже в кандалах.

Гриффин молча кивнул и последовал за матросом.

Они направились к лазарету; там матрос открыл дверцу и скользнул внутрь. Гриффин не отставал от него и в крошечном отсеке обнаружил остальных членов команды, прикованных за руки и за ноги к внутреннему выступу киля. На мгновение он чуть не задохнулся от жуткого смрада вяленой говядины и рыбы. От горьковато-сладкого запаха даже заслезились глаза.

Затем Гриффин подошел к матросу — а тот уже успел закрепить свои ножные кандалы и одно кольцо наручника. Вот он защелкнул другое ржавое кольцо, и теперь вся команда парусника была обречена на неподвижность.

— Удачи, капитан, — улыбнулся матрос. И подмигнул. Другие члены команды тоже присоединились к пожеланию — Каждый по-своему, с десятком различных акцентов, а кое-кто даже на неведомых Гриффину языках.

Но все доброжелательно. Гриффин еще раз кивнул, но не по-своему, а в манере человека, привыкшего к собственному высокому положению.

Потом он выбрался из лазарета и отправился на корму к штурвалу.

А небо над головой все мрачнело и мрачнело, пока не сделалось блестяще-черным, так что в нем отражалось все, что вздымалось над поверхностью. И в мелькании отблесков вод океана совсем рядом над судном Гриффина мачтами вниз плыл призрачный корабль. А еще выше сталкивались и множились веселые и причудливые световые шарики, наполняя внезапную ночь аурой своей жизнерадостности. Краски их начали смешиваться, стекаться, сбегать в море цветными наплывами, отчего Гриффин улыбнулся, заморгал и разинул рот в благоговейном восторге. Все окружающее казалось фейерверком другой Вселенной, однажды вырвавшимся в ониксовое небо и оставленным гореть так во всем своем великолепии. Но это было только начало...

Появились краски. Вот он расставил ноги пошире, а под золотистой кожей неистово вздулись дельтовидные мышцы — и два человека, что были одним Уорреном Глейзером Гриффином, начали затейливый водный слалом по узкому проливу — мимо отмелей и дальше в бухточку по ту сторону пролива. И краски явились. Судно сменило галс под ветер, который, казалось, собрался воедино и, будто пущенный гарпун, впился в массивные паруса. Ветер был заодно с Гриффином, вел его прямо к разрыву в бездушном каменном барьере. Тут-то краски и выплыли.

Вначале потихоньку — гудели, стлались, выбулькивали невесть откуда из-за горизонта; скручивались и вились подобно змеевидным смерчам с ребячливыми замашками; росли, струились, поднимались смутными токами и бесчувственными щупальцами, — краски явились!

Явились вздымающейся, плещущей энергией, истерической спиралью, пульсируя вначале основными цветами, затем дополнительными — оттенками и отливами — и, наконец, цветами без названий. Цветами, подобными стремительным, отчетливым, издали видным призракам, подобными горечи, подобными тому, что несет боль, и тому, что дарит радость. Ой, а теперь одни радости — одна за другой, поющие, баюкающие, гипнотически смежающие глаза, — пока корабль устремлялся в самое сердце целого Мальстрёма волшебных, множащихся, затмевающих все небо красок. Чарующих красок пролива. Красок, что изливались из воздуха, из острова, из самого мира — что спешили сюда со всего мира, чтобы собраться там, где в них нуждались, чтобы остановить моряков, скользящих по водам к разрыву в волноломе. Краски-защитники отправляли моряков на дно, разрывая им сердца чарующими песнями цвета. Краски переполняли человека вне всяких пределов и держали его будто в поднебесье — плещущего радостью и изумлением, краски низвергались целыми водопадами живых цветов у него в голове — миллионоцветное, ярколучистое, искристорадостное разнообразие, что кружило голову и заставляло горло петь и петь — петь, распевать изумленные гимны — снова и снова...

...а корабль тем временем летел будто пушечное ядро на рифы и разлетался на мириады деревянных обломков — крошечных темных щепочек на фоне предательски бурлящего моря, и рифы крушили и мололи борта, а летящие вперед лишенные своего судна люди разбивали себе головы, — о краски, краски! о волшебные божественные краски!

Пока Гриффин пел свою торжествующую песнь, внизу, под палубой, спасенные от безумия, с плотно зажмуренными глазами сидели матросы — сидели, целиком полагаясь на золотистого гиганта — на человека, что стал их личным богом на этот рейс, на человека, который спасет их и проведет сквозь дыру в безликих и зловещих скалах.

О Гриффин поющий!

Гриффин, золотистое божество с Манхетгена!

А Гриффин, человек двух обличий, Гриффин, человекматрешка, скрестил руки на древесине штурвала — взять вправо, взять влево, глянуть на компас, — а узенький пролив полнился смертоносными красками, что потрясали до глубины души, заливали глаза восторгом, а ноздри — ароматами славы. Все тоненькие гудящие голоски теперь сливались, а все крошечные цветовые пылинки соединялись и верткими ручейками сбегали вниз по небу, — Гриффин все торопил судно к скалам — а потом р-раз — скрещенными руками закрутикрутикрутил штурвал — и тут хлесть-хлобысть хлёсть-хлобысть — дальше дальше дальше сквозь бурлящую белую воду — скала хватала зубами деревянные бока, визжала, будто старая ведьма, — и по обшивке пошли сочащиеся мраком разрывы — но все равно вперед вперед вперед — и прорвались!

А Гриффин весело фыркал от смеха в своем величии, своей стати, своей отваге. Вот он рискнул жизнями всех своих людей ради момента вечности на том острове. И выиграл! Держал пари с вечностью и выиграл! Но лишь на мгновение — ибо огромный корабль тут же врезался в скрытые рифы и потерял чуть ли не целое днище — вода хлынула в лазарет и наполнила его в один миг, заглушая вой доверившихся Гриффину матросов. Все они сгинули и Гриффин почувствовал, как его кидает, бросает, крутит, вертит, будто шмат сала; а еще почувствовал, как его в ярости и досаде рвет, пилит и гложет мысль: да, он победил коварные краски, он прорвался через зловещий прорыв, но потерял всех своих людей, свой корабль, даже самого себя, вероломно преданный собственным самомнением. Он восхищался своим величием — и тщеславие повело его к берегу, кинуло на рифы. Горечь полнила Гриффина, когда он с ошеломляющей силой ударился о воду и тут же скрылся под несущимися вдаль волнами с барашками белой пены.

А там, на рифах, парусник с его адамантовой отделкой ониксово-алебастровыми парусами, магической быстротой погрузился под воды без малейшего шелеста (если б не те безумные дииикие вооооопли — неслышные вопли — крики тех, что оказались беспомощно прикованы к разверстому гробу). И все, что слышал Гриффин, — как волны били в свои громогласные бубны войны — а еще утробный и мучительный вой зверя с разорванным горлом — то краски удалялись обратно в миллионы своих логовищ по всей Вселенной, пока их снова не позовут. А вскоре и воды разгладились.

У самой его головы бесстыдно сплетничали сверчки.

Гриффин пробудился с открытыми глазами, тупо вглядываясь в бледный, жутковатый, тонкий как бумага лоскуток, что был луной. Набегавшие на это крапчатое убожество облака отбрасывали странные тени, омывавшие ночное небо, пляж, джунгли, Уоррена Глейзера Гриффина.

«Ну, теперь я точно все испортил», — мелькнула первая мысль и тут же исчезла, уступая место более энергичным мыслям нордического богочеловека. Чувствуя, что лежит, раскинувшись, на белом песке, Гриффин стал подтаскивать руки к бокам, пока, наконец, не смог, тяжело напрягая спину, приподняться. Опираясь на локти и раскинув перед собой ноги, он оглядел море — громадную стену, что окружала остров, — высматривая в темном просторе хоть какой-то намек на корабль или человека. Ничего. На несколько долгих мгновений он еще позволил своему разуму задержаться на тщеславии и эгоизме, что стоили стольких жизней.

Потом мучительно поднялся и обратился лицом к острoву. Джунгли высились густым твидовым полотном аж до самой чахоточной луны, и из темных переплетений вьющихся стеблей вырывалась какофония звуков. Множество звуков — голоса зверей, насекомых, ночных птиц, безымянные звуки, что трещали и скрежетали, выли и кричали — едва ли не так же, как кричали его люди; а над всем довлел звукозапах влажного мяса, которое отрывают от трупа уловленного в засаду нежного существа. Джунгли жили — там будто незримо присутствовал их дух.

Гриффин вытащил меч и по полоске погруженного в тень белого песка пробрался к самому краю зеленой чащи.

Где-то там ждут его и девушка, и дьявол мглы, и обещание вечной жизни здесь, в этом лучшем из всех возможных миров — в его собственном Рае, который он создал из увиденных за всю жизнь снов...

Но в то же время этот сон казался особенно кошмарным, так как джунгли отчаянно сопротивлялись, царапались зазывали и тут же давали отпор. Гриффин вдруг понял, что с нарастающей яростью кромсает густомясую и переплетенную стену листвы. Его ровные белые зубы сжались в твердую эмалевую полоску, а глаза сузились от гнева. Часы перетекали в бесформенный коллоид — и Гриффин уже не мог сказать, по-прежнему ли он продирается сквозь густую зеленую массу или джунгли неощутимо крадутся навстречу, огибая его и смыкаясь за спиной. Удушливый мрак царил в этих джунглях.

Но вот он бросился в особенно дремучее сплетение ветвей — и оно вдруг без всякого сопротивления разошлось по сторонамГриффин оказался на открытом месте. На вершине склона, что полого спускался к стремительному потоку нежно журчащей белой воды. Поток омывал камушки, все набирая скорость, — трогательный влажный зверек, стремящийся унестись в дальние края.

Гриффин безотчетно пустился вприпрыжку вниз по склону к берегу ручья, все больше и больше ощущая это большое тело своим собственным. Холм вырастал у него за спиной, а ручей плавно приближался, — и вот он уже там. Время здесь казалось совсем иным — не вымученным, не назойливым. Мерный ход, никаких острых граней.

Он направился вдоль берега — мимо деревьев и кустарников, верхние ветви которых казались обломаны ветром. Ручей мало-помалу сделался рекой, а река устремилась к перекатам. Потом вдруг открылся водопад. Но не огромный рокочущий водопад, куда может снести людей в хрупких каноэ, а шепчущие гребни и уступы, вниз по которым легко струилась белая вода, неся с собой цветовые оттенки с берегов, неся листья и стебельки травы нежно, вкрадчиво, умиротворяюще. Гриффин молча стоял, глядя на водопад, чувствуя больше, чем можно выразить словами, понимая больше, чем сообщали ему чувства. Вот это и вправду Рай его снов — место, где можно провести остаток вечности, место, которое уже множество раз появлялось в другом дурном сне, на другом уровне чувствования, — и этот ветер, и эта вода, и этот мир. Это реальность — единственная реальность для человека, чье существование было не столь уж скверно — лишь недостаточно. Прочно и устойчиво, но вряд ли обогащающе. Для человека, который прожил жизнь ни шатко ни валко, здесь было все, что только могло оказаться исполнено блага, сияния и света. Гриффин двинулся к водопаду.

Тьма еще больше сгустилась.

И тут, в свечении безмерной шепчущей мглы, Гриффину предстала сцена, способная выйти только из его снов. Обнаженная девушка — белая-белая на фоне гребней и уступов водопада, — вода легко скатывается по спине, огибает бедра, холодит живот, — голова девушки запрокидывается, и белая вода с веселым бульканьем омывает волосы, касаясь каждой пряди, шелково поблескивающей от влаги, — девушка стоит с закрытыми глазами, погружаясь в незамысловатое наслаждение, — и ее лицо... это лицо, прекрасное лицо, особенное лицо — то самое лицо той самой девушки, которую Гриффин всегда искал, не ища, за которой молча охотился, сам того не осознавая, которую страстно желал, не чувствуя всей остроты своего голода.

Вот та самая женщина, в которой его лучшие побуждения нуждались как в своей основе; женщина, которая не только отдавала бы ему, но которой и он мог бы отдавать; женщина воспоминаний, желания, юности, неугомонности, совершенства. Сон. А здесь, в тихонько булькающей воде — реальность. Магически поблескивая в ночи, девушка томно и с радостью — простой несказанной радостью подняла руку — и Гриффин спустился к ней — как вдруг возник дьявол мглы. Откуда-то из пенных струй, из ночи, из вдруг поднявшегося промозглого тумана, испарений, мутных клубов, из звездного света и злой безымянной пелены появился дьявол, что охранял женщину мечты. Огромный, гигантский, исполинский, вздымающийся выше и выше, неимоверный, еще отчетливее выступающий на фоне ночной тьмы, дьявол распростерся в небе — чудовищная, немыслимая реальность.

Огромные печальные глаза — словно оплавленные белым крысиные дыры, где таились смерчи. Брови тяжелые освинцованные полосы — чуть опускаются от жадного удовольствия при виде девушки; тварь, ужасающая тварь, — неужто у этого исполинского отродья близость с белой плотью? Мысль заскользила, будто отравленная крыса, по полу гриффиновского разума — словно маленький зверек с оторванной лапкой — болезненный и кровавый ганглий понимания, — а потом потерялась в сладостно-горьком склепе по ту сторону мыслей — слишком невыносимая, слишком чудовищная, чтобы и дальше ее обдумывать. А дьявол мглы все рос, рос и ширился — а грудь его будто кузнечными мехами раздувалась до неимоверных пропорций. Не желая быть замеченным, Гриффин отскочил в тень.

Выше, больше, еще массивнее — дьявол подымался, заслоняя ночное небо, пока не затмил луну, пока ночные птицы не поселились у него на лице, пока жидкие дрожащие пятнышки — сами звезды — не стали казаться лишь испарениями от его выдохов. Рот — будто один общий рот миллионов безумцев. Страх, ужас, вопли, страдания впечатаны в черты его лица — лица невообразимо древнего, разложившегося от времени столь великого, что человек его и временем бы не назвал. И такая тварь совокуплялась с той женщиной. Сопровождала ее в отвратительной близости, в запредельных навязчивых плиоценовых гонад альных желаниях. Дьявол и женщина воплощение силы и нежные лабиальные токи. Вот: жуткий голод миллиардов эонов вынужденного воздержания.

Бессмертный любовник, сожитель вечности, пожираемый вожделением, что рос, рос, рос и закрывал весь мир своей тушей. Вот он, дьявол мглы, которого должен убить Уоррен Глейзер Гриффин, прежде чем сможет жить вечно в своих снах.

 

Дрожа всем своим золотистым телом, Гриффин отступил глубже в тень. Теперь он вдруг снова раздвоился. Стал божеством с мечом на поясе и смертным со страхом в душе. И Гриффин мысленно клялся себе, что не может этого сделать, не может — даже рыдал под той несчастной и величественной золотой оболочкой — не может, не может — и трясся от жуткого страха. Но потом, прямо у него на глазах, дьявол мглы стал, казалось, сжиматься, втягиваться в себя, сокращаться, съеживаться во все меньшую, меньшую, более плотную, компактную, совсем крошечную копию самого себя — будто воздушный шарик, вдруг вырвавшийся из детской ручонки, с воем, хлопками кружащий в воздухе, теряющий свою упругую плотность — и становящийся все меньше, меньше...

Наконец, дьявол мглы сделался размером с человека.

И подошел к женщине.

И они совокупились.

С ненавистью и отвращением Гриффин наблюдал, как существо, что было самой вечностью, самой ночью, самим страхом — всем, всем, кроме слова «человек», — как оно положило руки на белые груди, прижалось губами к податливому алому рту, коснулось бедрами живота — а женщина подняла руки и заключила в объятия жуткое порождение времени — они сцепились в тесном соитии — прямо там, в журчащей белой воде — а звезды визжали у них над головами — и вспухшая луна была будто само безумие, плывущее по выгребной яме космоса, — пока Уоррен Глейзер Гриффин смотрел, как женщина всех его помыслов принимает в себя мужское достоинство нечеловеческого чудовища. И неслышно, на цыпочках, Гриффин подкрался к дьяволу мглы, погруженному в пламя страсти, — подкрался сзади. Расставив ноги, будто палач, и сцепив липкие пальцы на рукояти оружия, он занес меч над головой — а потом бешено опустил — под углом вниз — вниз-низ-низ — металл с хрустом и чавканьем продирался сквозь мясо — и вышел из шеи по другую сторону.

Чудовище втянуло в себя огромный мучительный вдох, глотая воздух, всасывая в разорванную плоть хрипящую и раздутую, колючую и болезненную массу. Вдох оборвался со звуком столь высоким и трогательным, что мурашки забегали у Гриффина по щекам, по шее, по спине, — а жуткая тварь потянулась в никуда, отчаянно желая вырвать то безумное железо, что ее уничтожило, но не смогла — и лезвие со всхлипом вытащил сам Гриффин, когда дьявол оторвался от женщины, истекая кровью, истекая спермой и каждое мгновение истекая жизнью. Клонясь вниз и сползая в водопад, мигом окрасившийся плывущими, будто дохлые рыбы, пятнами разноцветной крови, дьявол все же сумел повернуться и осуждающе глянуть прямо в лицо Гриффину:

— Сзади!

В спину!

И умер. Скончался. Уплыл по водному каскаду в глубокие мрачные озера отбросов, дерьма и тлена. Ушел на илистое дно, где уже ничто ничего не значило. Кроме прошлого.

А Уоррен Глейзер Гриффин остался стоять с забрызганной кровью широкой золотистой грудью, не сводя глаз с женщины своей мечты, чьи глаза, в свою очередь, подернула пелена страха и бешенства. Все оргии его сновидений, все дикие совокупления его юношеских ночных кошмаров, все его желания, вожделения и потребности в женщинах вскипели вдруг в Гриффине.

Девушка лишь раз пронзительно взвыла, когда он ее взял. Во время короткой схватки и перед самым входом в голове крутились мысли: бабабля сволочьбля сукабля вотбля и вот так и вот так и вот так и еще и вот так и когда он встал с нее, глаза, что смотрели на него в ответ, были будто листья под снегом в первый день зимы. А по тундре его души свистели лютые ветры. Вот он склеп его прекраснейших мечтаний. Могила его вечности. Мусорная свалка, разделанное мясо, смердящая реальность его снови его Рая.

Гриффин попятился от девушки, слыша вопли тех, что были бессмысленно утоплены по воле его тщеславия, слыша беззвучные обвинения в трусости, которые выкрикивал дьявол, слыша оргазм — приговор той страсти, что никогда не была любовью, в конце концов понимая, что все это и есть реальная сущность его натуры, подлинные лица его грехов, записи в гроссбухе той жизни, которую он никогда не вел, но тем не менее молча поклонялся ей на алтаре зла.

Все эти мысли, будто страж Рая, будто хранитель ворот, будто выкликающий души, будто стоящий за весами, наступали на него сквозь ночь.

Гриффин поднял взгляд — и в последний миг успел осознать, что с завоеванием личного Рая ничего у него не вышло... а потом двадцатичетырехметровая громадина, которую иначе, как драконом, и не назовешь, разинула пасть, что была весь мир и правосудие, и смяла Уоррена Глейзера Гриффина в бесчувственный комок меж рядами клыков.

Когда в проулке отрыли его тело, то даже закаленным строителям и спасателям сделалось дурно. Целой не осталась ни одна кость. Саму плоть будто глодала целая орда псов-людоедов. И все же три стойких землекопа в конце концов с помощью ломов и лопат извлекли бесформенную массу из трехметровой могилы. Все сошлись на том, что просто в мозгу не укладывается, как голова и лицо могли остаться нетронутыми.

И все также сочли, что лицо погибшего счастья не выражало. Тому было множество объяснений, но никто не упомянул об ужасе, ибо то был не ужас. Никто не сказал и о беспомощности, ибо то была и не беспомощность. Пожалуй, будь их чувства достаточно глубоки, спасатели могли бы остановиться на скорбном чувстве утраты. Но никто из них, впрочем, не смог понять, что лицо это со всей категоричностью заявляет: человек и вправду способен жить в своих снах, в своих прекраснейших снах, но только если он этих снов достоин.

В ту ночь не было дождя — нигде во всей ведомой Вселенной.

Как я искал Кадака

Харлан Эллисон

 

 

Вы меня, конечно, простите, но меня зовут Евзись, и стою я посреди пустыни, разговаривая с бабочкой, и если вам кажется, что я разговариваю с собой, то, простите еще раз, что я вам могу сказать? Взрослый человек стоит и разговаривает с бабочкой. В пустыне.

Ну так и ну? А чего вы ожидали? Знаете, бывают времена, когда просто приходится приспосабливаться и спускать окружающим с рук. Не то чтоб меня это радовало, если уж хотите знать. Но я это усвоил, Господь свидетель. Я ведь еврей, а если евреи и научились чему-то за шесть тысяч лет, так это тому, что, если хочешь дотянуть до седьмой тысячи — иди на компромисс. Так что буду стоять и болтать с бабочкой — эй, бабочка! — и надеяться на лучшее.

Вы не поняли. По глазам вижу.

Слушайте, я в одной книжке прочел, что как-то раз в сердце Южной Америки нашли племя еврейских индейцев.

Это еще на Земле было. На Земле, штуми. Газеты читать надо.

Да. Таки еврейские индейцы. И все кричат, и визжат, и устраивают такой мишугасс, и посылают историков и социологов и антропологов и весь прочий ученый кагал, чтобы выяснить наконец, правда это или кто-то трепанулся ненароком.

И вот что они выясняют: вроде бы один голос из Испании бежал от инквизиции, залез к Кортесу на борт, явился в

Новый Свет, кайн-агора, и, пока все смотрели в другую сторону, сбежал. Так он фарблонджен, забрел в какую-то дыру, полную легко внушаемых туземцев, и, будучи вроде тумлер, стал их учить, как надо быть евреем Просто чтоб себя занять, понимаете — евреи ведь миссионерами никогда не были, никаких там «обращений», как у некоторых других, не стану пальцем показывать; мы, иудеи, прекрасно сами обходимся. И к тому времени когда то племя нашли по второму разу, индейцы поголовно не ели трефного, делали детишкам обрезание, соблюдали праздники и не рыбачили на шабес, и все шло прекрасно.

Так что неудивительно, что евреи есть и на Зушшмуне.

Шмуне, а не шмоне! Литвацкий у тебя акцент.

Ничего удивительного, что я еврей — я синий, у меня одиннадцать рук, и в гробу я видал зеркальную симметрию, и еще я маленький, круглый и передвигаюсь на коротеньких гусеничьих ножках, которые растут на колесиках по обе стороны моей тухес, за которую спасибо зеркальной симметрии, так что, когда я подбираю ноги под себя, мне приходится подпрыгивать, чтобы начать движение, и хамоватые туристы говорят, что это забавно.

Во «Всеобщих эфемеридах» меня обзывают аборигеном шестой планеты Теты-996 скопления Мессье-3 в созвездии Гончих Псов. Шестая планета и есть Зушшмун. Тут к нам пару оборотов назад прилетал один писака, путеводитель составлял по Зушшмуну для издательства в Крабовидной туманности, так он меня все зушшмоидом называл, чтоб ему головой в землю врасти, как репе. Еврей я!

Кстати, а что такое репа?

Поехали мои шарики и ролики. Вот что значит болтать с бабочкой. Дело у меня — такое, что от него умом подвинуться можно, сдохнуть можно, шпилькес у меня от него. Я ищу Кадака.

Эй, бабочка!. Слушай, ты хоть моргни, крылом дерни, сделай хоть какой знак — мол, слышишь. Что я тут стою, как шлемиль, и распинаюсь?

Ничего. Ни сна ни отдыха измученной душе.

Слушай, если бы не этот придурок Снодль, я бы тут не торчал. Я бы сидел со своей семьей и согнездными наложницами на третьей планете Теты-996, которую «Эфемериды» называют Бромиос, а мы, евреи, — Касрилевкой. И тому, что мы называем Бромиос Касрилевкой, есть исторический прецедент. Вы почитайте Шолом-Алейхема, поймете. Планета для шлимазлов. Говорить о ней не хочу. Вот туда нас и переселяют. Все уже уехали. Несколько психов осталось, такие всегда находятся. Но большинство улетело: что тут делать? Зушшмун-то уводят. Бог знает куда. Куда ни глянь постоянно кого-то куда-то перемещают. И говорить об этом не желаю! Ужасные люди, совершенно бессердечные.

Так вот, сидели мы в иешиве, последние десятеро, полный миньян, готовились сидеть шиве за всю планету в те последние дни, что нам оставались, и тут этот ойзвурф Снодль забился в припадке и помер. Ну, так вы думаете, что за проблема? Почему это мы сидели шиве в раввинской школе, покуда все прочие носятся как воры, торопятся смыться с планеты, прежде чем эти ганефы из Центра Перемещения не придут со своими крючьями? Самый натуральный глич, темное, поганое дело — хватать планету и выпихивать ее с орбиты, и засандаливать на место милого, симпатичного мира здоровенные мешигина магниты, чтобы скопление не развалилось, когда они выдернут планету, и все остальные не поналетали друг на друга... Таки вы меня спросили? Я вам отвечу.

Потому, бабочка ты моя молчаливая и крылом-не-махательная, что шиве — это самое святое. Потому как в Талмуде сказано: при оплакивании покойного следует собрать десять евреев, чтобы те пришли в дом усопшего, не восемь, не семь и не четыре, а именно десять, и молиться, и зажигать йорцейт свечки, и читать кадиш. А кадиш — это, как знает любая разумная форма жизни в скоплении, кроме, может быть, одной сумасшедшей бабочки, поминальная молитва во славу и честь Гесподню и усопшего.

А с чего это мы решили сидеть шиве по своей планете, которая столько времени была нам родным домом? Потому Боже, и с чего я решил, что меня поймет какая-то бабочка? потому, что Господь был добр к нам здесь, и у нас была собственность (которой больше нет), и у нас были семьи (которые уже уехали), и у нас было здоровье (которое я скоро потеряю, если и дальше буду с тобой болтать), а имя Господне может быть произнесено вслух лишь в присутствии группы верующих — конгрегации — короче, миньяна из десяти человек, вот почему!

Знаешь, ты даже для бабочки на еврея не похож.

Ну так и ну, может, теперь понятно? Зушшмун был для нас голдене медина, золотой страной: здесь нам было хорошо, мы были счастливы, а теперь нам приходится переезжать на Касрилевку, планету для шлимазлов. Нет даже Красного моря, чтобы разделить его воды; это не рабство, это лишь мир, которого не хватает — вы меня поняли? И мы хотели отдать родине последний долг. Не так это и глупо. Так что все улетели, и только мы десятеро остались, чтобы семь оборотов сидеть, потом тоже уехать, и Зушшмун уганесрят с небес Бог знает куда. Все шло бы как по маслу, если бы не этот придурок Снодль. Который забился в припадке и помер.

Так где нам найти десятого для миньяна? На всей планете только девять евреев.

Тогда Снодль сказал:

— Есть еще Кадак.

— Заткнись, ты же мертв, — ответил ему реб Иешая, но это не помогло. Снодль продолжал предлагать Кадака.

Вы поймите, один из недостатков моего вида состоит в том ну, этого бабочка может не знать, — что когда мы помираем, отправляемся на тот свет, то все еще разговариваем. Нудим.

Вы хотите знать, как так? Как это мертвый еврей может говорить с той стороны? А я вам что, ученый, я что, должен знать, как оно работает? Врать не стану — не знаю. Но каждый раз одно и то же. Одного из нас прихватывают судороги, он помирает и ложится и не гниет, как туристы, которые шиккер в дрек барах в центре Гумица, и падают в канаву, и их переезжает двуколка.

Но голос остается. И нудит.

Наверное, это как-то связано с душой, хотя не поручусь. Одно могу сказать — слава Богу, мы на Зушшмуне не поклоняемся предкам, потому что с полным небом старых нудников не было бы и резону оставаться по эту сторону. Благословенно будь имя Авраамово — через некоторое время они затыкаются и куда-то уходят, наверное, нудеть друг другу, хотя им давно следует покоиться с миром.

А Снодль еще никуда не ушел. Он только что помер и теперь требовал, чтобы мы сидели шиве не только по нашим угробленным жизням, но и — нет, вы только подумайте, на полном серьезе — по нему! Ну не ойзвурф ли этот Снодль!

— Есть еще Кадак, — говорил он. Голос шел из воздуха в футе над трупом, лежащим спиной вверх на столе в иешиве.

— Снодль, не будешь ли ты так любезен, — ответил ему Шмуль, тот, что с переломанной антенной, — заткнуть свой рот и оставить нас в покое? — И, заметив, что Снодль лежит лицом вниз, добавил (тихонько, потому что о мертвых плохо говорить не стоит): — Я всегда утверждал, что он через тухес разговаривает.

— Перевернуть его? — предложил хромопрыгий Хаим.

— Пусть лежит, — заявил Шмуль. — С этой стороны он лучше смотрится.

— Ша! Мы так никуда не придем, — сказал Ицхак. — Ганефы вот-вот уведут планету, остаться мы не можем, уехать тоже не можем, а у меня согнездные наложницы мокнут и молоко дают на Бромиосе.

— На Касрилевке, — поправил Аврам.

— На Касрилевке, — согласился Ицхак, делая опорной, задней то есть, рукой извинительный жест.

— Планета десяти миллионов Снодлей, — сказал Янкель.

— Есть еще Кадак, — повторил Снодль.

— Да о каком таком Кадаке талдычит этот ойзвурф — спросил Мейер Кахаха.

Мы все закатили глаза — девяносто шесть исполненных цорес глаз. Мейер Кахаха всегда был городским шлемилем. Если есть на свете больший ойзвурф, чем Снодль, то это Мейер Кахаха.

— Заткнись! — Янкель ткнул Мейеру Кахахе указательной рукой в девятый глаз (тот у него с бельмом).

Мы сидели и переглядывались.

— Он прав, — сказал наконец Мойше. — Это еще одно горе, которое мы оплачем на Тиш Беав (если только на Касрилевке Тиш Беав выпадет на нужный месяц), но ойзвурф и шлемиль правы. В Кадаке наша единственная надежда — пусть поразит меня Господь громом за такие слова.

— Кому-то придется идти искать его, — заметил Аврам.

— Только не мне, — взвился Янкель. — Нашли дурака!

Тогда реб Иешая, который был мудрейшим из синих евреев Зушшмуна даже до исхода — а уж кое-кому из них неплохо было бы остаться да помочь, чтобы мы не оказались в такой дыре, когда Снодль помер от припадка, — так вот реб Иешая согласился, что надо искать дурака, и заявил:

— Надо послать Евзися.

— Спасибочки, — отвечаю.

— Евзись, — сказал ребе, глядя на меня шестью передними глазами. — Может, нам послать Шмуля с оборванной антенной? Или Хаима хромопрыгого? Или Ицхака, у которого от похоти судороги делаются? Или, может, нам послать Янкеля, который даже старше Снодля, и тот умрет в дороге, и нам надо будет искать двух евреев? Или Мойше? Так Мойше со всеми спорит. Он нам таки кого-нибудь приведет.

— А Аврам? — спросил я.

Аврам отвернулся.

— Ты хочешь, чтобы я упомянул проблему Аврама перед открытым Талмудом, перед усопшим, перед лицом Господа и всеми нами? — жестко глянул на меня реб Иешая.

— Прошу прощения, — смутился я. — Не надо было об этом упоминать.

— Или, может, ты послал бы меня, вашего раввина? Или Мейера Кахаху?

— Все понял, — сказал я. — Я пойду. Хотя совершенно этому не рад, говорю вам честно и откровенно. Возможно, вы меня больше не увидите, возможно, я сдохну в поисках этого Кадака, но я пойду!

И я направился к выходу из иешивы.

— Судороги, — пробормотал я, проходя мимо сидевшего с невинным видом Ицхака. — Да чтоб он у тебя отсох и отвалился, как лист сухой!

Я вприпрыжку выкатился на улицу и отправился искать Кадака.

Последний раз я видел Кадака семнадцать лет назад. Он сидел в синагоге во время праздника Пурим и неожиданно выкатился в проход, сорвал с себя ярмулке, талес и тфилин — все одновременно, тремя руками, — швырнул на пол, заорал, что для него с иудаизмом покончено и он перешел в Церковь Отступников.

Больше никто из нас его не видел. По мне, так оно и к лучшему. Начать с того, что Кадака я, честно говоря, всегда недолюбливал. Он сопел.

Ну, это не больно-то авейра, думаете вы, и я делаю много шума из ничего? Так вот,, господин Похлопаю-КрылышкамиЧтобы-Меня-Заметили, я человек прямой, я все, что у меня на уме, выдаю в лоб — хочешь, чтобы вокруг да около ходили, поди к Авраму, он тебе покажет, как это делается. И я говорю, что выносить это постоянное сопение было совершенно невозможно. Сидишь ты в шуле, и посреди «Шма Исроэль», точно в самой середке «Слушай, Израиль, Бог наш Господь, Господь един!», слышишь такой рев, точно пеггаломер двухоботный в болоте трубит.

От одного звука хотелось вымыться.

Этот Кадак, ему же наплевать было. Ешь ты, спишь, гадишь, штап — ему все равно, он выдает трубы иерихонские, хлюпает носом, сопит так, что тебя наизнанку выворачивает.

А насчет поговорить с ним — и не думайте: как прикажете говорить с человеком, который на каждой запятой сопит?

И когда он перешел к Отступникам, конечно, случился скандал... на Зушшмуне не так чтобы много евреев... скандал делают из всего... но если честно, то я вам скажу: мы все вздохнули с облегчением. Избавиться от этого сопения уже было нахес, вроде как обсчитаться в свою пользу. Или получить семь в цену пяти.

Ну, так мне надо было идти и искать, прислушиваясь, не раздастся ли это жуткое сопение. Вот уж, простите за прямоту, без чего я бы обошелся.

Прокатился я через центр Гумица и направился к Святому Собору Церкви Отступников. Город выглядел преотвратно. Когда уезжали на Касрилевку, из него вывезли все, что не было к земле привинчено. И все, что было привинчено.

И винты. И немало той земли, к которой все это привинчивали. Одни ямы кругом. Зушшмун к тому времени уже не был такой милой планеткой. Больше он походил на старика с крепком. Или на пишера прыщавого. О такой мерзкой прогулке и говорить неохота.

Но часть их дурацкого фаркахда собора еще осталась. Что б ее не оставить: дорого, что ли, новый сделать? Бечевка. Эти тупицы построили святое место из бечевки, слюны и сушеного дерьма с улиц и самих себя, мне даже думать о таком богохульстве противно.

Я вкатился внутрь. От вони сдохнуть можно. У нас на Зушшмуне водился такой поганый маленький кольчатый червячок, которого все называют щипец пробойный, а мой дядя Беппо, псих-зоолог, — Lumbricus rubellus Venaticus. И не удивляйтесь, что я знаю такое иностранное — латинское, кстати — слово, я тоже в общем-то ученый, не такой дурак, как вы могли подумать, и ничего удивительного, что реб Иешая послал меня искать Кадака, такое не всякому еврею под силу. Я запомнил, потому что один щипец укусил меня за тухес, — когда я купался, а такое не скоро забудешь. У этого червячка спереди и по бокам щипчики, и он лежит в засаде, поджидая сочный тухес. Только ты расслабишься в речке или решишь подремать на пикнике — хвать! — эта тварь вцепляется прямо в тухес. И висит там на своих трижды проклятых, чтоб всей их породе гореть в Геенне, щипчиках, и вспомнить тошно — сосет из тебя кровь прямо через тухес.

Снять ее нельзя, вся наша нынешняя медицина не может, хоть ты упердись от врачебных счетов. Единственное, что с ней может справиться, — если музыкант ударит над вашей тухес в литавры. Тогда эта тварь отпадает, вся раздутая от крови, а на тухес у вас останутся шрамы от клешней, которые и соложницам стыдно показать. И не спрашивайте меня, почему врачи для таких случаев не носят с собой литавры. Вы не поверите, какие у нас на Зушшмуне профсоюзные проблемы — это и к врачам, и к музыкантам относится, — так что, если вас щипец возьмет за тухес, лучше бегите не в больницу, а в концертный зал, иначе худо будет. А когда эта жуткая тварь отпадает, она — чмок! — лопается, дрянь, которая из нее выплескивается, воняет до небес, и все двенадцать ваших глаз вылезают на лоб от запаха — фе! — крови и дерьма.

Вот так и воняло в этом Соборе Церкви Отступников миллионом раздавленных щипецов. Я чуть не упал от вони.

И зажал нос тремя руками, чтобы ни струйки не просочилось.

Начал я тыкаться в те бечевки, которые у них назывались стенами. К счастью, я вкатился рядом с входом, так что я высунул нос на пару футов наружу, сделал глубокий вдох, снова зажал нос, втянул обратно и огляделся.

С полдюжины Отступников, из тех, что еще не сбежали на Касрилевку, валялись на брюхе, быстро-быстро сворачивая и разворачивая ноги, уткнувшись мордами в грязь и дерьмо пред алтарем — наверное, молились своему идолу, как его там — то ли Сеймур, то ли Шимон, то ли Штуми. Я уж лучше, знаете ли, выучу латинское имя мерзкого вонючего червяка, чем ихнего языческого идола.

Так что там они и были, и я таки получил немало цорес с того, что на них все же наткнулся, но... я ведь искал Кадака, или нет?

— Эй, — позвал я одного из них.

И что я получил? Превосходный вид на его тухес. Только щипеца не хватало, чтобы подобраться и — хвать!

Тишина.

— Эй! — кричу второй раз. Ноль внимания. Лежат, понимаете ли, уткнувшись мордами в дерьмо. — Э-эй, вы! — ору я во весь голос, а это не так-то просто, когда зажимаешь нос тремя руками, и все мысли о том, как бы отсюда поскорее выбраться.

Так я ему устроил зец по тухесy. Свернул все левые ноги и ка-ак развернул их прямо ему в то место, которое щипец любит!

Тут он на меня глянул.

Мне чуть плохо не стало. Нос в дерьме с пола, половина глаз синими соплями залита, и пасть, которой только и петь языческую осанну идолу по кличке Шейгец или как его еще там.

— Ты меня пнул? — спрашивает.

— Сам сообразил, да? — отвечаю.

Он глянул на меня шестью, моргнул и начал было опять валиться пуним в грязь. Пришлось мне подогнуть ноги для такого зеца, чтоб его сразу на тот свет отправить.

— Мы, — говорит он, — не приемлем насилия.

— Это ты хорошо сказал, — отвечаю я. — А мне вот, например, не нравится тупо смотреть на твой тухес. Так что, если хочешь, чтобы я ушел и перестал тебя пинать и ты смог бы опять зарыться в дрек, встань-ка лучше и поговори со мной.

Он лежит. Я еще подогнул ноги — аж шарниры заскрипели, я уже немолод, знаете ли. Ну, тут он встал.

— Что тебе надо? Я молюсь Сеймулу.

Сеймул. И это Бог? Да я с таким именем на работу бы не взял.

— Потом помолишься, никуда твой буби не денется.

— Зато Зушшмун — денется.

— То-то и оно. Потому мне и надо с тобой поговорить. У меня, знаешь ли, совершенно времени не хватает.

— Так что вам надо конкретно?

Нет, ну, ребе, ей-Богу. Конкретно.

— Вот что, господин Конкретный, я вам конкретно и скажу. Нет ли в округе одного паршивого сопуна по имени Кадак?

Он на меня опять воззрился шестью, потом заморгал попеременно два-четыре, три-пять, один-шесть и в обратном порядке.

—Тошнотворное у вас чувство юмора. Да простит вас Сеймул.

И опять падает ниц, ноги дергаются, и нос в дрек.

— Я ему про Кадака, а он мне про Сеймула! Я тебе покажу Сеймула! — Я начал было сворачивать ноги для такого пинка, чтобы момзера забросило в следующий часовой пояс, но тут меня остановил женский голос с другого конца их вонючего Собора- а я уже желтеть начал от задержки дыхания.

— Выходи, я тебе расскажу о Кадаке.

Оглядываюсь, а там стоит этакая шикса, вся в разноцветных шматех и браслетах и побрякушках и дерьме с пола. «Гевалт! — думаю. — Таки не надо мне было из норы вылезать».

Но я все же вышел за ней наружу и-благодарение Господу! — вытянул нос во всю длину и так вдохнул, что у меня щечные мешки раздулись, словно там по бублику лежало.

— Так что ты хочешь от Кадака? — спрашивает меня эта буммерке, шлюшка эта размалеванная.

— Минуточку, — говорю я, — я толькв-встану от вас против ветра, а то, не сочтите за оскорбление, от вас несет, как от вашей церкви.

Я обошел ее, сделал пару шагов назад, чтобы можно было дышать свободно, и начал:

—Чего я хочу, это оказаться на Кае... на Бромиосе со своими соложницами, а что мне надо, так это найти Кадака. Он нам требуется для исключительно важного религиозного ритуала, вы меня, конечно, простите, но вам как еойке этого не понять.

Она потупила глазки (четыре) и похлопала накладными ресницами (на трех из них). Что вы хотите — нафке, дамочка легкого поведения, куртизанка помоечная, буммерке.

— А что вы могли бы предложить в качестве дара за поиски этого Кадака?

Вейзмир! Я так и знал. Я с самого начала знал, что эти чертовы поиски Кадака дорого мне встанут. Глядела она точно на мою сумку.

— Пара монет сойдет?

— Я не совсем об этом, — сказала она, не сводя взгляда с сумки, и тут я сообразил — и честно скажу, по мне мурашки так и забегали, — что она косит на четыре из шести передних глаз. Смотрела она на мой пупик.

Что? Да я тебе втолковываю, бабочка ты этакая, что пялилась она вовсе не на сумку, которая спокойно висела себе на моем левом боку. Эта косоглазая всеми четырьмя глядела на мой маленький симпатичный пупик. Что? Ну, вы меня простите, господин Молчаливая-Бабочка-С-Очень-Тупой-Мордой, но мне надо было сообразить, что у бабочек пупиков нет. Пупок. Ямочка в животе. Теперь ясно? Что? Ну, может, мне совсем опохабиться и разъяснить бабочке, которая привыкла штапить цветочки, что мы совокупляемся пупиками? Женщина вставляет длинный средний палец нижней правой руки прямо в пупик и делает туда-сюда, и вот так мы штап. И тебе это обязательно было знать? Обязательно... Пошляк ты, и похабник.

Хотя все же не такой, как эта нафке, шлюха, блудница вавилонская.

— Слушайте, — говорю я, — вы таки меня извините, но я не из этой породы. Я себя для соложниц берегу. Ну, вы-то меня, наверное, поймете. Кроме того, опять же извините, но я с незнакомками не штап. И вы бы с этого большой радости не поимели, я вам точно скажу. С Евзисем штап никуда не годится, всякий подтвердит. Вам мой пупик вовсе не понравится, совершенно. Что бы вам не взять пару монет и не потратить их на Касри... на Бромиосе? Может, такая красотка там начала бы свое дело.

Слава Богу, Он не поразил меня громом в задницу за то, что я назвал красоткой эту пошлую косоглазую гойише нафке.

— Так тебе нужен Кадак или нет? — спрашивает она, глядя на две вещи одновременно.

— Пожалуйста, — всхлипнул я.

— Не плачь. Сеймул мой бог, я верую в Сеймула.

— А он-то здесь при чем?

— Мы последние из верных нашей Церкви. Мы намерены оставаться на Зушшмуне до Перемещения. Так приказал Сеймул. Мне этого не пережить. Я понимаю, какие катаклизмы творятся, когда планету выводят с орбиты.

— Ну так смывайся, — предложил я. — Что вы за дебилы такие?

— Мы — верные.

Это меня заткнуло ненадолго. Даже гои, даже психованные поклонники этого Шмуля таки должны во что-то верить. И это правильно. Но очень тупо.

— Ну а меня это каким боком касается, дамочка?

— Я хочу трахнуться.

— Ну так пойдите в Собор и штап кого-нибудь из своих собратьев!

— Они молятся.

— Кому? Статуе вроде ковыряющего в носу здорового жука, в грязи и дерьме и дреке?

— Не оскорбляй Сеймула.

— Да я лучше язык себе отрежу.

— Этого не надо, а вот пупок подставь.

— Что вы за похабень несете, дамочка?

— Тебе нужен этот Кадак или нет?

Не стану рассказывать о последовавших непристойностях. Мне стыдно даже думать об этом. Ногти у нее были грязные.

Скажу только, что, когда она кончила терзать мой пупик и я рухнул у стены из кизяка со стекающим по животу розовым шмуцем, я узнал, что Кадак оказался Отступником не менее паршивым, чем евреем. Как-то раз он взбесился, точно как тогда в синагоге, и принялся кусать статую ихнего жучьего бога. Прежде чем его оттащили, откусил Шмуглю коленную чашечку, так что из Церкви Кадака выставили. Нафке знала, что случилось с ним дальше, потому что он пользовался ее услугами (бреч от такой мысли можно) и кое-что ей задолжал. Так что она последовала за ним в надежде выколотить долг и видела, как его бросало от религии к религии, пока Кадака не приняли Рабы Камня.

Ну, я встал, как мог вымылся в фонтане, произнес пару кратких молитв, чтобы не заразиться от той грязи под ногтями, и пошел искать Рабов Камня, то есть этого проклятого Кадака.

Катился я неровно, прихрамывая. Знаешь, ты бы тоже хромал, бабочка, если бы тебя так изнасиловали. Только представь на секунду, как бы ты себя чувствовал, если бы цветочек взял тебя за тухес и загнал бы свои тычинкипестики тебе в пупик} Что? Ну, чудно. У бабочек нет пупиков.

Вот стою я тут в песках и болтаю с тобой, а ведь это далеко не самое приятное, что бывало со мной в жизни.

Рабы Камня собрались в лощине сразу за городской чертой Гумица. Губернаторы их в город не пускали. И не зря. Если вам кажется, что Отступники — настоящие ублюдки, то поглядели бы вы на Камни. Такие красавчики!..

Они превратились в большие камни. С языками, как веревочки, футов по шесть-семь, свернутыми внутри. И когда мимо, жужжа, пролетает крендл, или знай, или бычья муха хлюп! — выстреливает этот уродливый язык и хватает муху, и заматывает в себя, и возвращается, и размазывает муху по камню, и камень становится мягким и пористым, как гнилой плод, и всасывает в себя весь дрек и всю мерзость. Такие лапочки, эти Камни. Я так и ожидал, что Кадак превратится во что-нибудь этакое, когда ему станет тошно быть собой. Ох, спасибо ребу Иешае за прогулочку.

Нашел я в конце концов главный Камень, торчащий в этой долине, а вокруг остальные Камни делают «хлюп!» и «фьють!» и всасывают жучков. Не лучший день в моей жизни, скажу я вам.

— Как поживаете? — Я решил, что так обратиться к камню будет вежливее всего.

— Откуда вы узнали, что я главный Раб? — спросил Камень.

— У тебя самый длинный язык.

«Хлюп!» Летел себе знай, жужжал песенку, никому не мешал — и получил в пуним; длинный такой язык, как мокрая лапша, подхватил его за пуним, развернул и размазал по Камню. И разбрызгал на меня. Нет, этого парня я бы на обед не приглашал.

— Извините за беспокойство, — сказал главный Раб. Похоже было, что ему действительно неловко.

— Ничего, — ответил я. — Здорово вы его развернули в последнюю секунду.

Кажется, я ему польстил.

— Вы заметили, да?

— Как же тут не заметить? Высший пилотаж.

— Знаете, вы первый. Тут к нам много ученых приезжало, с других планет, даже из других галактик, и никто прежде не замечал этого разворота. Как, вы сказали, вас зовут?

По животу у меня стекали жучьи сопли.

— Зовут меня Евзись, и я ищу одного типа, которого раньше звали Кадак. Мне дали понять, что несколько лет назад он стал Камнем.

— Послушайте, — сказал главный Раб (пока остатки зная просачивались сквозь пористую поверхность), — вы мне нравитесь. Вы никогда не думали о том, чтобы обратиться?

— Ни за что!

— Нет, я серьезно. Почитание Камня весьма обогащает внутренний мир, и не стоит отбрасывать его, даже не попробовав. Что скажете?

Я решил, что пришла пора химичить — совсем немножко.

— Скажем так — хотелось бы. Вы даже не представляете, какое лестное предложение вы мне делаете. Я бы, наверное, прямо сейчас его и принял, но есть одна проблема.

— И какая же?

Камень-психиатр. Только этого мне не хватало.

— Я жучков боюсь.

— Действительно сложно, — промолвил Камень после небольшой паузы. — Жучки являются важной частью нашей религии.

— Я вижу.

— Да, очень жаль. Вас. Ну, посмотрим, чем я могу вам помочь. Как, вы сказали, имя этого типа?

— Кадак.

— О да. Теперь вспомнил. Ну и урод.

— Да-да, значит, это он.

— Дайте припомнить, — сказал Камень. — Если я не ошибаюсь, мы его вышвырнули из ордена лет пятнадцать назад за раскольнические действия. Он издавал самые омерзительные звуки, какие я только слыхивал от Камня.

— Сопел.

— Простите?

— Он сопел. Хлюпал носом — влажный такой звук, аж тошно становилось.

— Вот-вот.

— Страшно спросить, но что с ним стало?

— Он перестроил свои атомы и снова стал вроде вас.

— Извините, не вроде меня!

— Ну, я имел в виду того же вида.

— И ушел?

— Да. Сказал, что намерен податься в развратисты.

— Лучше бы я этого не слышал.

— Извините.

Я сел, пристроил тухес между ободов, а голову подпер шестью руками. Я скорбел.

— Может, присядете на меня? — спросил Камень.

Неплохое предложение.

— Спасибо, — вежливо ответил я, косясь на последние склизкие остатки зная, — но мне сейчас слишком плохо, чтобы стремиться к уюту.

— А для чего вам понадобился этот Кадак?

Я, как мог, объяснил ему — в конце концов, он же камень, кусок скалы, хотя и говорящий — о миньяне из десяти евреев. Главный Раб спросил, почему из десяти.

— Как-то на Земле, — начал я, — давным-давно... Знаете о Земле, да?.. Прекрасно. Так вот, на Земле, давным-давно, Господь решил устроить жуткий зец местечку под названием Содом. А этот Содом был городом, полным развратистов. Не самое приятное место.

— Представить себе не могу полный город развратистов, произнес Камень. — Отвратительная мысль.

— Вот и Богу так показалось.

Мы немного помолчали, размышляя об этом.

— Так что Аврам, благословенно будь имя его, — продолжил я, — а он был наисвятейший из евреев, хотя и не синий, это его не портило, не думайте...

— Я и не думаю.

— Что? Ах да. И вот Аврам взмолился Богу о спасении Содома.

— Да зачем?.. Полный город развратистов. Бр-р!

— Да я откуда знаю зачем? Он же был святой. Так вот Бог, наверное, решил, что это немного мешуге — глупо. Господь же не дурак, сами понимаете... и заявил Авраму, что пощадит Содом, если Аврам найдет в городе пятьдесят праведных мужчин...

— А как насчет женщин?

— В Писании об этом не сказано.

— Мне кажется, что ваш Бог — сексист.

— Ну, простите мою прямоту, он по крайней мере не штуковина, которая лежит в лощинке, чтобы на нее птички гадили.

— Не грубите!

— Извините, конечно, но не надо обзывать единого истинного Бога нехорошими словами.

— Я же только спросил.

— Так не надо камню задавать такие вопросы! Хотите услышать эту историю или нет?

— Да, конечно, но...

— Что еще за «но»?!

— Зачем этот ваш Бог торговался с Аврамом? Надо было сказать просто «Я так решил» и не валандаться.

Я уже здорово взъелся, ну, вы понимаете?

— Потому что этот Аврам был менч, потрясающий тип, и одевался стильно,, вот почему, ясно, да?

Камень промолчал. Дулся, наверное. Ну, пускай дуется.

— И тогда Аврам сказал: «Хорошо, а что, если я найду сорок праведников?» И Господь ответил: «Ладно, пусть будет сорок». Аврам спросил, а как насчет тридцати, и Господь сказал: «Ну ладно, пускай тридцать», и Аврам поинтересовался, а если двадцать, и Господь заорал: «Кончай нудеть, пусть будет двадцать...»

— Позвольте я продолжу, — предложил Камень. — Аврам сказал десять, и ваш Бог встал на уши и сказал: «Десять, и хватит!», и так получилось, что для молитвы нужно десять человек.

— Нет, вы определенно слышали эту историю, — пробурчал я.

Камень опять замолк.

— Слушайте, — произнес он наконец, — мне нравится ваша вера. Мне в общем-то надоело быть Рабом Камня, даже если я главный Раб. Что, если я обращусь в вашу веру, пойду с вами и буду десятым для миньяна?

Я поразмыслил над этим.

— Ну-у, Талмуд определенно гласит: «Девять свободных и раб вместе могут считаться миньяном». Но на это можно возразить, что когда реб Елиезер, войдя в синагогу, не нашел там десяти евреев, он освободил своего раба, чтобы тот стал десятым, однако, будь в синагоге лишь семеро и освободи ребе двух рабов, это не было бы кошерно. Так что с одним освобожденным рабом и раввином был миньян, а с восемью свободными и двумя рабами — нет, это ясно. И ты поставь себя на мое место, ты же не мой раб, ни в каком смысле. Ты Раб Камня. Да и на обращение уходит время. Ты на иврите не говоришь? Хоть немножко?

— А что такое иврит?

— Ладно, забудь. А как насчет придерживаться кошера?

— Это кто? Если надо, буду придерживать. В конце концов, столько времени питаясь жучками, к каким только зверушкам не привыкнешь.

Безнадежно. На минуту я решил «может быть» — ну, вы меня поймете. Но чем дольше я об этом думал, тем лучше понимал, что, даже если у меня достанет чуцпа вернуться к ребу Иешае с камнем за пазухой вместо Кадака, ничего не выйдет. Этот Камень был неплохой парень, но, пока я сидел и думал, он опять выплюнул свой клейкий язык, подхватил бычью муху, перевернул (он таки полагал, что это потрясающе), размазал по себе и принялся жрать. А ведь Бытие (9:4) запрещает всему семени Ноеву употреблять в пищу кровь животных, так как я мог привести этот Камень и сказать: «Вот, я освободил этого Раба Камня и он у нас будет десятым», а посреди «Адонаи» вылетает этот мерзкий язык и слизывает мошку со стены. И думать забудьте.

— Послушай, — сказал я как мог мягко, я ведь не хотел его обидеть, — ты сделал очень благородное предложение, и при других обстоятельствах я бы его не задумываясь принял. Но прямо сейчас меня здорово поджимает время, а учить иврит долго, так что давай отложим это дело. Я потом вернусь.

Его это здорово огорчило, но это был настоящий менч — он заявил мне, что понимает, и пожелал счастья с развратистами, и позволил быстренько укатиться. Жаль, что он нам не подходил. Я что имею в виду — как бы вам понравилось жариться весь день на солнце, чтобы птички вам гадили на лицо, а самой большой радостью в жизни был сочный жучок?

Но если бы я знал, что будет дальше, сколько цорес я поимею, я на спине бы отволок с собой этот Камень, с радостью и счастьем, вместе с жучьим дреком. Поверьте, насекомоядный камень — не самое худшее на свете.

Ладно, не будем размазывать кашу по тарелке. Я шел по следу этого поца Кадака через катакомбы развратистов (где я лишился способности использовать свой пупик, всех денег, зрения на задний глаз, второй левой руки и ярмулке), через посадочный док в космопорту, откуда отправлялась на Бромиос какая-то секта очернителей (там меня так избили, что я еле живым уполз), через лавовые поля, где проходили последние ритуалы перед отлетом Истинные Почитатели Страдания (там я пострадал по первому классу, вы даже представить себе таких мучений не можете), через Скинию Рта (тамошний пророк — с виду одни зубы — откусил мне кончик антенны, Бог знает зачем, наверное, просто обиделся, что его оставили), через Закрытую Скачку Уродов (там я пришелся как раз ко двору, так я был к тому времени изувечен и окровавлен), через Гнездилище Благословенной Глубины Непроизносимого Трихлла (я бы его не смог произнести, даже будь у меня несколько ртов... но эти веселые ребята меня тоже побили) к архидруиду Пустоты, следуя за несчастным поцем Кадаком от секты к секте — и, поверьте мне, никто, даже самый отъявленный язычник, не сказал о нем доброго слова, — пока архидруид не заявил мне, что последний раз видел Кадака десять лет назад, когда превратил того в бабочку и отправил в пустыню, чтобы тот и подох там от жары.

Вот потому я и стою, наконец, перед тобой, тупая ты ползучая бабочка. Я рассказал все, все, и ты теперь видишь, в каком я дреке сижу, и не думай, что Аврам или все остальные мне спасибо скажут, они только нудеть будут, что я так долго возился. И вот поэтому ты пойдешь со мной.

Ни слова. Ни звука ты не издал. Ни крылом махнуть, ни сказать: «Привет, как ты, Евзись?» Ничего.

Ты думаешь, я тут перед тобой распинался по ободья в песке ради того, чтобы рассказать веселую историю? Да я знаю, что ты Кадак! Откуда знаю?

А ты хлюпни носом еще разок и спроси, откуда я знаю!

Пошли. Или ты сам пойдешь, или я тебя за крылья отволоку, знаешь, для бабочки ты довольно-таки уродлив, нет?

Урод ты, вот кто. А что до того, что ты еврей по рождению, так это цорес для всех зушшмунских синих евреев.

Видишь, я уже разозлился. Из-за тебя меня изнасиловали, обгадили, сделали инвалидом, ослепили, обожгли, оскорбили, ограбили, покрыли жучиным шмуцем, несчастный и жалкий, я слонялся среди язычников и получил солнечный ожог, и я честно скажу тебе — ты пойдешь со мной, Кадак, или я тебя придушу прямо посреди этой фарблонджен пустыни!

И что ты теперь скажешь?

Ну, я так и знал.

— Вот и он.

Янкель не поверил. Хаим рассмеялся. Шмуль заплакал, и нос у него позеленел. Снодль закашлялся. Реб Иешая повесил голову.

— Надо было послать Аврама, — сказал он.

Аврам отвернулся. Чтоб у него все, как лист, отсохло.

— Вот он, я вам говорю, и это все, что от него осталось, заявил я. — Вот ваш Кадак, чтоб ему сгнить в куколке.

И я рассказал им всю историю. По крайней мере у них хоть хватило совести изумиться.

— И с этим у нас будет лшньям? — спросил Мойше.

— Так превратите его обратно, и дело с концом, — ответил я. — А я умываю руки. — Отошел в угол шулы и сел. Это уже была их проблема.

Они терзали его часами. Они перепробовали все. Угрожали ему, просили его, умоляли его, стыдили, обхаживали, шмахель, оскорбляли, колоти-та, гонялись за его тухес по всей шуле...

Конечно. Можно подумать, я не знал. Этот поганец Кадак не менялся. Он наконец-то стал тем, кем желал. Тупой ползучей бабочкой!

И сопел. Все еще сопел. Вы хоть представляете, насколько омерзительнее человека сопит бабочка?

Плоц от этого можно.

И наконец, когда они отчаялись превратить его обратно — а, между нами говоря, не думаю, чтобы его можно было превратить обратно, после того как этот шизанутый буби архидруид его изменил, — беднягу схватили, и реб Иешая изрек раввинистическое решение: учитывая критическую ситуацию, присутствия его будет достаточно. Так что мы наконец сели шиве по Зушшмуну и по Снодлю.

И тут реб Иешая скорчил жуткую рожу и вскричал:

— Боже мой!

— Что?! Что еще?! — взвыл я. — Что теперь еще?!

— Евзись, — мягко спросил меня реб Иешая, — когда архидруид превратил Кадака в эту штуку?

— Десять лет назад, — ответил я, — но...

И тут я заткнулся. И сел. И понял, что мы проиграли и все еще будем торчать здесь, когда эти ганефы выдерут планету с орбиты, и мы умрем вместе с психами в Соборе Отступников, и нафке, и Камнем, и архидруидом, и всеми прочими придурками, у которых не хватило здравого смысла убраться на Касрилевку.

— А в чем дело? — спросил этот ойзвурф Мейер Кахаха. — В чем проблема? Ну и пусть он был бабочкой десять лет.

— Только десять лет, — сказал Шмуль.

— Не тринадцать, шмак, только десять, — простонал Янкель, тыча Мейеру Кахахе пальцем в девятый глаз.

Мы смотрели на Мейера Кахаху, пока не дошло даже до него.

— О Боже мой, — выдавил он и упал на бок.

А эта бабочка, этот ублюдок Кадак, взлетел и запорхал по синагоге. Никто не обращал на него внимания. Все было впустую.

В Писании ясно сказано, что все десять участников маньяка должны быть старше тринадцати лет. В тринадцать лет еврейский мальчик становится мужчиной. «Сегодня я стал мужчиной», — как в той старой шутке. Ха-ха. Очень смешно. Все устраивают бар-мицва. Тринадцать. Не десять.

Кадак был слишком молод.

Лежащий на животе мертвый Снодль зарыдал. Реб Иешая и остальные семеро, последние синие евреи на Зушшмуне, обреченные погибнуть, даже не приклеив напоследок своих согнездных наложниц, — все они уселись и принялись ждать гибели.

Мне было еще хуже. У меня все тело болело.

А потом я поднял голову и заулыбался. Я улыбался так долго и громко, что все повернулись ко мне.

— Он свихнулся, — сказал Хаим.

— Оно и к лучшему, — отозвался Шмуль. — Ему будет не так больно.

— Бедный Евзись, — промолвил Ицхак.

— Дураки! — заорал я, вскакивая, и прыгая, и катаясь, точно тумлер. — Дураки! Дураки! И даже вы, реб Иешая, все равно дурак, потому что мы все дураки!

— Это так ты разговариваешь со своим ребе? — укорил меня реб Иешая.

— Конечно, — взвыл я, раскачиваясь и бегая, — конечно, конечно, конечно, конечно...

Но тут подошел Мейер Кахаха и сел на меня.

— Сойди с меня, шлемиль, Я знаю, как нам спастись, это же было ясно с самого начала, и нам вовсе ни к чему эта тупая сопливая бабочка Кадак!..

Мейер Кахаха слез с меня, и я с огромным удовлетворением оглядел всех, потому что собирался лишний раз доказать, что я чистой воды фольксменш, и произнес:

— Согласно трактату «Берахот», девять евреев и ковчег завета, в котором хранятся свитки Торы, могут вместе — эй, слышите, поняли, нет? — могут вместе считаться одним минъяном.

И реб Иешая расцеловал меня.

— Ой, Евзись, Евзись, как ты только это запомнил? Ты же не знаток Талмуда, как ты только вспомнил такую замечательную вещь?! — бормотал он мне в лицо, обнимая и слюнявя меня.

— Это не я вспомнил, — ответил я скромно. — Это Кадак.

И все поглядели вверх, как это сделал я, и там сидел в конце концов не такой и бесполезный Кадак, сидел на ковчеге завета, арона-кодеш, святом ларце, содержащем священные свитки писаний Господних. Он сидел там бабочкой, отныне и навсегда бабочкой, и отчаянно махал крыльями, пытаясь высказать кому-нибудь то, о чем забыли все, даже раввин, а он помнил.

И когда он слетел вниз и пристроился на плече Иешаи, мы все сели и передохнули минутку, и реб Иешая объявил:

— Теперь мы будем-таки сидеть шиве. Девять евреев, ковчег завета и бабочка составляют миньян.

И в последний раз на Зушшмуне (эй, ищите меня где-нибудь в другом месте) мы произнесли святые слова, в последний раз — по дому, который покидали. И во время всех молитв с нами сидел Кадак, хлопая своими тупыми крылышками.

И знаете что? Даже это было мехайе — что значит огромное удовольствие.

 

 

ЭЛЛИСОНОВСКИЙ СЛОВАРЬ И ГРАММАТИЧЕСКИЙ СПРАВОЧНИК ДЛЯ ГОЕВ

 

Есть два способа написать рассказ с использованием иностранных слов. Первый — объяснить каждое использованное слово прямо в тексте или надеяться, что читатель поймет смысл из контекста. Второй — попытаться передать колорит диалекта и языка чисто синтаксическими средствами и выкинуть все иностранные слова вообще. А третий — это приложить словарик и надеяться, что читатель не такой дурак, чтобы обидеться на автора, который ведь хотел, как лучше.

Кроме того, автор, потрясающий парень, хочет, чтобы вы до конца насладились этим рассказом, и позвал на помощь своего друга, мистера Тима Кирка, который, хоть и гой, но все-таки трижды лауреат «Хьюго», и тот нарисовал вам зушшмоида Евзися. Которого и прилагаем.

Автор (еврей)

Адонаи — святое имя Господа.

Авейра — букв. «грех», но употребляется также в значении «непристойность», «преступление».

Бар-мицва — церемония инициации в иудаизме; проводится, когда еврейскому мальчику исполняется тринадцать лет, и после нее он принимает на себя обязанности мужчины.

Бреч — блевать.

Буби — обычно ласковое слово без определенного значения, однако иногда употребляется иронически.

Буммерке — шлюха, девица легкого поведения; нафке.

Вейзмир — почти то же, что «гевалт».

Ганеф — жулик, вор; иногда употребляется одобрительно в значении «умник».

Гевалт — восклицание, выражающее страх, изумление, потрясение.

Глич — темное, не кошерное дело.

Гой — не еврей.

Голос — изгнанник.

Голдене медина -буквально, «золотая страна»; первоначально так называли Америку спасающиеся от погромов европейские евреи страна свободы, справедливости и огромных возможностей. Два из трех, чтоб я так жил...

Дрек — дрянь, отбросы, мусор, экскременты, дерьмо.

Евзись — обитатель шестой планеты Теты-996 в скоплении Мессье-3 в созвездии Гончих Псов (см. картинку).

Зец — сильный удар, пинок.

Зушшмоид — абориген шестой планеты Теты-996 скопления Мессье-3 в созвездии Гончих Псов, вроде Евзися (см. Евзись).

Иешива — религиозная школа.

Йорцейт — годовщина чьей-либо смерти, когда положено зажигать свечки и читать молитвы.

Кадиш — молитва во славу Господа, одна из самых древних и торжественных еврейских молитв; поминальная молитва.

Кайн-агора — восклицание, означающее, что похвала является искренней и не содержит зависти.

Кике — слово, которого в этой истории нет.

Кошер, кошерный — в идише означает только одно: подходящий для употребления в пищу, «чистый» согласно религиозному канону. В американском сленге значит также «правильный, настоящий, надежный, законный».

Кренк — болезнь. Также может означать «ничего», например: «Он у меня просил полсотни одолжить, так кренк он от меня получит!»

Менч — выдающаяся личность, пример для подражания, потрясающий тип. Я всегда представлял это себе как человека, который точно знает, сколько даевых надо дать.

Мешигина, мешуге, мишугасс — сумасшедший, безумный, абсурдный, экстравагантный. Есть, собственно, мужская и женская форма, но я записал это так, как слышал от матери в свой адрес. «Мешуге» значит быть «мешигина», а «мишугасс» — то, что при этом получается.

Миньян — десять евреев, требуемых для религиозной службы. Допустима и молитва в одиночестве, но считается, что среди миньяна незримо присутствует Господь.

Момзер — ублюдок, упрямец, недостойный человек.

Нахес — удовольствие, смешанное с гордостью.

Нафке — проститутка.

Нудеть — занудствовать, изводить, доставать, бурчать: «Доешь спаржу», или «Проснись и отвези меня домой», или что-нибудь подобное.

Ойзвурф — мошенник, паршивец, ничтожество.

Пишер — юнец, мальчишка.

Плоц — лопнуть, взорваться (в том числе от злости).

Поц — буквально «член» (половой), но, как правило, употребляется в переносном значении: задница, придурок, дурак, обормот, охламон и оболтус. Намного оскорбительнее, чем «шмак». Не употребляйте это слово, не изучив предварительно какое-нибудь из восточных мордобойных единоборств.

Пупик — пупок.

Пуним. — лицо.

Реб (ребе) — раввин.

Талес — молитвенный плат, который используется иудеями в религиозных службах.

Талмуд — монументальный труд, состоящий из 63 книг: споры, диалоги, комментарии, выводы и т. п. ученых, на протяжении тысячи лет интерпретировавших Тору, то есть Пятикнижие Моисееве. Талмуд — это не Библия и не Ветхий Завет. Его не читают, а изучают.

Тиш Беав — самый черный день еврейского календаря. Обычно приходится на август, завершая девять дней плача, когда не заключаются браки и не едят мясо. Отмечается в память Первого (586 г. до н. э.) и Второго (70 г. н. э.) разрушения Иерусалимского Храма. День полного траура.

Тумлер — (правильнее атумлер) человек, который создает много шума из ничего; весельчак, шут, «живчик». Видели, как Джерри Льюис на своем ток-шоу начинает грызть занавески, бегать и визжать так, что вы переключаете канал? Так это он пгумл.

Тухес — задница.

Шабес — суббота.

Шиве — семь дней поминовения по усопшему.

Шиккер — напиваться.

Шикса — не еврейка, гойка, особенно молодая.

Шлемиль — дурак, простак; вечный неудачник; неуклюжий человек, у которого «руки не тем концом вставлены»; в этом слове больше сочувствия, чем в «шлимазле», и намного больше приязни, чем в «шмаке».

Шлимазл — почти то же, что «шлемиль», но немножко в другом роде. Шлимазл верит в удачу, но ее не имеет. Люди несведущие часто эти слова путают.

Шма Исроэль — первые слова самой распространенной еврейской молитвы: «Слушай, Израиль, Бог наш Господь, Господь един!»

Шмак — буквально «член», но обычно означает: придурок, урод и сукин сын.

Шматех — буквально «лохмотья», но обычно обозначает дешевое, дрянное платье.

Шмахель — льстить, обхаживать, дурить кому-то голову, обычно ради собственной выгоды.

Шмуц — грязь.

Шпилькес — моя мать употребляла это слово в значении «хворь, болезнь». Хотя мне говорили знающие люди, что основное значение — «шило в заднице».

Штуми. — еще один синоним «шлемилю», но более бытовой и менее оскорбительный; вроде как муху отгоняешь.

Штап — трахаться.

Шула — синагога.

Цорес — беды, горести, неприятности.

Фарблонджен. — потерявшийся, заблудившийся (совсем).

Фаркахда — обалдевший, запутавшийся, дурной.

Фе! — восклицание отвращения.

Фольксменш — очень многозначное слово. В этом рассказе оно обозначает человека, ценящего еврейскую жизнь, опыт, традиции и желающего их сохранять.

Чуцра — наглость, самоуверенность, дерзость, самодовольство и еще много чего, что ни один другой язык вместить в одно слово не способен.

Ярмулке — ермолка; маленькая шапочка, которую правоверные евреи носят на темени.

 

Примечание. Автор хотел бы отдать должное кому следует.

Слова идиш — мои, они пришли из моего детства, от моих предков, но некоторые определения адаптированы из чудесной и совершенно незаменимой книги Лео Ростена «Радости идиша», которую я вам советую пойти и купить прямо сейчас.

 

Красотка Мэгги Деньгоочи

Харлан Эллисон

 

 

— Кажется, вы пишете фантастику? — частенько спрашивают меня. Как правило, незнакомые люди, узнавшие меня в очередном аэропорту. Обычно я вежливо киваю. Но затем меня нередко спрашивают: — А как... э-э... вы стали этим заниматься?

Восхитительный вопрос. Разумеется, на него нет разумного ответа, остается только нести всякую чепуху, Потому что это идиотский вопрос, словно вас спрашивают: «А как вы начали заниматься сексом?» Ответ здесь, естественно, очевидный: просто начал заниматься, и все. Если его слегка модифицировать, чтобы он касался вопроса о писательстве — в отличие от секса, которым может заниматься даже бездарь, — то лучшее, что можно ответить, звучит так:

«Если у вас есть талант, вы просто начинаете писать».

Если, однако, отбросить скромность, то можно сказать, что вы «стали заниматься» писательством, потому что у вас поразительная способность ощущать чувства людей, замечать все вокруг, вплоть до мельчайших деталей того, как люди говорят и думают, как себя ведут, как одеваются, что думают о себе и других, как ведут себя в компании, как стремятся к своим целям, как сами сажают себя в лужу, как считают разумным то, что на самом деле есть предрассудки, что совершают ради собственного благополучия и какими особыми способами подсознательно уничтожают себя, как действует на них критика, как они реагируют на любовь, какую часть дня проводят в стремлении отомстить, а какую — настраивая мир вокруг себя...

Короче, отвечая на столь идиотский вопрос, надо сказать: узнайте людей как можно лучше, и из хранилища накопленных знаний прорастут идеи рассказов. Потому что таков отрет на другой невежественный вопрос, который задают писателям (обычно слушателями на лекциях, домохозяйками из пригородов и ортодоксами на вечеринках с коктейлями): «Где вы берете идеи?»

И если вы намерены быть писателем, то вам лучше смириться с тем, что оба этих вопроса вам будут задавать миллион раз до самой могильной плиты. Потому что почти каждый думает, что может быть писателем; очень многие способны вовремя догадаться, что нельзя стать физиком-ядерщиком, виртуозным скрипачом или даже пристойным автомехаником, не потратив несколько лет на учебу, тренировку и накопление практического опыта, зато каждый считает, что где-то в голове у него уже имеется великий роман, жаль только, что некогда сесть и его написать. Чушь, конечно, но если бы вы могли обернуться сидящей на стене мухой и послушать, сколько чокнутых приходит к писателю и заявляет: «У меня такая необычная жизнь, по-настоящему суперинтересная, так почему бы вам не написать про нее, а деньги мы разделим пополам», то вы сами поняли бы, в чем заключается сердцевина этого печального писательского опыта.

Потому что суть состоит в том, что сколько бы у вас ни имелось сенсационных идей для рассказов, вы не станете писателем до тех пор, пока не узнаете людей и пока люди в ваших рассказах не оживут. Лучший в мире сюжет так и останется цепочкой событий, если вдоль этой цепочки не побегут живые, дышащие люди; и наоборот — даже скучнейший сюжет может показаться захватывающим, если в нем действуют привлекательные персонажи.

В идеале наделенный талантом автор должен переплавить оба компонента в повествование, которое заставит вас верить и сочувствовать, потому что люди в нем реальные и интересные, а происходящие с ними события — нестандартны и поразительны. Но если бы мне пришлось выбирать, то я выбрал бы людей, а не сюжет, потому что, как сказал Уильям Фолкнер, принимая Нобелевскую премию 10 декабря 1950 года: «...только проблемы человеческого сердца в конфликте с самим собой могут стать достойными описания, потому что только это стоит описывать, только это стоит мук и пота».

А на подобный вопрос я могу ответить вот что: идите и проживите множество дней и ночей, неустанно наблюдая, накапливайте огромный запас знаний о людях, а затем просто садитесь и начинайте проводить еще больше дней и ночей наедине со своей машинкой, перенося этих людей на бумагу свежо и захватывающе. Но как можно сказать такое тому, кто задал этот вопрос? Если он вообще задан, то почти наверняка спросивший никогда не станет писателем. Это одна из тех вещей, которые писатель знает и понимает интуитивно. Вопрос же означает, что такой, интуиции у человека нет.

И даже если бы я ответил секретной формулой, что уже раскрыта выше, разве не задали бы мне следующий вопрос: «А где вы берете людей, о которых пишете?» А это по сути повторение вопроса «Где вы берете идеи?»

Что ж, чтобы только приблизиться к ответу, потребовалось бы эссе размером с это, но, поскольку и я, и вы уже здесь, почему бы не поговорить на эту тему?

Например, откуда взялась Мэгги?

Отчасти я списал ее с женщины по имени Шаун (которая, когда я положил перед ней опубликованный рассказ и сказал, что она послужила моделью для Мэгги, взглянула на меня так, словно я был выскочившим из табакерки чертиком; она не увидела себя в этом персонаже, а я именно этого и хотел. Мэгги родилась от Шаун, но Шаун не Мэгги, однако и Мэгги не Шаун, если вы поняли мою мысль; имеются точки сходства, и общее поведение: для меня, как для творца одинаковое, но порожденное моим воображением существо не может быть взято из жизни один к одному.

Но рассказ о том, как родилась Мэгги, возможно, сможет ответить на вопрос: откуда берутся идеи и персонажи? Поэтому я расскажу, как это произошло.

С Шаун я познакомился в 1963 году здесь же, в Лос-Анджелесе. Она была (и осталась) чрезвычайно красивой женщиной с властными манерами и таким «чувством себя», что оно громко заявляло о ее присутствии даже тогда, когда она входила в переполненное людьми помещение. Я сам видел, как целые группы заядлых спорщиков мгновенно смолкали и не сводили с Шаун глаз, когда она входила в комнату. Она высокая, элегантно одевается, лицо у нее такое, каким я его описал в рассказе, и все это в сумме дает такую женщину, подобную которой вряд ли встретишь дважды за двадцать лет.

Я понятия не имею, чем она на самом деле зарабатывает себе на жизнь; я уверен, что она не девушка по вызову, но в равной мере уверен и в том, что она принадлежит к числу тех женщин, которые, пользуясь своей необычной женственностью и чувственностью, охмуряют богатых мужчин и заправляют их жизнью ровно столько, сколько требуется, чтобы расстаться с ними заметно богаче, чем в день знакомства. Она, разумеется, оценивает себя достаточно высоко и не продается задешево. Она, как я это вижу, принадлежит к тем женщинам, про которых Тулуз-Лотрек сказал: «Женщины никогда не отдают свою любовь, они ее одалживают... под самые высокие проценты». Прошу вас, обратите внимание на отличие, которое я хочу подчеркнуть: она не шлюха, а женщина, которая пользуется сексом просто как инструментом для достижения жизненных целей.

Это важное отличие, потому оно помогает понять суть характера Мэгги. В рассказе Мэгги живет с Нунсио, но она совершенно ясно дает понять своему любовнику, что не принадлежит ему, что она сама себе хозяйка. Если бы я сделал ее плоской как блин, просто куском мяса, то вряд ли бы рассказ настолько подобрался к сердцу темы, насколько он, как мне кажется, смог это сделать. Подобные, зачастую тонкие и тональные различия в описании характера, как раз и могут составить разницу между рисунком оригинального персонажа и бездарным наброском, который всего лишь очередная карикатура... В данном случае она стала бы еще одной шлюхой с золотым сердцем, этим стертым клише душещипательных фильмов и дешевых романов тридцатых годов, созданных авторами, более озабоченными утверждением собственного махизма, чем поворотом зеркала жизни под новым углом.

Однако, я отвлекся. Вернемся к рассказу...

Меня физически влекло к Шаун, но меня удерживало на расстоянии то внутреннее предупреждение, которое у меня всегда появляется при виде порогов, водопадов, водоворотов и быстрых течений. Что бы там про нас ни говорили, мы ни разу с ней не переспали. Тревожный звоночек внутри был для меня важнее секса. И мы каким-то странным образом стали друзьями; Шаун превратилась в одного из тех иноземных тотемов, которого каждый из нас держит в своем мире для доказательства того, насколько мы уравновешены и «нормальны», а я обернулся для нее кем-то вроде всезнающего эльфа, способным поддерживать интересный разговор во время скучных обедов; тем, кто всегда готов поднять трубку среди ночи, когда раздается полный отчаяния звонок.

Как-то вечером мы приехали в ее небольшой домик, и она весьма сильно напилась. Я перенес ее в спальню- в точности такую, что описана в рассказе, хотя я ее вовсе не описывал.

(А это еще что за чертовщина?! Он ее или описывал, или не описывал? Сразу оба варианта не бывают.

Неправильно. Бывают оба варианта сразу; фактически вы обязаны обеспечить оба варианта, если хотите, чтобы описание заработало, а ваши персонажи стали живыми. Потому что — и в этом главное писатель должен стремиться не к репортерски-точному воссозданию жизни, а к многозначности, к измененному и возвышенному восприятию жизни, которая кажется реальной. Тогда писатель сможет отобрать те элементы, что работают лучше всего, выглядят самыми прочными и точнее всего выражают мысль. А в писательском ящичке с инструментами лучшим приспособлением для достижения этой многозначности является близкое знакомство с биографиями персонажей. Все невысказанное, все мельчайшие детали, которые никогда не попадут на печатную страницу, должны тем не менее существовать в тени, по ту сторону слов.

Стены в спальне Шаун были обклеены ворсистыми обоями, кроваво-красными и черными. Огромная кровать с орнаментированным изголовьем из кованого железа. Здесь повсюду, в каждом предмете, избранном для помещения сюда, ощущалась чувственность. Ванная комната была продолжением спальни, вплоть до золотых кранов в форме дельфинов над раковиной и ванной. По-своему то было эхо роскошного новоорлеанского дома удовольствий, и хотя ни на что конкретное нельзя было указать пальцем, подтверждая сходство, создавалось общее впечатление... как бы это назвать... мэгговости. Спальня служила продолжением ее потребностей, ее стремлений, ее прошлого, ее надежд на будущее, ее стиля и ее фасада.

Мне не довелось описывать сцену, происходящую в спальне Шаун, но эта спальня незримо присутствует в рассказе и дает подробнейшее описание Мэгги. Для меня физическое существование этой спальни стало венцом представлений о том, кто такая Шаун, и память о ней незримо витала у меня над головой, когда я писал рассказ. Поэтому, хотя я и не изобразил этот элемент, повествуя о Мэгги, она там есть не как информация, а как дух, настроение.)

Той ночью мы могли бы заняться любовью, но настороженность, которую я давно в себе заметил, заставила меня накрыть ее одеялом и тихонько уйти.

После этого я два года не видел Шаун.

В четверг, 7 октября 1965 года я был в Лас-Вегасе, и мы снова встретились. Я написал (а затем жутко переписал) сценарий фильма под названием «Оскар» для студии «Embassy Pictures» Джозефа Е. Левайна. Хотя я писал его для Стива Мак-Куина и Питера Фолка, они пригласили сниматься Стивена Бойда и Тони Беннета, и, чтобы разрекламировать первую (и, как оказалось, последнюю) роль Беннета в кино, Левайн перевез всю съемочную группу вместе со специалистами по рекламе из Голливуда в Лас-Вегас, где Беннет должен был выступать в отеле «Ривьера».

А теперь краткое отступление, которое отступлением вовсе не является. Люди функционируют в контексте своего окружения; это настолько очевидное замечание, что мне не следовало бы его и делать, но зачастую даже меня удивляет наивность тех, кто хочет быть писателем, но задает вопросы наподобие:

«Где вы берете идеи?», поэтому я и привожу его здесь.

Поняв это утверждение, вы поймете, что персонаж можно описать и за счет его окружения. То есть одни люди подпитываются эмоционально, живя в сельской местности, а другие — в больших городах. Писатель может облечь плотью героя, связав его или ее со сценой, на которой герой функционирует. В ЛасВегасе, как мне кажется, успешно обитают лишь личности совершенно определенного типа. Сельская Мышь здесь бы не выжила, и даже Городской Крысе пришлось бы несладко. Потому что Вегас не город.

Это культурная искусственность, неестественная опухоль посреди пустыни. Он никогда не стал бы процветать, не будь на свете жадности, снов наяву и присущей Американскому Характеру особенности, требующей исполнения желаний в Диснейлендах всех разновидностей. Облик Вегаса мне видится каким-то лавкрафтовским: мрачный и зловещий тип, который поблескивает улыбкой Борджиа под невинным солнцем Невады, вытягивая радость и надежду из душ неудачников всего мира — как, например, Костнера. (И отступление внутри отступления: быть может, нужен разум фантаста, чтобы увидеть в Вегасе эти качества; я знаю десятки человек, которые живут в Вегасе и рассказывают мне о церквях, школах и хорошей жизни, но у меня мурашки бегут по коже всякий раз, когда я оказываюсь неподалеку. Потребовался другой фантаст, Ричард Матесон, чтобы ощутить то, что ощущаю в этом городе я — такое чувство у него возникло, когда он писал сценарий «Бродящего в ночи» (The Night-Stalker), и тем самым подтвердило мне то, что я не единственная и одинокая душа, ощутившая кошмар за сиянием неона.)

И еще мне кажется — продолжая разговор об описаниях персонажей, — что весьма эффективным приемом для создания оригинальных персонажей является помещение его в специально сотворенное окружение, где он будет действовать, подпитываясь неосязаемыми вибрациями этого окружения, будь то трущобы Гарлема, старинный особняк в луизианской глубинке или казино в Лас-Вегасе. И вновь на сцене должна появиться интуиция писателя. Вот видите, не таким уж это оказалось и отступлением.

Итак. Лас-Вегас. Особое место, вызывающее особое ощущение. Трепет запретного секса, напряженность, предчувствие опасности и возбуждения, особые звуки в воздухе.

Я присутствовал на выступлении Беннета в «Ривьере» — черный галстук и фрак, множество красоток и много блеска, — а затем продюсеры и остальная команда «Оскара» разошлись по личным номерам. Кто-то трахать девочек из шоу, кто-то спать, кто-то играть в казино. Хотя перевалило за полночь, сна у меня не было ни в одном глазу, поэтому я уселся за стол для «блэкджека» и принялся играть.

Прошло примерно полчаса, и тут мне на плечо опустилась чья-то рука. Я обернулся и увидел Шаун, выглядящую необычайно соблазнительно и внезапно — щелк! — столь безупречно вписывающуюся в окружение казино, что я понял, даже не задумываясь, что Шаун рождена для Вегаса, и наоборот, Вегас создан для Шаун. Как в поговорке: если бы Вегас или Шаун не существовали, их следовало бы изобрести друг для друга.

Я обменял свои фишки на деньги. (Личное примечание: персонаж по фамилии Костнер не является Автором. Нередко поступками персонажа управляет личность автора, но в случае Костнера, неудачника и проигравшего — во всех жизненных смыслах этих слов — я черпал из других источников. В рассказе Костнер проигрывает за игровыми столами. В реальной жизни я постоянно выигрываю. Это то, что в писательстве называется «играть против Синдрома Портноя».) Мы вышли прогуляться на автостоянку. Шаун сказала мне, что танцует в массовке в одном из казино. Это показалось мне странным. Она никогда не упоминала, что умеет танцевать, а чтобы танцевать даже в массовке в крупном отеле Вегаса, женщина должна уметь это делать хорошо. Есть, разумеется, и так называемые «обнаженные статуи», которые стоят с обнаженной грудью и стараются выглядеть элегантно, но у меня возникло острое ощущение, что Шаун мне солгала. Возможно, она тогда проводила какую-то махинацию и не желала, чтобы я про это знал. Впрочем, это не имеет значения. Она добавила, что живет в Вегасе, и почему бы мне не зайти к ней в гости.

Наверное, то был единственный момент в наших отношениях, который мог завершиться постелью.

И должен признаться, я уже был готов согласиться. Но что-то в глубине сознания покусывало меня; нечто о Шаун, о Лас-Вегасе, о ночи и ее электрической безотлагательности. Я отказался, она села в свою машину и уехала, а перед этим мы обменялись обычными притворными обещаниями время от времени встречаться.

Я торчал на стоянке и пытался освободить путь наружу тому самому предчувствию, что копошилось в глубинах моего сознания. Поймите: в тот момент я отрешился от реальности. Если и существует момент, на который писатель, пытаясь изолировать мгновение творчества, когда в его голове рождается рассказ, может указать пальцем, тот самый момент, который философы пытались изолировать с самого начала записанной летописцами истории, то это должны быть моменты подобные тому, который я пережил на автостоянке отеля «Ривьера» в Лас-Вегасе. Потому что нечто уже вскипало во мне, все реле в подсознании замкнулись, все вычисления завершились, а вся информация пропущена через процессор и обработана.

Я вернулся в казино и сел за игровой стол. Но играть не стал. Я размышлял и инстинктивно вернулся на территорию, где зародилась исходная мысль. Дилера все больше раздражало, что я лишь занимаю место, но потом он стал сдавать карты сбоку от меня.

Звуки. Именно сплав звуков в конце концов переключил мысли из подсознания в сознание. Непрерывное пощелкивание игровых автоматов — щелчки, вращение, звон монет... звуки людей, делающих ставки на будущее в надежде сбежать от настоящего... колесо фортуны... голоса крупье и дилеров...

И все кусочки мозаики встали на свои места.

Шаун. Лас-Вегас. Коварство игровых автоматов. Поклонение современному божеству, олицетворенному шансом и отчаянием, родившимся после смерти удачи.

Я бросился прочь от игрового стола и помчался вверх по лестнице.

Я всегда путешествую с машинкой. Куда бы я ни отправился, она всегда со мной, потому что я обнаружил, что невозможно предсказать, когда наступит озарение. Машинка уже ждала меня, я сорвал с себя одежду и начал печатать. (Для понимания того, что будет написано ниже, важно знать, что я часто пишу обнаженным. Это не какая-то там причуда художника, тут нет ничего дурного или зловещего, просто мне так удобнее. Когда я пишу, то часто расхаживаю по комнате и становлюсь очень разгоряченным по мере того, как рождается рассказ. Иногда я разыгрываю перед собой диалоги персонажей в лицах и сам с ними разговариваю. Итак: я писал обнаженным в номере отеля в Лас-Вегасе, где кондиционеры нагоняют почти арктический холод.)

Я обнаружил, что самым трудным делом в написании любого рассказа является правильное создание персонажа. Обычно это делается от ядра наружу. Ядром я называю ту конкретную функцию, которую персонаж выполняет в сюжете. Если, к примеру, от персонажа потребуются тяжелые физические усилия, то можно погубить все, наделив его неадекватными физическими характеристиками: калека, туберкулезник, коротышка, подросток...

Если необходимо, чтобы персонаж ухватил какуюлибо абстрактную идею или пришел к некоему глубоко философскому или моральному решению, то автор может сам вырыть себе яму, сделав вымышленного героя неотесанной деревенщиной, или аморальным типом, или настолько униженным, что принятие каких-либо серьезных решений вообще окажется для него в принципе невозможным...

Все это, естественно, эмпирические правила. Можно достигнуть неплохого контрапункта, поместив калеку в ситуацию, в которой она или он должен преодолеть свою немощь и спасти все и всех, или же, аналогично, можно сыграть на ноте гуманности, если взять персонажа, которому никогда не приходилось разбираться в тонких этических различиях, и ткнуть его носом в необходимость этим заняться. Но в целом, общие правила сохраняют силу.

Иногда бывает также трудно решить, кем будет ключевой персонаж — мужчиной или женщиной.

Традиционно в художественной литературе такими персонажами, спасителями и героями, служат мужчины. Я во многом приписываю это мужскому шовинизму. Подсознательному сексизму.

В рассказе о Мэгги проблема оказалась еще более сложной. Из-за стиля и формата, который я решил использовать, Мэгги не могла стать ключевым персонажем. Но она должна была стать протагонистом, сильнейшей фигурой в рассказе. Костнер, чтобы совершить то, что ему предстояло, должен быть неудачником, слабым че-ловеком, поддающимся манипулированию. Из таких не получаются ключевые персонажи, вызывающие симпатию. Поэтому я разделил ключевой момент и ввел Костнера в настоящем времени, а Мэгги в ретроспективе (и произвел слияние только в цепочке снов, где Мэгги «обладает» мужской силой Костнера); но я разбросал кусочки Мэггиперсонажа повсюду, где действует Костнер, поэтому ее присутствие всегда остается центральным.

Когда я писал рассказ — всю ночь и следующий день, — я стал одержим Мэгги. Она оказалась одним из самых захватывающих персонажей, когда-либо созданных мной. Вообще-то, смешно: я не создавал Мэгги, она создала себя сама. Вот почему я считаю этот рассказ одним из своих лучших. Потому что она настолько права, настолько зрима и реальна, что подтверждает предупреждение Фолкнера о единственной реальной причине, по которой стоит писать, и она воплощает священнейшее усилие писательства: становится реальной личностью. Величайшие книги это те, в которых действует персонаж, наделенный мощной аурой многозначности... и вам никогда его не забыть. Пип, Раскольников, Гек Финн, Квазимодо, капитан Ахав, Роберт Джордон, Джей Гэтсби, Бен Райх, леди Макбет, Галли Джимсон, князь Мышкин, Шерлок Холмс, Уинстон Смит, Туан Джим, девушкаптица Рима, сестра Кэрри — все они пылают в памяти и живут там, когда книга уже закрыта. Читатель давно забыл запутанные повороты сюжета или изящество стиля, но персонаж остается у него в голове. Как будто он жил, по-настоящему жил; и за этот подарок, за контакт с особой личностью, читатель готов отдать автору любые сокровища.

Я пытался вдохнуть жизнь в Мэгги, но и она подпитывала энергией мои труды, заставляя изображать ее именно так, а не иначе. Вновь, как это уже неоднократно случалось прежде, власть над рассказом захватил сам персонаж. И мне кажется, что если писатель работает хорошо, если он контролирует материал, даже не зная, в каком направлении движется повествование, то ключевой персонаж ему поможет. Чем сильнее персонаж зафиксирован в сознании своего творца, тем больше он станет требовать, чтобы рассказ о нем был записан правильно, уводя автора из одного места в другое, направляя сюжет туда, куда автору даже в голову бы не пришло его направить. Это чудесное и одновременно пугающее ощущение.

Мэгги оказалась настолько сильна, что я писал и писал, позабыв о времени, о месте и даже о потребностях собственного тела. И Мэгги по-своему затянула внутрь и меня, как она поступила с Костнером. Сидя в холодном номере отеля, я заработал сперва острую пневмонию, а под конец свалился с плевритом. Насколько мне помнится, я рухнул на второй день писательства. Меня самолетом доставили в ЛосАнджелес и поместили в госпиталь, где я через некоторое время пришел в себя и стал требовать машинку, чтобы завершить рассказ.

Самое поразительное в последующих событиях то, что я не помню, когда и как написал целые куски рассказа. Две типографски отличающиеся секции, следующие сразу после описания сердечного приступа у Мэгги и ее кончины, были, очевидно, написаны, когда я погружался в кому. Воистину, это очень странные секции: одна словно пытается описать момент смерти, а другая — в исходной рукописи — не напечатана, а написана слегка дрожащей рукой и такими мелкими буковками, что мне пришлось перепечатать весь кусок перед отправкой издателю. Кажется, я попытался описать, каково чувствовать себя душой без тела, запертой внутри игрового автомата.

Все это доказывает, по крайней мере мне, что Мэгги оказалась настолько мощным персонажем, что каким-то магическим способом попыталась написать рассказ о себе. Кстати, это не единственный случай. Почти каждый хороший писатель, с кем мне доводилось разговаривать, рассказывал мне сходную историю: в тот или иной момент персонаж брал управление в свои руки и отказывался делать то, что писатель для него запланировал. Некоторые не желали влюбляться по приказу, другие отказывались умирать, а третьи заявляли, что их жизни более важны, чем жизни тех персонажей, которых писатель выбрал на главные роли. Случается.

Когда я только начинал, Альгис Бадрис как-то сказал мне: «Нельзя описать персонаж, сказав, что он выглядит в точности как Гэри Грант, только уши у него побольше». Я вспомнил давно написанный Бадрисом рассказ, в котором злодей был бюрократом, жевавшим шоколадные батончики во время трудного разговора с главным героем. Этот штрих был ключом к его характеру... Не помню как... я это читал почти пятьдесят лет назад... но эта деталь характера помнится мне до сих пор, хотя сам рассказ я давно позабыл. Но Альгис, говоря об ушах Гэри Гранта, разумеется, имел в виду то, что в описании персонажа нет мелочей. Нужно пробовать, искать и комбинировать, пока из набора возможных человеческих качеств не сложится конкретная личность, подходящая для конкретного рассказа.

Далее, нельзя говорить, каков персонаж на самом деле, это надо показать. Правдивость того, что персонаж говорит о себе, нужно сравнивать с его поступками. Важно, что говорят о нем другие персонажи, как они на него реагируют — все это способы, при помощи которых мы видим, как раскрывается суть этой личности, а не просто слышим, что нам о нем говорит всеведущий автор.

Речевые особенности персонажа, то, как он одевается, его привычки, его запахи, его манера поведения... все это части тщательно выписанного портрета, но надо помнить, что не следует раскрывать о персонаже больше, чем необходимо для его понимания и идентификации (в зависимости от важности персонажа). Чехов однажды сказал: «Если в первом акте на сцене висит ружье, то во втором оно должно выстрелить». Другими словами, не надо вязнуть в киселе излишних подробностей, если в них нет нужды для сюжета или для усиления правдоподобности персонажа.

Помните: персонажи обитают не в вакууме. Они живут в контексте своей эпохи, места жительства, своего прошлого и реакций на них других персонажей. В них должна быть внутренняя целостность. Полианну никогда не арестуют за торговлю наркотиками. Это попросту не пройдет. Никто вам не поверит. У маркиза де Сада никогда не выйдет книга в издательстве, где печатают Библии. Это нелогично, а писателю и без того приходится тяжело трудиться, чтобы перебороть недоверие читателя и заставить его поверить в написанное — особенно если он работает в жанре фантастики, — так что незачем валить в общую кучу еще и нелогично действующий персонаж, не вписывающийся в контекст.

Я случайно встретился с Шаун через пару лет после написания «Мэгги» в Вегасе — уже здесь, в Лос-Анджелесе. Выглядела она замечательно. Возможно, чуточку постарше, но загорелую и цветущую. На ней была серая, как яичная скорлупа, шляпка, сдвинутая на глаз, и она только что вернулась из Гватемалы или Уругвая, или откуда-то из тех мест.

Я сказал ей, что собираюсь написать эту статью и кое-что в ней будет про нее. Она рассмеялась и поцеловала меня в щечку.

— Надеюсь, ты не станешь и сейчас убеждать людей, будто я послужила моделью для той ужасной личности, — сказала она. — Никто в это не поверит!

Может, и нет. Но у меня возникло чувство, что как раз сейчас в Гватемале или в Уругвае, или еще где-то в тех местах, есть некий богатый мужчина, который стал чуть беднее, проведя пару недель с Мэгги, и уж он-то мне поверит.

 

Восьмерка вниз, дама наверх, крупье перевернул четыре карты, и Костнер решил больше не рисковать. Он стоял, крупье открылся. Шесть.

Крупье походил на персонажа из фильмов Джорджа Рафта 1935 года: холодные, как арктический лед, ромбовидные глаза, длинные наманикюренные пальцы нейрохирурга, прямые черные волосы, бледный лоб. Он сдавал карты, не поднимая глаз. Тройка. Тройка. Пять. Пять. Двадцать одно.

Костнер видел, как крупье смел в ящик его последнюю тридцатку — шесть пятидолларовых жетонов. Продулся. В ноль. В Лас-Вегасе, штат Невада. На игровой площадке Западного мира.

Он встал с удобного кресла и отвернулся от стола с блэкджеком. Игра началась по новой, — волны сомкнулись над головой утопленника. Он там был, его не стало, никто и не заметил. Никто не заметил, как он разорвал последнюю связь со спасением. Теперь у него есть выбор: либо бродягой добираться до Лос-Анджелеса и там начинать новую жизнь... либо сразу застрелиться.

Ни один вариант не сулил большой радости.

Сунув руки в карманы изношенных и грязных брюк, Костнер побрел по проходу между лязгающими и звенящими игровыми автоматами и столами с блэкджеком. И остановился. В кармане что-то оставалось.

Пятидесятилетняя матрона в прозрачной накидке, туфлях на высоком каблуке и распахнутой блузке играла сразу на двух автоматах. Зарядив и дернув рычаг одного, она не дожидалась результата и переходила ко второму, в левой руке сжимая неистощимый бумажный стаканчик с монетами по двадцать пять центов. Механические движения, застывшее лицо и остекленевший взгляд придавали ей сюрреалистический вид. И лишь когда ударил гонг, означающий, что кто-то сорвал джекпот, она вскинула голову. В этот момент Костнер осознал всю аморальность узаконенного азарта и расставленных перед обычными людьми приманок Лас-Вегаса. В лишенное времени мгновение, когда гонг известил, что чья-то отравленная душа выиграла ничтожный джекпот, лицо женщины было серым от ненависти, зависти, похоти и преданности игре. Уловка азарта радужный червячок в океане паршивой рыбы.

А в кармане Костнер нашел серебряный доллар.

Он вытащил и осмотрел монету.

Орел был в истерике.

Костнер резко остановился. До границы нищеты и безысходности оставалось полшага. Но он еще не ушел, он еще здесь. И у него есть доллар, что на языке ловцов удачи называется последний шанс. Один бакс. Серебряный доллар. Извлеченный из кармана, пустота которого не могла сравниться с бездной, в которую можно угодить.

Будь что будет, подумал Костнер и повернул к игровым автоматам.

Он был уверен, что долларовые машины давно вышли из употребления. Министерство финансов объясняло это нехваткой серебряных монет. Но рядом с «однорукими бандитами» по пять и двадцать пять центов стоял долларовый автомат — с выигрышным джекпотом в две тысячи долларов. Костнер глупо улыбнулся. Если уж уходить, то хлопнуть напоследок дверью.

Он вставил серебряный доллар в щель и ухватился за тяжелую маслянистую рукоять. Сверкающий литой алюминий и штампованная сталь. Большой пластмассовый шар, удобно приспособленный под изгиб руки, тяни целый день и не устанешь.

Не вспомнив о молитве, Костнер потянул за рукоять.

Она родилась в Тасконе, от чистокровной индианки чероки и случившегося в тех местах бродяги. Мать обслуживала водителей грузовиков, отец хотел бифштекс и что-нибудь еще. Мать только что пережила неприятную сцену, смутно начавшуюся и неудовлетворительно завершившуюся. Она хотела в постель. И что-нибудь еще. Спустя девять месяцев на свет появилась Маргарет Анни Джесси, с темными волосами и светлым личиком. Рожденная для нищеты.. Спустя двадцать три года, продукт Мисс Клэрол и Берлитц, живая картина из журнала «Вог», Маргарет Анни Джесси стала просто Мэгги.

Длинные стройные ноги подростка, широкие бедра, что неизменно вызывают у мужчин желание стиснуть их руками, плоский живот, срезанная до кости талия, подходящая под любой стиль, от брюк-диско до изысканных вечерних платьев, маленькая грудь — не больше соска, как у дорогих шлюх в рассказах 0'Хары... и никакой подкладки, забудь про эти баллоны, крошка, есть дела поважнее, — атласная шея, работы Микеланджело гордо вознесенный столб... и лицо.

Несколько воинственный подбородок, но, если бы ты, крошка, каждый раз давала по морде тем, кто тебя лапает, у тебя был бы такой же; узкий рот, дерзкая, обидчивая нижняя губка, такую не хочется выпускать изо рта; нижняя губка, словно наполненная медом, выпяченная, готовая ко всему, что может произойти. Нос отбрасывает идеальную тень, раздувающиеся ноздри. Про такое лицо говорят: орлиное, классическое, благородное; скулы выступают как полоска земли после десяти лет скитания в океане, скулы, сохранившие смуглость, как промелькнувшую тень, восхитительные скулы на восхитительном лице; вскинутый взор древних царств, а глаза смотрят на тебя как из замочной скважины, в которую ты осмелился заглянуть; многоопытные, в общем-то, глаза — они говорят, что ты можешь получить свое.

Светлые волосы, пышная копна, мягкие, развевающиеся, в старинном стиле, мужчинам нравятся такие волосы, не эта плоская пластиковая нашлепка на голове, не торчащие в разные стороны дикие пряди и не жесткая свисающая лапша, как стало модно среди посетительниц дискотек. Такие волосы, сводят с ума мужчин, в них можно погрузить руки и притянуть это лицо к себе.

Готовая к действию женщина, отлаженный механизм, совершенный и конкретный сплав мягкости и стимула. Двадцать четыре года и чертовская решимость никогда не сорваться в бездну нищеты, которую мать всю жизнь называла честностью, пока не сгорела вместе с вонючим вагончиком где-то в Аризоне из-за вспыхнувшего на сковородке жира. И слава Богу, хоть перестала канючить деньги у своей девочки, подающей напитки в стрипбаре в Лос-Анджелесе. (Наверное, где-то есть место и скорби по мамочке, отправившейся туда, куда попадают жертвы пожаров из-за вспыхнувшего жира. Оглядитесь получше, может, найдете.)

Мэгги.

Генетический урод. Доставшийся от матери гордый разрез глаз индианок чероки и развратная польская голубизна невинных глаз папаши, от которого не осталось даже имени. Голубоглазая Мэгги, крашеная блондинка. Это лицо, эти ноги все стоит пятьдесят баксов за ночь, и, похоже, ей нравится.

Невинная как ирландка, голубоглазая полька Мэгги с французскими ногами. Чероки. Ирландка. Женщина до мозга костей, за раз тратящая на рынке месячную квартплату, одних овощей на восемьдесят баксов, на эти деньги два месяца можно заправлять «мустанг»; не говоря о трех визитах к специалисту с Беверли-Хиллз по поводу легкой одышки после ночи траха, пилорамы, шнуровки, продажи своего пота и стонов. Да вот, одышка.

Мэгги, Мэгги, Мэгги, хорошенькая Мэгги Деньгоочи, приехавшая из Таскона, края вагончиков и лихорадки, с таким желанием жить, что сама ее жизнь превратилась в калейдоскоп бешеных усилий. И если надо лежать на спине и рычать, как пантера в пустыне, значит, так она и будет делать, потому что нет ничего хуже бедности, грязи, зуда, несвежего белья, лопнувших туфель, волос на теле, вшей и стыда за собственное ничтожество. Ничего!

Мэгги. Проститутка. Разносчица напитков. Проныра. Сорвиголова. И если хорошо заплатят, в Мэгги-Мэгги-Мэгги появляется ритм и звукоподражание.

Мэгги встречалась с Нунсио, сицилийцем. Темные глаза и бумажник из крокодиловой кожи с отделениями для кредитных карточек. Кутила, мажор, игрок. Они двинули в Лас-Вегас.

Мэгги и сицилиец. Ее голубые глаза и его отделения для карточек. Но главное — ее голубые глаза.

Барабаны за тремя окошечками закрутились, и Костнер понял, что шансов у него нет. Джекпот в две тысячи долларов. Круг за кругом, сливаясь в одну полосу. Три колокольчика или два колокольчика и полоска джекпота, значит 18, три сливы или две сливы и полоска джекпота, значит 14, три апельсина или два апельсина и джек...

Десять, пять, два бакса за одну вишню в первой позиции. Что-то... Я тону... Что-то...

Вращение...

Круг за кругом...

Похоже, происходило нечто, непредусмотренное правилами казино.

Барабаны один за другим остановились — клац, клац, клац — и застыли.

Три полоски смотрели на Костнера. Но слова «ДЖЕКПОТ» не было. С трех полос на него смотрели три голубых глаза. Очень голубых, очень требовательных.

Двадцать серебряных долларов со звоном посыпались в ящик внизу автомата. В кабинке крупье вспыхнул оранжевый свет, а над головой игрока загремел гонг.

Управляющий зала игровых автоматов кивнул поджавшему губы старшему крупье и направился к неряшливому человеку, вцепившемуся в рукоятку автомата.

Выигрыш — двадцать серебряных долларов — лежал нетронутый в ящике автомата. Оставшиеся тысячу девятьсот восемьдесят долларов должен был выплатить кассир казино.

Костнер пережил момент непонятной дезориентации: он тупо смотрел на три голубых глаза; барабаны игрового автомата остановились, и яростно затрезвонил гонг.

Посетители казино прервали игру и обернулись посмотреть на счастливчика. Облепившие стол с рулеткой бледные игроки из Детройта и Кливленда на секунду оторвали водянистые глаза от скачущего шарика и воззрились на обтрепанного типа у «однорукого бандита». Они не могли разглядеть, что это был джекпот на две штуки, и их воспаленные глаза снова потонули в клубах сигарного дыма. Близкие к играющим на автоматах по темпераменту игроки в блэкджек оживились, закрутились на стульях и разулыбались. Но они понимали, что автоматы стоят, чтобы развлекать старушек, пока настоящие игроки ведут бесконечный бой за двадцать одно.

Даже старый неудачник у входа в казино, давно негодный к настоящей игре и лишь милостью администрации оставленный на сочном пастбище азарта, перестал бессмысленно выкрикивать «Еще один выигрыш Колеса Фортуны!» и посмотрел в сторону Костнера и оглушительного гонга. Спустя мгновение он с тупой настойчивостью зомби повторил свою фразу, теперь уже, как всегда, ни к кому не относящуюся.

Звук гонга донесся до Костнера как будто издалека. Гонг означал, что он выиграл две тысячи долларов. Он еще раз взглянул на карту выплаты призов на передней панели автомата. Три полоски со словом «ДЖЕКПОТ» означали ДЖЕКПОТ. Две тысячи долларов.

Но на полосках не было слова «ДЖЕКПОТ». Серые прямоугольные полоски с голубым глазом посередине каждого.

Голубые глаза?

Где-то произошло замыкание, и в Костнера ударили миллионы вольт электричества. Волосы дыбом встали у него на голове, из-под ногтей выступила кровь, глаза превратились в студень, и каждый нерв его тела стал радиоактивен. Где-то далеко, не здесь, Костнера неведомым образом соединили с... голубыми глазами?

Гонг стих, исчез и обычный шум казино: звон жетонов, гудение голосов, выкрики крупье... Костнер погрузился в тишину.

Связанный с кем-то неведомым, далеким, с голубыми глазами.

Спустя мгновение все прошло, он был один, он задыхался, словно гигантская рука сдавила его, подержала и... отпустила. Костнер привалился к игровому автомату.

— Все в порядке, приятель?

Кто-то тряс его за плечо и не давал упасть. Сверху все еще трезвонил гонг, но Костнер не мог отдышаться от перенесенного путешествия. С трудом сфокусировав зрение, он разглядел стоящего перед ним плотного человека — управляющего залом игровых автоматов.

—Да... Все в порядке. Немного голова закружилась.

— Похоже, вы сорвали хороший куш, дружище. Управляющий улыбнулся, улыбка получилась зловещей: смесь растянутых мускулов и условных рефлексов и ни тени жалости.

— Да, здорово... — Костнер попытался улыбнуться в ответ. Его еще трясло от пережитого электрического похищения.

— Дай-ка я проверю, — проворчал управляющий и посмотрел на панель автомата. — Да, три полоски, все правильно. Вы выиграли.

Только тогда до Костнера дошло. Две тысячи долларов! Он посмотрел на игральный автомат и увидел...

Три полоски со словом «ДЖЕКПОТ». Никаких глаз, только слово, означающее деньги. Костнер испуганно оглянулся; ему показалось, что он сходит с ума. Откуда-то, не из казино, раздался высокий мелодичный смех.

Костнер выгреб двадцать серебряных долларов. Управляющий зарядил в автомат монету и потянул ручку, чтобы сбросить джекпот. Затем проводил Костнера к кассе, стараясь говорить негромко и вежливо.

Возле окошечка кассы управляющий кивнул усталому кассиру, проверяющему счета по огромной вращающейся картотеке.

— Барни, джекпот на долларовом «Вожде», номер пять-ноль-ноль-один-пять. — Он осклабился Костнеру, который попытался улыбнуться в ответ. Получилось с трудом, будто все мышцы застыли.

Кассир пометил что-то в своих записях и обратился к Костнеру:

— Предпочитаете чек или наличные, сэр? Настроение возвращалось, и Костнер пошутил:

— А чек потом примут?

Все трое рассмеялись, и Костнер добавил:

— Да, чек подойдет.

Чек был выписан и проштампован на две тысячи. — Двадцать долларов — подарок казино, — сказал кассир, передавая документ Костнеру.

Он долго вертел чек в руках, все еще не веря свалившейся удаче. Две штуки. Снова на золотой дороге.

Возвращаясь вместе с Костнером в зал игровых автоматов, плотный управляющий вежливо поинтересовался:

— Как вы намерены распорядиться суммой?

На мгновение Костнер растерялся. Особых планов у него не было. Неожиданно его осенило, и он ответил:

— Буду играть на этом автомате.

Управляющий улыбнулся: прирожденный неудачник. Вначале зарядит в автомат двадцать серебряных баксов, потом разменяет чек и перепробует все игры. Блэкджек, рулетка, баккара, фаро... Спустя два часа две тысячи вернутся в казино. Так было всегда.

Проводив Костнера к игровому автомату, управляющий похлопал его по плечу:

— Удачи, дружище.

Едва он отвернулся, Костнер вложил доллар и потянул за ручку.

Управляющий не успел сделать пяти шагов, когда за спиной раздался щелчок остановившихся барабанов, звон двадцати серебряных долларов-жетонов и рев проклятого гонга.

Она знала, что сукин сын Нунсио — свинья, каких, мало. Ходячая грязь. Куча дерьма с ушами. Чудовище в нейлоновых трусах. Мэгги успела поиграть во многие игры, но от предложения сицилийского извращенца ее едва не вывернуло.

Она чуть не поперхнулась. А сердце, о котором специалист из Беверли-Хиллз сказал, что его нельзя напрягать, застучало как сумасшедшее.

— Ах ты, свинья! Грязная, вонючая свинья, ты понял, Нунсио?

Она выпрыгнула из постели и принялась натягивать одежду. Она не стала возиться с лифчиком, просто натянула на маленькие груди, еще пылающие от любовных укусов Нунсио, широкий свитер.

Он сидел на кровати, ничтожный маленький человечек с седыми висками, лысой головой и мокрыми глазами. Он и сам чувствовал себя свиньей, но в ее присутствии ничего не мог с собой поделать. Он любил эту проститутку, любил шлюху, которую содержал. Такое со свиньей Нунсио случилось впервые, и он был беспомощен. Имей он дело с какой-нибудь обычной телкой, проституткой или шлюхой в Детройте, он бы вылез из двуспальной кровати и от души ей врезал. Но Мэгги... Мэгги вила из него веревки. Он и предложил-то всего-навсего... ну... чтобы жить вместе, потому что с ней ему было так хорошо. Но она разозлилась. Хотя что особенного в этой затее?

— Нам надо поговорить, дорогая... Мэгги...

— Ты. грязная свинья, Нунсио! Дай мне денег, я иду в казино, и запомни, что до конца дня я не хочу видеть твою мерзкую рожу!

После этого она вывернула его бумажник и карманы, взяла восемьсот шестнадцать долларов, а он сидел на кровати, глядя в никуда. Перед ней он был беспомощен. Он украл ее из мира, о котором знал только то, что это класс, и она могла делать с ним все, что хотела.

Генетический урод Мэгги, голубоглазая статуэтка, хорошенькая Мэгги Денъгоочи, наполовину чероки, наполовину все остальное, хорошо усвоила уроки жизни. Она являла собой совершенную модель «высшего класса».

— До конца дня, ты понял? — Она смотрела на него, пока Нунсио не кивнул; после чего Мэгги спустилась вниз — капризничать, играть, злиться и удивляться самой себе.

Мужчины провожали ее взглядами. Она несла себя как вызов, так мальчик-оруженосец несет флаг своего рыцаря, так выходит на помост призовая сука. Рожденная для тоски. Чудо мимикрии и желания.

Азартной Мэгги не была. Никогда в жизни. Ей просто хотелось насладиться собственной яростью к сицилийцу, постоять у скользкой грани бездны и доказать себе, что она не зря приехала из Беверли-Хиллз в Лас-Вегас. Вообразив, как Нунсио наверху принимает очередной душ, она разозлилась еще больше. Мэгги купалась три раза в день. Но он — другое дело. Он знал, что она не переносит его запаха; временами он пах мокрым мехом, и она, конечно, не считала нужным молчать. Поэтому Нунсио мылся постоянно, и это ее бесило. Ванная никогда не была частью его культуры. Жизнь Нунсио была отмечена всевозможными мерзостями, и чистота в его случае казалась более непристойной, чем грязь. Для Мэгги все обстояло по-другому. Для нее купание было необходимостью. Ей требовалось постоянно смывать с себя краски мира, чтобы, оставаться чистой, мягкой и белой. Подарком, а не существом из мяса и волос. Хромированным инструментом, не подверженным ржавчине и коррозии.

Когда они прикасались к ней — мужчины, бесчисленные Нунсио, — на ее белоснежной вечной коже оставались пятнышки кровавой ржавчины, мазки сажи, паутина. Ей надо было купаться. Часто.

Она гордо проследовала между столов и автоматов, неся в сумочке восемьсот шестнадцать долларов. Восемь стодолларовых купюр и шестнадцать долларов по одному. В кассе она разменяла шестнадцать мелких купюр на серебряные доллары-жетоны.

«Вождь» ждал. Сейчас она до него доберется. Мэгги играла на «Вожде», чтобы позлить сицилийца. Он просил ее играть на автоматах по пять, двадцать пять или по десять центов, а она всегда доставала его тем, что за десять минут заталкивала в «Вождя» долларов пятьдесят-сто, монету за монетой.

Она с уважением оглядела машину и вставила первый доллар. Потом потянула ручку. Ну и свинья же этот Нунсио. Еще один доллар, опять потянула — сколько, интересно, они будут крутиться? Барабаны вращались, клацая и позвякивая, сливаясьижужжа, гудяметаллом, повторповторповтор, в то время как голубоглазая Мэгги ненавидела, и ненавидела, и думала только о не нависти, о днях и ночах, проведенных со свиньей, и о тех, которые еще предстоит провести; если бы только у нее были деньги, все деньги, что есть в этом зале, в этом казино, в этом отеле, в этом городе прямо сейчас вот прямосейчас — и не надо больше гудеть, клацать, позвякивать и жужжать (повторповторповтор), и она станет свободнойсвободной-свободной, и никто во всем мире больше не прикоснется к ее телу, и свинья тоже не прикоснется к ее белоснежному телу, и вдруг одновременно с крутящимися перед главами долларомзадолларомзадолларом одновременно с гудением и клацанием барабанов с вишнями, и колокольчиками, и полосками, и сливами, и апельсинами возникла острая больболъболь острая боль!боль!боль! в груди, в сердце, в самой ее серединке — игла, скальпель, ожог, столб пламени, представляющий собой боль в чистейшем ее виде, чистую чистую БОЛЬ!

Мэгги, красотка Мэгги Деньгоочи, которая хотела получить всю наличность в долларовом игровом автомате, Мэгги, прошедшая путь от лихорадки и грязи до трех ванн в день и дорогого специалиста с Беверли-Хиллз, эта самая Мэгги вдруг почувствовала судорогу, дрожь, коронарные сосуды разорвались, и Мэгги рухнула на пол казино. Мертвая.

Мгновение назад она сжимала рукоять автомата, всеми фибрами души ненавидя всех свиней, с которыми сводила ее жизнь, каждой своей клеточкой, каждым хромосомом она заклинала эту машину высосать из своего чрева и отдать ей все деньги, до последней серебряной крошки, и вот наступает следующее мгновение, а может, еще идет предыдущее... но сердце разрывается и убивает ее, Мэгги падает на пол, по-прежнему касаясь «Вождя».

На полу.

Мертвая.

Мгновенная смерть.

Лгунья. Вся ее жизнь — ложь.

 

Мертвая на полу.

Вырванный из времени момент: свет мелькает и крутится в хлопковой сладкой вселенной вниз по бездонному туннелю, разделенному на секции, как козлиный рог рог изобилия, ставший округлым, скользким и мягким, как живот червяка бесконечные ночи с похоронным перезвоном из тумана из невесомости неожиданное цифровое познание несущаяся в прошлое память слепое бормотание безмолвная сова отчаяния, попавшая в пещеру призм медленно осыпающийся песок вечный вой края разломившегося мира поднимающаяся пена — так тонут изнутри запах ржавчины грубые зеленые углы, которые горят память, бормочущая бессвязная слепая память семь никаких вакуумов застывшие в янтаре булавки вытягиваются и сокращаются будто живой воск простудная лихорадка запах остановки над головой это остановка перед адом или раем, это преисподняя одна в ловушке в съеденном тумане бездорожья беззвучный вопль беззвучное жужжание беззвучное вращение вращение вращение вращение вращение вращение вращениеееееееееееееее.

Мэгги хотела получить все серебро машины. Она умерла, вложив в машину свое желание. И оказалась внутри нее, в середине промасленного, хромированного механизма, ставшего ее преисподней и чистилищем. Темница ее последней страсти, куда в самый последний момент жизни/смерти она так захотела. Мэгги оказалась внутри, став духом, навеки заточенным в душе машины. В преисподней. Попалась. Попалась.

— Надеюсь, вы не станете возражать, если я приглашу механика, — издалека донесся до Костнера голос менеджера зала игровых автоматов. Менеджер подозвал управляющего, который, услышав гонг, растерянно затоптался на месте. — Надо удостовериться, что никто не повредил механизма. Понимаете, о чем я говорю?

Он взмахнул левой рукой, в которой была трещотка, какими любят греметь дети. Откуда-то тут же появился механик.

Костнер едва соображал, что происходит. Вместо предельной ясности мышления, потока адреналина в венах, как всегда бывает с игроками, которым начинает везти, вместо отчаянного нетерпения — предвестника крупной удачи, к Костнеру пришло онемение, он воспринимал происходящее так же отстраненно, как стакан воспринимает пьяный разгул.

К ним подошел усталого вида седой человек в сером пиджаке, с серым от несвежего воздуха лицом. В руках он держал кожаную сумку с инструментами. Механик осмотрел щель, потом развернул стальной корпус и ключом открыл заднюю крышку автомата.

На мгновение Костнер увидел рычаги, передачи, пружины, арматуру — сердце машины. Механик молчаливо осмотрел механизм, кивнул, после чего закрыл и запер заднюю стенку и еще раз глянул на переднюю панель.

— Никто не багрил, — проворчал он и отошел. Костнер уставился на менеджера.

— Никто не лазил в автомат, он это имел в виду. У нас это называется «багрить». Некоторые пытаются запустить машину кусочками пластмассы или проволокой. Мы не допускали мысли, что это имело место в данном случае, но... вы понимаете, надеюсь, две тысячи долларов — солидный выигрыш, тем более два раза подряд... в общем, вы понимаете. Если делать это при помощи бумеранга...

Костнер поднял бровь.

— ...да, и такое бывает. Еще один способ. Так что иногда мы проводим подобные проверки. Главное, что все в порядке, вы можете получить свой выигрыш.

Костнеру выплатили еще раз.

После этого он вернулся к «Вождю» и долго смотрел на автомат. Девушки, меняющие деньги, свободные от смены крупье, старушки в нитяных перчатках — чтобы на руках не оставалось мозолей от рукоятки, уборщик мужского туалета, туристы, праздные наблюдатели, пьяницы, горничные, посыльные, игроки с мешками под глазами, танцовщицы с огромными грудями и маленькими любовниками — все пытались сообразить, что сделает потрепанный игрок.

Костнер не двигался, он просто смотрел на машину... и все замерли.

Автомат смотрел на Костнера.

Три голубых глаза.

Во время второго выигрыша его снова пронзил разряд тока, и когда барабаны остановились, с полосок опять смотрели три голубых глаза. Костнер уже понял, что это нечто большее, чем везение, ибо никто другой этих глаз не видел.

Поэтому он просто стоял перед машиной и ждал. Автомат говорил с ним. Внутри черепа, где никогда, кроме него, никого не было, кто-то двигался и говорил с ним. Девушка. Прекрасная девушка. Ее звали Мэгги, и она говорила с ним.

Я ждала тебя. Я ждала тебя очень давно, Костнер. Как, ты думаешь, почему ты выиграл джекпот? Потому что я ждала тебя, и я хочу тебя. Ты выиграешь их все. Потому что я хочу тебя, потому что ты мне нужен. Люби меня, я Мэгги, и мне очень одиноко. Люби меня.

Костнер так долго смотрел на игровой автомат, что его взгляд врос во взгляд трех голубых глаз на полосках джекпота. Он знал, что никто кроме него не может видеть этих глаз, не может слышать голос, и вообще никто кроме него не знает про Мэгги.

Он был для нее всем. Он был ее вселенной.

Костнер вставил в щель еще один серебряный доллар. Управляющий смотрел на него, механик смотрел на него, менеджер зала игровых автоматов смотрел на него, три девушки, меняющие деньги, смотрели на него, не говоря уже об игроках, многие из которых смотрели, не вставая со своих мест.

Барабаны завертелись, ручка с треском вернулась в исходное положение, через секунду барабаны остановились, двадцать серебряных долларов-жетонов со звоном посыпались в ящик, а какая-то женщина за столом с крэпом истерически захохотала.

И как безумный зашелся гонг.

Управляющий залом подошел к Костнеру и негромко произнес:

— Мистер Костнер, нам потребуется около пятнадцати минут, чтобы привести машину в порядок. Надеюсь, вы понимаете.

Двое рабочих сняли «Вождя» с подставки и утащили в мастерскую в дальнем конце казино.

В ожидании результата менеджер развлекал Костнера историями про багорщиков, которые прячут в одежде хитроумные магниты, о мастерах бумеранга с пружинами в рукавах, о мошенниках с крошечными сверлами и проволочками, которым ничего не стоит незаметно просверлить в автомате дырку. При этом он неизменно повторял, что Костнер должен его понять.

Но Костнер знал, что менеджер зала сам ничего не понимает.

Когда «Вождя» принесли на место, один из механиков сказал:

— Все в порядке. Внутрь никто не лазил. Работает отлично.

Голубые глаза исчезли с полосок джекпота.

Костнер знал, что они вернутся.

Ему выплатили выигрыш.

Он сыграл еще раз. Потом еще. И еще. За ним установили наблюдение. Он выиграл еще раз. И еще.

И еще.

Собралась огромная толпа. С быстротой молнии слух разнесся вначале по кварталу, потом по всему центру Лас-Вегаса, по всем казино, где игра не прекращается круглый год и круглые сутки. Люди устремились в отель посмотреть на потрепанного игрока с усталыми карими глазами. Толпу было не остановить. Люди валили, привлеченные запахом успеха, который исходил от Костнера потрескивающими электрическими разрядами.

А он выигрывал. Снова и снова. Тридцать восемь тысяч долларов. Три голубых глаза упорно смотрели на него с полосок джекпота. Ее избранник выигрывал. Мэгги Деньгоочи.

Наконец руководство казино решило переговорить с Костнером. «Вождя» в очередной раз сняли для осмотра специалистами компании, а Костнера пригласили в главный офис.

Лицо владельца казино показалось Костнеру смутно знакомым. Где он мог его видеть? По телевизору? В газетах?

— Мистер Костнер, меня зовут Жюль Хартсхорн.

— Приятно познакомиться.

— Вам вроде как неплохо везет сегодня?

— Я долго проигрывал.

—Вы понимаете, что подобная удача исключена?

— В нее трудно поверить, мистер Хартсхорн.

— Мне тоже. Мы твердо убеждены, что происходит одно из двух. Либо машина вышла из строя и нам не удается это определить, либо вы являетесь искуснейшим багорщиком, каких только приходилось встречать.

— Я не мошенничаю.

— Как видите, мистер Костнер, я улыбаюсь. А улыбаюсь я вашей наивности. Вы допускаете, что я поверю вам на слово? Я бы с радостью кивнул и согласился: мол, разумеется, вы не обманываете... Только выиграть тридцать восемь тысяч долларов за девятнадцать джекпотов подряд на одной машине невозможно! Подобное не имеет даже математической вероятности, мистер Костнер. Скорее три черные планеты врежутся в наше солнце в течение следующих двадцати минут. Это так же невозможно, как если бы Пентагон, Китай и Кремль нажали ядерные кнопки в одну и ту же микросекунду. Это абсолютно исключено, мистер Костнер. И тем не менее это произошло.

— Мне очень жаль.

— Не думаю.

— Вы правы. Мне нужны деньги.

— Кстати, для чего, мистер Костнер?

— Честно говоря, еще не решил.

— Понятно. Хорошо, мистер Костнер, давайте подойдем к делу с другой стороны. Я не могу запретить вам играть, и если вы будете выигрывать и дальше, я обязан буду вам заплатить. И я не собираюсь посылать за вами небритых головорезов. Наши чеки принимаются везде. Лучшее, на что я надеюсь, мистер Костнер, — это приток посетителей. Сейчас здесь собрался весь Лас-Вегас, все ждут, когда вы опустите в автомат очередной доллар. Это не покроет мои убытки, если вы будете выигрывать дальше, но и не повредит. О вас мечтает потереться каждый неудачник в этом городе. Я хочу попросить вас о небольшой услуге.

— Постараюсь не отказать, учитывая вашу щедрость.

— Шутите?

— Простите. Так что вы хотели?

— Чтобы вы поспали часов десять.

— А вы за это время еще раз посмотрите автомат?

—Да.

— Если я собираюсь выигрывать дальше, подобный шаг был бы с моей стороны ошибкой. Вы поменяете все потроха в автомате, и я не выиграю ни цента, даже если всажу в него все тридцать восемь тысяч.

— Мы имеем лицензию штата Невада, мистер Костнер.

— Я тоже из хорошей семьи. Но посмотрите на меня. Бродяга с тридцатью восемью тысячами долларов в кармане.

— С машиной ничего не сделают, мистер Костнер.

— Тогда зачем вам десять часов?

— Ее надо тщательно перебрать в заводских условиях. Мы должны устранить все неполадки, вроде усталости металла или сточенного зубца в шестеренке, дабы подобное не повторилось на остальных машинах. К тому же это лишнее время для распространения слухов. Толпа нам на руку. Многие из этих ротозеев здесь застрянут, и я постараюсь за их счет хоть немного покрыть связанные с вами расходы.

— Мне поверить вам на слово?

— Мы будем долго работать и после вашего ухода, мистер Костнер.

— Только если я перестану выигрывать.

— Хорошее замечание, — улыбка Хартсхорна больше напоминала судорогу.

— Так что спорить вроде и не о чем?

— У меня к вам было только одно предложение. Если вы хотите вернуться в зал, я не имею права вас задерживать.

— И бандиты меня не пошерстят?

— Простите?

— Я сказал, и банди...

— У вас несколько странная манера изъясняться. Я вас не понимаю.

— Конечно, вы меня не понимаете.

— Перестаньте читать «Нэшнл Инквайр». Вы имеете дело с законным бизнесом. Я просто попросил вас об одолжении.

— Отлично, мистер Хартсхорн. Я не спал трое суток. Десять часов мне не повредят.

— Я распоряжусь, чтобы вам предоставили тихую комнату на верхнем этаже. И... спасибо, мистер Костнер.

— Не тревожьтесь.

— Боюсь, это невозможно.

— За последнее время произошло много невозможных вещей.

Костнер повернулся уходить, когда Хартсхорн закурил и произнес:

— Кстати, мистер Костнер...

Костнер остановился.

—Да?

Все плыло, в ушах стоял страшный звон. Хартсхорн дрожал на периферии зрения, как молния в прерии. Как воспоминание, которое хочется забыть. Как хныканье и мольба в голосе Мэгги, зазвучавшем в клетках его мозга. Голос Мэгги. Все еще здесь... еще говорит...

Они хотят нас разлучить.

Костнер не мог думать ни о чем, кроме обещанных десяти часах сна. Неожиданно это стало важнее денег, важнее забвения, важнее всего. Хартсхорн что-то говорил, но Костнер его не слышал. Слух пропал, теперь он мог только видеть, как шевелятся резиновые губы владельца казино. Костнер потряс головой, желая хоть как-то привести себя в чувство.

Перед ним стояло с полдюжины Хартсхорнов, то сливаясь в одного, то расползаясь по всей комнате. И голос Мэгги.

Здесь тепло. И одиноко. Если ты придешь ко мне, нам будет хорошо. Пожалуйста, приходи быстрее.

— Мистер Костнер?

Голос Хартсхорна долетал издалека, казалось, он говорит через плотную бархатную завесу. Костнер из последних сил собрался. Усталые глаза с трудом различали предметы.

— А вы слышали, что произошло с этой машиной шесть недель назад? Весьма примечательная история.

— А именно?

— Девушка, играя на ней, умерла.

— От чего?

— Сердечный приступ. В тот самый момент, когда она потянула за рукоятку. Мгновенная смерть. Рухнула на пол — и конец.

Некоторое время Костнер молчал. Ему очень хотелось спросить, какого цвета были глаза девушки, но он боялся, что Хартсхорн скажет: «Голубые».

Он стоял, держась за ручку двери.

— Похоже, вам крупно не везет с этой машиной, а? Хартсхорн загадочно улыбнулся:

— Ситуация может повториться.

Костнер почувствовал, как сжались его челюсти.

— Хотите сказать, если я умру, большим невезением это не будет?

Улыбка Хартсхорна превратилась в навсегда припечатанный к лицу иероглиф.

— Советую вам хорошо выспаться, мистер Костнер.

Во сне она пришла к нему. Длинные шелковистые бедра и мягкий золотой пух, на руках.; голубые, словно из прошлого, глаза, затуманенные, как лавандовое поле, упругое тело, единственное тело, когда-либо принадлежащее Женщине. К нему пришла Мэгги.

Здравствуй, я странствую так давно...

— Кто ты? — удивленно спросил Костнер. Он стоял на холодной равнине — или это плато? Вокруг них, а может, вокруг него одного, кружил ветер. Она была прелестна, он видел ее очень хорошо — или через дымку? Голос у нее был глубокий и сильный — или нежный и теплый, как расцветший ночью жасмин?

Я Мэгги. Я люблю тебя. Я ждала тебя.

— У тебя голубые глаза.

Да. Они любят.

— Ты очень красивая.

Спасибо. (С женским кокетством.)

— Но почему я? Почему это произошло со мной?

 

Ты девушка, которая... которой стало плохо...

Я — Мэгги. А тебя я выбрала потому, что я тебе нужна. Ты ведь так давно одинок.

Тогда Костнер понял. Прошлое развернулось перед его взором, и он увидел себя. Он всегда был одинок. Даже ребенком, несмотря на добрых и заботливых родителей, которые не имели ни малейшего представления о том, кто он такой, кем он хочет стать и в чем его дар. Из-за этого он убежал, еще подростком, и с тех пор он всегда один и всегда в дороге. Года, месяцы, дни, часы... а он все один. Случались временные привязанности, основанные на еде, сексе или внешнем сходстве.

Но не было человека, к которому он хотел бы прильнуть, прижаться и кому он хотел бы принадлежать.

Так было до Сюзи, с которой пришел свет. Он открыл для себя аромат и запах наступающей весны. Он смеялся, по-настоящему смеялся и знал, что теперь все будет хорошо. Он излил на нее всего себя, он отдал ей все надежды, все тайны, все нежные мечты; и она приняла его; впервые в жизни он почувствовал, что значит иметь свое место в этом мире, иметь дом в сердце другого человека.

Они прожили довольно долго. Он помогал ей, воспитывал сына от первого брака, о котором Сюзи не говорила никогда. А потом вернулся ее муж. Сюзи знала, что рано или поздно он к ней вернется. Существо темное и безжалостное, с отвратительным характером, но Сюзи принадлежала ему с самого начала, и Костнер понял, что служил для нее лишь перевалочной базой, кошельком, которым она пользовалась, пока не вернулся в родное гнездо ее бродячий ужас. Она попросила его уйти.

Сломленный и ограбленный изнутри, как, только может быть ограблен мужчина, Костнер ушел без скандала, ибо сопротивление было высосано из него. Он двинул на Запад, добрался до Лас-Вегаса, где окончательно опустился на дно. И нашел

Мэгги. Во сне он нашел голубоглазую Мэгги.

Я хочу, чтобы ты принадлежал мне. Я люблю тебя. Ее слова как гроза бушевали в мозгу Костнера. Она была его, наконец-то кто-то особенный принадлежал только ему.

— Я могу тебе доверять? Я всегда боялся верить. Особенно женщинам. Всегда. Но я хочу верить. Мне так нужно, чтобы кто-то был рядом... Это я, навсегда. Навсегда. Ты можешь мне верить. И она пришла к нему. Тело доказало правду ее слов лучше любых слов. Они встретились на продуваемой всеми ветрами равнине мысли, и он любил ее самозабвенно и счастливо, как никогда никого не любил раньше. Она слилась с ним, вошла в него, растворилась в его крови, его мыслях, его тоске, и он вышел из этого слияния чистым и гордым.

— Да, я могу тебе верить, я хочу тебя, я твой, — прошептал Костнер, лежа рядом с ней в туманном и беззвучном сне.. — Я — твой.

Она улыбнулась улыбкой спокойствия и освобождения; так улыбаются женщины, верящие своему мужчине. И Костнер проснулся.

«Вождя» установили на место. Публику пришлось отгородить вельветовыми шнурами. Несколько человек сыграли на автомате, но джекпот не выпадал.

Костнер вошел в казино, и охрана засуетилась.

Пока он спал, его одежду перетрясли в поисках проволочек и прочих приспособлений для багрения. Ничего.

Он подошел к автомату и долго смотрел на него. Хартсхорн был там же.

— Устали? — мягко заметил владелец казино, глядя в измученные карие глаза Костнера.

— Есть немного, — Костнер попытался улыбнуться, но улыбка не получилась. — Мне приснился странный сон... Про девушку... — Он решил не продолжать.

Хартсхорн улыбался. Жалостной, участливой и понимающей улыбкой.

— В этом городе очень много девушек. Учитывая ваш выигрыш, у вас не должно быть проблем.

Костнер кивнул, вставил в щель первый доллар и потянул ручку.

 

Барабаны завертелись так яростно, что Костнер растерялся. Неожиданно все накренилось, живот скрутило от обжигающей боли, голова на длинной и тонкой шее щелкнула, и все, что было за глазами, выгорело. Раздался страшный скрежет раздираемого металла, рассекаемого экспрессом воздуха, визг, словно сотню мелких животных разодрали на части и выпустили из живых кишки, невыносимая боль, завывание ночного ветра, срывающего пепел с вулканических гор. И тонкий, всхлипывающий голос, уносимый в ослепительный свет:

Свобода! Свобода! Ад или рай, неважно! Свобода!

Песнь души, вырвавшейся из вечного заточения, крик джинна, освобожденного из темной бутылки.

В этот момент влажной беззвучной пустоты Костнер увидел, как барабаны со щелчком выставились в последнюю комбинацию.

Один, два, три. Голубые глаза.

Только вот обналичить чеки ему уже не придется.

Толпа испустила единый крик ужаса, когда он боком завалился на лицо. Последнее одиночество...

«Вождя» унесли. Он приносил несчастье. Игроки требовали убрать автомат из казино. Так что его демонтировали. И возвратили на заводпроизводитель с категорическим требованием переплавить на металлолом. Никто, кроме оператора печи-плавильни, куда через секунду должен был быть сброшен автомат, не догадался посмотреть на последнюю комбинацию «Вождя».

— Глянь-ка. Вот чудеса, — сказал оператор кочегару и показал на три стеклянных окошка.

— Ни разу не видел такого джекпота, — согласился кочегар. — Три глаза. Наверное, старая модель.

— Да, встречаются очень старые игры, — проворчал оператор и уложил автомат на ведущий в печь конвейер.

— Надо же, три глаза. Как тебе такое? Три карих глаза. — С этими словами он двинул рычаг, и «Вождь» пополз к ревущему аду плавильни.

Три карих глаза.

Три очень усталых карих глаза. Три попавших в ловушку карих глаза. Три очень обманутых карих глаза.

Встречаются очень старые игры.

Кроатоан

Харлан Эллисон

 

 

На странице 33 «Читательского справочника литературных терминов» «литература исповедей» определяется как «тип автобиографии, включающей раскрытие автором событий и чувств, которые, как правило, не описываются», В качестве примера приводятся «Исповеди» Руссо.

Если прибегнуть к гораздо менее вежливым выражениям — обозреватель одной лондонской газеты назвал это «выворачиванием потрохов», — то почти все мои произведения можно обозначить именно так. Критиков весьма раздражает, что я словно не умею хранить секреты. Подобно впечатлительным читателям, присылающим мне письма, в которых они подвергают автора примитивному психоанализу на основе дурацкой интерпретации прочитанного, критики слишком тесно отождествляют писателя с тем, что он написал. Но не все в прозе есть готап a clef.

Но в этих обвинениях, несомненно, есть и крошечная частичка правды. У меня нет секретов, и, как в случае Трумена Капоте ничто сказанное мне или увиденное мною не застраховано от. публичной демонстрации. Все идет в один горшок с похлебкой и используется в рассказах, если в этом возникает потребность. Подобно Исаку Динесену, я не несу обязанностей ни перед чем и ни перед кем, кроме рассказов. Более того, не имея секретов, я избавляюсь от тени шантажа... любого рода. Шантажа издателей, друзей, корпораций, правительств, даже самого себя и трусливых страхов, унаследованных каждым из нас. Меня нельзя принудить хранить что-либо в тайне. Я выложу все как есть.

Возьмем, например, «Кроатоан». Это рассказ об ответственности. Его публикация в журнале вызвала волну яростных воплей со стороны сексистов мужского, рода, феминисток, адвокатов права на жизнь и сторонников абортов. Я даже получил раздраженную писульку от какого-то чиновника из нью-йоркского Департамента водостоков и канализации. Очевидно, все они увидели в рассказе лишь то, что хотели увидеть, а не то, что я намеревался выразить. Бедняги.

Вам же достаточно знать, что я написал этот рассказ после разрыва отношений с женщиной, которая заставила меня поверить, что «сидит на пилюле», забеременела, а потом сделала аборт. То был ее далеко не первый аборт, но это к сути не относится. А не дающая мне покоя суть заключается в том, что если люди. чья жизнь соприкоснулась с моей, оказываются неспособными взять на себя ответственность за собственную жизнь и поступки, то мне приходится делать это за них. Я не противник абортов, но я противник бессмысленных утрат, боли и самоистязаний. И я поклялся, что подобное больше не случится, какую бы беспечность ни проявили другие или я сам.

Написав «Кроатоан», я через две недели сделал себе вазектомию.

 

«Единственная ненормальность есть неспособность любить».

Анаис Нин

 

Под городом есть другой город: сырой, темный и чужой; город канализации и скользких, разбегающихся в разные стороны существ, рек, которые так отчаянно стремятся к свободе, что с ними и Стикс не сравнится. Именно в этом, скрытом подземном городе я и нашел ребенка.

О Господи, знать бы, с чего начать. С ребенка? Нет, раньше. Тогда, может быть, с аллигаторов? Нет, еще раньше. С Кэрол? Возможно. С Кэрол всегда все начиналось. Или с Андреа. Или со Стефани. Самоубийство вовсе не акт трусости; наоборот, требуется определенная уверенность в том, что ты намереваешься сделать.

— Прекрати! Черт подери, прекрати... я сказал, хватит!

Мне пришлось ударить ее. Совсем не сильно, но перед этим она, спотыкаясь, металась по комнате, так что, когда я ее ударил, она перелетела через кофейный столик, и целая куча подарочных изданий за пятьдесят долларов посыпалась прямо ей на голову. Кэрол застряла между диваном и перевернутым кофейным столиком. Тогда я оттолкнул столик с дороги и наклонился, чтобы помочь ей встать, но она схватила меня за пояс и потянула к себе; она плакала и умоляла меня сделать что-нибудь. Я прижал ее к себе, спрятал лицо у нее в волосах и попытался отыскать какие-нибудь подходящие слова, но что мог я ей сказать?

Дениза и Джоанна ушли и унесли с собой свои инструменты. После того как ее выскоблили, она была совершенно спокойна, точно ее стукнули чем-то тяжелым по голове. Спокойна, ошарашена, абсолютно сухие глаза, только совсем пустые; она внимательно смотрела на меня, когда я держал в руках полиэтиленовый мешочек. Но, услышав, как в туалете полилась вода, Кэрол примчалась из кухни, где лежала на матрасе. Она бежала ко мне с отчаянным воплем, и я успел поймать ее в холле как раз в тот момент, когда она направилась в ванную. Мне пришлось ударить ее, хотя я не хотел этого делать... чтобы дать воде возможность смыть мешочек.

— С-сделай что-ни-будь, — задыхаясь, прошептала она.

Я повторял ее имя, снова и снова, прижимал Кэрол к себе, тихонько качал на руках, смотрел через ее голову на кухню в дверь был виден край кухонного стола из тикового дерева, матрас с рыжими пятнами почти весь сполз на пол, когда она соскочила, чтобы отнять у меня мешочек.

Прошло несколько минут, слезы высохли, и Кэрол принялась тоскливо вздыхать. Я отнес ее на руках на диван, а она посмотрела наменя.

— Иди за ним, Гейб. Пожалуйста. Пожалуйста, иди за ним.

— Послушай, Кэрол, хватит уже... Я и сам чувствую себя отвратительно...

— Иди за ним, ты, сукин сын! — крикнула она, и на ее висках проступили синие вены.

— Я не могу пойти за ним, он попал в канализацию; он уже плавает в чертовой реке! Прекрати немедленно, отвяжись, оставь меня в покое! — орал я.

Ей удалось отыскать местечко, где прятались еще не пролитые слезы, и я почти полчаса сидел напротив нее и просто смотрел. Одна-единственная лампа тускло освещала гостиную. Я сжал руки, спрятав их между коленями, и жалел, что она не умерла, что сам не умер, что не умерли все на свете... только пусть бы ребенок остался жив. Однако. Он-то как раз и умер, единственный из нас. Я спустил его в унитаз. Засунул в мешок и спустил. Он умер.

Когда Кэрол снова взглянула на меня... часть ее лица оставалась в тени, так что получалось, будто слова рождены мраком, только глаза выдавали ее чувства. Она сказала:

— Иди найди его.

Со мной еще никто никогда Гак не говорил. Ни разу в жизни. Мне стало страшно. В ее словах было скрыто настроение, которое вызвало к жизни трепещущие образы призрачных женщин, принимающих яд, включающих газовую духовку или плавающих лицом вверх в ванне, наполненной густой, липкой, алой водой, с волосами, похожими на щупальца медузы.

Я знал, что Кэрол это сделает. И вряд ли смог бы объяснить, почему был в этом так уверен.

— Попытаюсь, — ответил я ей.

Она не сводила с меня глаз; выходя в дверь и прижимаясь спиной к стенке лифта, я чувствовал на себе ее взгляд. Когда я вышел на улицу, меня окутала предрассветная тишина.

Было холодно. Я решил, что пройду по Речной улице, немного погуляю, а потом вернусь к Кэрол и постараюсь утешить, солгав, что сделал все, что в моих силах.

Но она стояла у окна и смотрела на меня.

Люк находился неподалеку, прямо посередине безмолвной улицы.

Я подошел к крышке и поднял глаза на окно, а потом снова посмотрел на люк, и снова на окно, опять на люк. Кэрол ждала. Наблюдала.

Я опустился на одно колено и попробовал поднять железную крышку. Не смог. Я не сдавался, разбил в кровь пальцы и только тогда поднял глаза, чтобы убедиться в том, что удовлетворил ее. Сделал один шаг в сторону дома и понял, что не вижу Кэрол в окне.

Она молча стояла у тротуара и держала в руках длинный железный прут, который обычно закреплял дверь в квартиру, если замок выходил из строя.

Я подошел к ней и заглянул в лицо. Она знала, о чем я хотел спросить: разве этого мало, неужели я сделал недостаточно?

Она протянула мне прут. Нет, недостаточно.

Я взял тяжелый металлический прут и приподнял крышку люка. Та медленно сдвинулась с места, а я изо всех сил напрягся, чтобы столкнуть ее в сторону. Крышка упала с грохотом, прозвучавшим среди молчаливых зданий, точно неожиданный сигнал тревоги. Я смог сдвинуть ее только двумя руками; а когда поднял глаза от заполненного непроглядным мраком ровного круга, поджидавшего меня, и повернулся туда, где совсем недавно стояла Кэрол, протягивая мне тяжелый железный прут, увидел, что ее нет.

Поднял глаза — она снова стояла у окна.

 

Из люка поднимался запах немытого города, стылый и тошнотворный. Крошечные волоски в моем носу попытались справиться с ним; я отвернулся.

Мне никогда не хотелось стать адвокатом. Я мечтал работать на ранчо, где выращивают овец. Но в семье водились деньги, и я был обязан доказать, что чего-то стою, теням, которые давным-давно умерли и похоронены рядом со своими владельцами. Людям редко приходится делать то, что им хочется; обычно они делают то, что вынуждены. Остановите меня прежде, чем я снова совершу убийство. Не было ни одной разумной причины, по которой я должен был спускаться в этот вонючий склеп, в этот сырой мрак. Никакой разумной причины, если не считать того, что Дениза и Джоанна, работавшие в Центре прерывания беременности, были моими подружками вот уже одиннадцать лет. Мы не раз оказывались вместе в постели; впрочем, время, когда я, да и они тоже, получали от этого удовольствие, давно прошло. Им это было прекрасно известно. Как и мне. Они знали: я все понимаю, но продолжали назначать одну и ту же цену в качестве платы за то, что помогали моим подружкам избавиться от нежелательной беременности. Им казалось, что таким образом они рассчитываются со мной. Несмотря ни на что, они ко мне прекрасно относились, но это не мешало им желать со мной поквитаться. За долгие одиннадцать лет, за моих многочисленных любовниц. Первой была одна из них, кто именно — я теперь и не помню. Они мстили мне за полиэтиленовые мешочки, смытые водой в туалете, мешочки, которых теперь уже и не сосчитать. Не было ни одной разумной причины, заставлявшей меня спуститься в канализационный люк. Ни одной.

Только глаза, следившие за мной из окна квартиры на верхнем этаже.

Я присел, спустил ноги в отверстие открытого люка, замер на несколько мгновений, а потом медленно скользнул вниз.

В открытую могилу. Запах земли там, где ее нет. Вода отравлена; живительная влага стала жертвой нескончаемого насилия. Все вокруг покрыто зеленой слизью, которая еле-еле светится в темноте. Открытая могила, терпеливо поджидающая, когда в нее упадет тело города.

Я стоял на небольшом выступе, над несущимся вперед потоком, и неожиданно подумал о тяжелых, пропитанных влагой, потерянных и выброшенных жизнях, которые вода уносит куда-то в далекие, окутанные мраком глубины. О Господи, наверное, ты лишил меня разума. Что я здесь делаю? Наконец-то я попался: многочисленные случайные связи, бессмысленная пустая ложь, чувство вины, которое — я всегда Это знал — рано или поздно станет нестерпимым. И вот я здесь, где и должен находиться.

Люди всегда делают то, что вынуждены.

Я направился в сторону прохода в виде арки, он уводил меня вниз, прочь от металлической лестницы и открытого люка на мостовой. А почему бы и не пройтись: без какой бы то ни было цели, просто так — вы понимаете, о чем я говорю?

Однажды, много лет назад, у меня была связь с женой моего младшего партнера Джерри так ничего и не узнал. Они уже давно развелись. Не думаю, что ему стало о нас известно; она, конечно, не совсем нормальная, но не настолько, чтобы все ему рассказать.

В тот раз мне тоже пришлось попросить о помощи Денизу и Джоанну. У меня с этим делом все в порядке. Однажды мы отправились провести конец недели в Кентукки. Я готовил отчет, она встретила меня в аэропорту, и мы купили билеты, объявив себя мужем и женой, по семейным ценам. Когда я закончил все свои дела в Луисвилле, мы с ней отправились на природу. Прежде чем заняться юриспруденцией, я интересовался геологией и даже прослушал в колледже небольшой курс. Мне было известно, что в Кентукки полным-полно пещер. Местные жители посоветовали нам, где можно найти самые лучшие пещеры, мы приобрели в магазине спортивных товаров кое-какое снаряжение и вскоре оказались в сложном переплетении залов и коридоров под холмами, облюбованными любителями пикников.

Мне нравился полумрак, ровная температура, неподвижная вода, слепые рыбы и насекомые, мечущиеся по влажным зеркалам прозрачных озер. Она поехала со мной, потому что ей не позволяли заниматься любовью у подножия памятника Папаше Даффи[ Сэр Чарлз Гавен (1813–1903) — ирландский и австралийский политик.], в центральной витрине роскошного универмага или на Канале-2 сразу перед передачей «Последние известия». Пещеры тоже входили в искомый список.

Я же испытывал такой восторг, все глубже погружаясь в недра земли — даже несмотря на то, что надписи на стенах и пивные банки, встречавшиеся на пути, напоминали о том, что территория эта уже была исследована до меня, -я испытывал такой восторг, что даже ее дурацкие вопли «возьми меня силой» прямо на усеянном ракушками берегу подземной реки не могли испортить мне настроение.

Мне нравилось чувствовать прикосновение земли к своему телу. Я не страдаю клаустрофобией и был — в каком-то извращенном смысле — чудесно свободен. Я парил! Сумел воспарить под землей!

Все дальше и дальше я продвигался в глубь канализационной системы и не испытывал при этом никаких неприятных ощущений. Мне даже нравилось, что я здесь один. Запах, конечно, ужасный, но совсем не такой, как я ожидал.

Вместо блевотины и отбросов тут пахло чем-то совершенно иным — горьким и одновременно сладковатым ароматом гниения, навевающим воспоминания о зарослях мангровых деревьев в болотах Флориды. Я уловил запах корицы, обойного клея, горелой резины; дух пролитой крови и болотных испарений; обугленного картона, шерсти, кофейных мельниц, все еще сохранивших аромат зерен, и ржавчины.

 

Спускающийся вниз туннель выровнялся. Уступ у стены стал шире, вода уходила по дренажной системе, оставляя за собой на поверхности лишь пузыри и грязную пену, конца которым не было видно. Вода теперь едва доходила до каблуков моих ботинок. У меня на ногах были самые обычные ботинки, но я не сомневался, что они выдержат. И продолжал идти. Вот тут-то впереди и возник огонек.

Он был неярким, мерцающим, исчезал порой, когда что-то заслоняло его от меня, а потом это «что-то» отодвигалось в сторону, и я снова видел его — тусклый и немного оранжевый. Я пошел на свет. Компания бродяг, отверженных собралась под улицами города в поисках безопасности и иллюзии товарищества. Пятеро пожилых мужчин в тяжелых пальто и еще трое стариков в подобранных на помойке военных куртках. Но старики на самом деле были совсем не старыми, только казались ими: тому виною это жуткое место. Он сидели вокруг ржавой канистры из-под бензина, в которой сумели развести костер. Тусклый, слабый, словно вянущий цветок, неуверенный огонек метался, извиваясь и разбрасывая искры во все стороны. Сонный огонь; сомнамбулический огонь; загипнотизированный огонь. Я представил себе, что хилые, словно недоразвитые языки пламени, похожие на плющ, опутывают канистру, устремляясь к темному потолку туннеля... А огонь в это время вытянулся в струнку, выпустил одну-единственную, похожую на слезу искру, а затем молча, без единого звука снова упал вниз.

Сидевшие на корточках мужчины наблюдали за мной, один из них что-то прошептал соседу; он почти касался губами его уха и при этом не сводил с меня глаз. Когда я подошел поближе, бродяги, выжидающе глядя на меня, завозились, один из них засунул руку в карман пальто, где явно лежало что-то тяжелое. Я остановился и стал их рассматривать. Они же не сводили глаз с массивного железного прута, который дала мне Кэрол.

Мне не было страшно. Потому что я находился под землей и составлял единое целое с железным прутом. Они вряд ли получат то, что у меня есть. И бродяги это поняли. Именно по этой причине совершается гораздо меньше убийств, чем могло бы быть. Люди всегда понимают.

Я перебрался на другую сторону канавы, ни на секунду не выпуская их из виду и стараясь держаться поближе к стене. Один из бродяг — может, он был сильнее других или просто глупее — поднялся и, засунув поглубже руки в карманы пальто, пошел параллельно мне по противоположной стороне канавы.

Канава продолжала постепенно уходить вниз, мы удалялись от отарой канистры, едва теплящегося огонька и сборища уставших от жизни подземных изгоев. Интересно, лениво подумал я, когда же он решится напасть... Впрочем, это не имело особого значения. Он оглядывался в мою сторону, стараясь получше рассмотреть, мы продолжали уходить вниз, в темноту. Свет постепенно исчез, и старик приблизился ко мне, но не пересек канавы. Я первым завернул за угол.

Поджидая его, я слышал возню и писк крыс в норах.

Он не зашел за угол.

Оглянувшись, я заметил, что стою около ниши, сделанной в стене туннеля рабочими для каких-то своих нужд, и шагнул в нее. Старик появился из-за угла, с моей стороны туннеля. Когда он проходил мимо, я вполне мог напасть и раскроить ему голову железным прутом — он даже не успел бы понять, что преследуемая им жертва превратилась в преследователя.

Однако я не стал этого делать, просто спрятался в тени ниши и неподвижно стоял там до тех пор, пока бродяга не прошел мимо. Я стоял, прислонившись спиной к скользкой стене, прислушиваясь к окутавшему меня мраку, такому плотному, бесконечному и непроницаемому, что, казалось, его можно потрогать руками. Если не считать крысиного писка, я вполне мог находиться где-нибудь в подземных лабиринтах заброшенной пещеры.

Нет никакой логики в том, почему все это произошло. Сначала Кэрол была всего лишь еще одной случайной подругой, еще одним ярким интеллектом, с которым я вошел в контакт, еще одной остроумной личностью, дарившей мне радость общения, еще одним прекрасным телом, так замечательно подходившим моему. Надо сказать, я довольно быстро начинаю скучать со своими любовницами. Потому что ищу вовсе не чувство юмора — видит Бог, каждому ползающему, прыгающему, скользкому представителю животного мира присуще чувство юмора; знаете, ведь даже собаки и кошки им обладают — а мне требуется ум! Ум — это ответ на все вопросы. Стоит мне прикоснуться к женщине, наделенной этим редким качеством, и считайте, что я погиб, прямо на том самом месте, где стою. Увидев Кэрол в первый раз на ленче, который устроили в поддержку кандидата на пост районного прокурора от либеральной партии, я спросил:

— Вы занимаетесь разными глупостями?

— Глупостями не занимаюсь, — мгновенно, не потратив ни секунды на раздумья, ответила она, ей не нужно было репетировать реплику, она родилась сразу, на месте. — Потому что глупые люди наводят на меня тоску. А вы глупый?

Я был восхищен и повержен одновременно. Стал нести какую-то чепуху, но она не дала мне расслабиться.

— Достаточно простого «да» или «нет». А ну-ка ответьте вот на какой вопрос: сколько сторон у круглого здания?

Я расхохотался. Она весело рассматривала меня, впервые в жизни я смотрел в глаза, в которых плясал такой озорной огонек.

— Не знаю, — вынужден был признать я, — а сколько сторон на самом деле у круглого здания?

— Две, — ответила она, — внутренняя и внешняя. Похоже, вы и вправду глупец. Нет, вам со мной переспать нельзя. Сказала и ушла.

Я перестал существовать. Даже если бы у нее была машина времени и она могла бы узнать, что я собираюсь сказать, она все равно не сыграла бы свою партию лучше. Ну и конечно, я бросился ее искать. В горах и на равнинах, я прочесал весь этот отвратительно тоскливый прием, и наконец мне удалось затащить ее в уголок — впрочем, она как раз туда и направлялась.

— Как Богарт однажды сказал Мэри Астор: «Ты хороша, дорогуша, очень, очень хороша».

Я произнес все это очень быстро, опасаясь, что она снова перехватит инициативу. Но она,. не выпуская бокала с мартини из рук, прислонилась к стене и посмотрела на меня своими хитрющими глазами.

Сначала все происходило как обычно. Случайная связь, да и только. Но в Кэрол была глубинаи страсть, и такое чувство собственного достоинства, что я постепенно перестал встречаться с остальными своими подружками и принялся оказывать ей знаки внимания, в которых она нуждалась, которых хотела и требовала... не требуя.

Я привязался к ней.

И почему только я не принял никаких мер предосторожности? И опять происшедшее лишено логики. Я был уверен, что Кэрол предохраняется; так и было — некоторое время.

А потом она перестала. И сказала мне об этом: какие-то там внутренние проблемы, гинеколог посоветовал ей прекратить принимать таблетки, на время. Она предложила мне вазектомию. Я проигнорировал это предложение. Но спать с ней не перестал.

Когда я позвонил Денизе и Джоанне и сказал, что Кэрол беременна, они вздохнули, и я представил себе, как они грустно качают головами. Обе сказали, что считают меня угрозой для общества, а потом что Кэрол должна прийти в Центр прерывания беременности и они включат вакуумную установку. Я, заикаясь, сообщил им, что дело зашло слишком далеко, вакуум не поможет. Тогда Джоанна взорвалась и возмущенно обругала меня безмозглой скотиной, а потом повесила трубку. Дениза же целых двадцать минут читала мне мораль. Она не предложила вазектомию, зато довольно подробно объяснила, что меня следует кастрировать, вызвав таксидермиста и дав ему в руки терку для сыра. Без анестезии.

Однако они пришли, прихватив с собой все необходимые инструменты, положили на стол из тикового дерева матрас, а на матрас — Кэрол. Затем мои бывшие подружки ушли Джоанна лишь на мгновение задержалась у дверей, чтобы сообщить мне, что это было в последний раз, в последний, в самый последний, что больше она этого не вынесет, что это самый последний раз, и я должен твердо и окончательно это уяснить. Последний раз.

И вот теперь я здесь, в канализационной системе.

Я попытался вспомнить, как выглядит Кэрол, но в моем сознании гораздо яснее, чем ее лицо, всплывала одна-единственная мысль. Это. Было. В. Последний. Раз.

Я выбрался из ниши.

 

Молодой старик-бродяга, который преследовал меня, стоял и молча ждал. Сначала я его не заметил — лишь слева от меня мрак был немножко светлее, из-за поворота падали отблески едва тлеющего костра, мимо которого я прошел но я знал, он где-то здесь.

Точно так же, как и он все время понимал, что я здесь. Он ничего не говорил, я тоже, и через некоторое время мне удалось разглядеть его силуэт. Он по-прежнему держал руки в карманах.

— Что-нибудь хочешь? — спросил я, пожалуй, даже слишком воинственно.

Он молчал.

— Убирайся с дороги.

Мне показалось, что он смотрит на меня с грустью, только ведь этого не могло быть. Так я думал.

— Не заставляй меня причинять тебе боль, — сказал я. Он отошел в сторону, по-прежнему не спуская с меня глаз. Я двинулся мимо него, дальше, вниз по краю канала.

Он не последовал за мной, но я шел спиной вперед, чтобы видеть его, а он не сводил с меня глаз. Я остановился.

— Чего ты хочешь? — спросил я. — Тебе нужны деньги?

Он направился в мою сторону, и, совершенно неожиданно, я перестал его опасаться. Он хотел рассмотреть меня получше, подойти поближе. Так я думал.

— А у тебя нет того, в чем я нуждаюсь. — Его голос был ржавым, больным, скрипучим, неуверенным, он явно не слишком часто им пользовался.

— Тогда зачем ты за мной идешь?

 

— Что ты здесь делаешь?

Я не знал, что ему ответить.

— Ты тут все портишь, мистер. Почему бы тебе не вернуться наверх и не оставить нас в покое?

— Я имею право здесь находиться!

Интересно, почему я это сказал?

— У тебя нет никакого права приходить сюда; оставайся там, наверху, где твое место. Из-за тебя тут становится хуже мы все это чувствуем.

Он не собирался мне вредить, просто не хотел меня тут видеть. Я не гожусь и для этих отбросов, ниже которых и пасть-то невозможно; даже здесь я не достоин презрения. Бродяга стоял, по-прежнему не вынимая рук из карманов.

— Вытащи руки из карманов, медленно, я хочу быть уверен, что ты не собираешься врезать мне чем-нибудь, когда я отвернусь. Потому что я отправляюсь туда, вниз, и не намерен возвращаться. Ну давай. Медленно. Очень осторожно.

Он вынул руки, медленно, и поднял их вверх. У него их не было. Обглоданные обрубки, светящиеся тусклым зеленым светом, как стены в том месте, где я спускался в люк.

 

Я повернулся и пошел прочь.

Стало теплее, от фосфоресцирующей зеленой слизи на стенах исходил свет. Я спускался, а канал все глубже уходил в подземные недра города. Эти места были незнакомы даже благородным рабочим улицы. Землю окутывали пустота и безмолвие. Кругом сплошной камень, по которому течет река без имени. Я знал, что если не смогу вернуться, то останусь здесь, как те несчастные бродяги. Однако продолжал идти вперед. Иногда я плакал, не знаю почему и из-за кого. Конечно, не из-за себя.

Жил ли когда-нибудь на свете человек, имевший больше, чем я? Красивые слова, быстрые движения, мягкие ткани на теле, резервуары для помещения моей любви... если бы только я понимал, что это и есть любовь.

Я услышал, как в норе заверещали крысы, потому что кто-то на них напал, и отошел в боковой туннель, где сверкающие зеленые миазмы делали все сияющим и темным одновременно, как внутренности приборов, которыми раньше пользовались в обувных магазинах. Я не вспоминал о них вот уже много лет. Неожиданно выяснилось, что рентгеновские лучи вредят детским ножкам, а до этих пор обувные магазины пользовались громоздкими приспособлениями, в которые нужно было войти и поставить одетую в новый ботинок ногу. Затем кто-нибудь нажимал на кнопку, зажигался зеленый свет, становились видны кости под слоем плоти. Зеленое и черное. Свет был зеленым, а кости — пыльно-черными. Я не вспоминал об этом вот уже много лет, но боковой туннель был освещен как раз таким образом.

Аллигатор перегрызал глотки крысятам.

Он напал на крысиную нору и безжалостно поглощал их, отбрасывая в стороны тела разодранных в клочья зверьков, стараясь поближе подобраться к беззащитным малышам, а я стоял и точно завороженный наблюдал за этим омерзительным представлением. Потом,когда крики боли наконец смолкли, огромное ящероподобное существо — прямой потомок тираннозавра. Отчаянно колотя хвостом, пожрал их одного за другим — после чего повернулся и уставился на меня.

Я прижался спиной к стене бокового туннеля; аллигатор проползал мимо на брюхе, а за ним тащился поводок. Когда толстый, жесткий, точно в броне, хвост коснулся моих щиколоток, я вздрогнул.

Глаза аллигатора горели, словно глаза палача инквизиции.

Я смотрел на следы, оставленные когтистыми лапами на влажной земле, и пошел за ним. Это было совсем несложно поводок оставлял четкие отпечатки.

У Фрэнсис была пятилетняя дочь. Однажды они поехали с ней в Майами-Бич. Я же прилетел к ним на несколько дней. Как-то раз мы отправились в деревню семинолов, где женщины шьют на зингеровских машинках. Я подумал, что это ужасно грустно. Утерянное наследие, может быть; не знаю. Дочь Фрэнсис, не помню, как ее звали, захотела получить крошечного детеныша аллигатора. Мило, не правда ли? Мы везли его домой на самолете, в картонной коробке, в которой сначала проделали дырки, чтобы он мог дышать. Прошел всего месяц, а детеныш уже так вырос, что научился кусаться. Зубы у него были еще не очень большими, но тем не менее он кусался. Словно хотел сказать: вот каким я буду — прямым потомком тираннозавра. Фрэнсис спустила его в туалет однажды вечером после того, как мы с ней позанимались любовью.

Ее дочь спала в соседней комнате. На следующее утро Фрэнсис сказала ей, что аллигатор сбежал.

Канализационная система города кишит взрослыми аллигаторами. Никакие меры предосторожности и никакие вылазки охотничьих отрядов с ружьями или луками или огнеметами не смогли расчистить подземные коридоры. Там по-прежнему полным-полно аллигаторов; рабочие стараются ходить как можно осторожнее. Я тоже.

Аллигатор упорно продвигался вперед, грациозно переползая из одного туннеля в другой, в боковой проход, все время вниз, вниз, все дальше в темные, неизведанные глубины подземного лабиринта. Я же шел по следу, оставленному поводком.

Мы приблизились к большой луже. Он легко скользнул в нее, а через мгновение высунул смертоносную морду над гнусной, мерзостной пленкой, покрывавшей воду, глаза Торквемады уставились вдаль, туда, где лежала его цель.

Я засунул железный прут в штанину, затянул потуже ремень, чтобы прут не выпал, и бросился в воду, которая доходила мне до подбородка, после чего принялся изо всех сил грести по-собачьи, работая одной ногой, той, что сгибалась. Зеленый свет стал очень резким.

Ящероподобное чудовище достигло жижи, которая была противоположным берегом, и поползло по направлению к отверстию в стене туннеля. Я последовал за ним, высвободив сначала свой прут. За отверстием был полнейший мрак, но я сделал шаг вперед и одновременно провел рукой по стене. Нащупал дверь и тут же остановился — меня удивила моя находка. Тогда я принялся водить рукой по двери — железная, с замком, полукруглая наверху. Усеяна гвоздями с большими круглыми шляпками, легкий запах ржавчины.

Я вошел в дверь... и остановился.

Там было что-то еще. Я вернулся и снова провел рукой по открытой двери. Сразу же обнаружил углубления, пробежал по ним пальцами, пытаясь в кромешной тьме понять, что же это такое. Что-то в них... я очень медленно водил руками по железной двери.

Оказалось, это буквы. К... Я проследил пальцами за изображением буквы. Р... Вырезанные каким-то образом на железе. О... Что здесь делает эта дверь? А... Буквы вырезаны давно, покрыты плесенью, едва различимы. Т... Большие и очень ровные. О... Ничего осмысленного не получалось, я не понимал, что здесь написано. А... Наконец я добрался до конца надписи. Н...

КРОАТОАН.

Бессмыслица какая-то. Я простоял возле двери некоторое время, стараясь вспомнить... может быть, этим словом пользуются инженеры, специалисты по канализационным работам, для обозначения каких-нибудь складских помещений или еще чего-нибудь в таком же роде? Кроатоан. Что-то напоминает; я слышал это слово раньше, откуда-то знал его. Очень давно. Отзвук его носился где-то по ветру прошлых лет. И все равно я никак не мог вспомнить, понятия не имел, что оно означает.

Тогда я снова прошел в дверь.

Я уже не увидел следа, оставленного поводком, который тащил за собой аллигатор, но продолжал идти вперед, не выпуская из рук железного прута.

Вдруг я услышал, что они несутся ко мне со всех сторон сразу — аллигаторы, огромное множество, из боковых туннелей. Я остановился и протянул руку, чтобы нащупать стену, и не нашел ее. Тогда я повернулся в надежде добраться до двери, но, когда я помчался в ту сторону, из которой, как мне казалось, пришел, выяснилось, что там нет никакой двери.

Я продолжал двигаться вперед. Либо пошел по какому-то ответвлению от основного туннеля и не заметил этого, либо просто потерял способность ориентироваться. Скользкие, отвратительные хищники приближались.

Впервые за все время меня охватил ужас. Безопасный, теплый, обволакивающий сумрак подземного мира в одно мгновение превратился в удушающий саван — и только потому, что в нем возникли новые звуки. Словно я вдруг очнулся в гробу и понял, что нахожусь в шести футах под землей; этот смертельный ужас Эдгар Аллан По часто описывал в своих произведениях, потому что сам был его жертвой... страх оказаться погребенным раньше времени.

Я бросился бежать!

Где-то потерял свой прут, тот самый, что служил мне оружием и защитой.

Упал лицом прямо в жидкую грязь.

Потом с трудом поднялся на колени и двинулся вперед.

Никаких стен, никакого света, никаких щелей, никаких выступов — ничего такого, что дало бы мне возможность почувствовать себя в этом мире; я пробирался сквозь чистилище без начала и без конца.

И вот, вконец измученный, я поскользнулся, упал и остался лежать в грязи. Услышал шуршание чешуйчатых тел повсюду, они окружали меня плотным кольцом. Мне удалось подобрать под себя колени и сесть. Я почувствовал спиной стену и застонал, испытывая бесконечное чувство благодарности. К кому? Это тоже немало — стена, возле которой можно умереть.

Не знаю, сколько времени я там пролежал в ожидании неминуемого момента, когда зубы вонзятся в мое тело.

А потом вдруг ощутил, как что-то коснулось моей руки.

Я отшатнулся с отчаянным воплем. Прикосновение было холодным, сухим и мягким. Мне кажется, или я действительно помню, что змеи и другие земноводные всегда холодные и сухие? Я и правда помню это? Меня трясло.

А потом я вдруг увидел свет. Мерцающий, мечущийся вверх и вниз, он медленно, очень медленно приближался ко мне.

Когда свет стал ярче, я увидел кое-что — совсем рядом, возле меня; оно-то и прикоснулось ко мне. Это существо находилось здесь уже некоторое время, оно за мной наблюдало.

Ребенок.

Голый, смертельно бледный, с огромными сияющими глазами, он был окружен прозрачной молочно-белой пленкой; маленький, совсем крошечный, безволосый, ручки короче, чем им следовало быть, малиновые и алые вены проступают на лысой головке, словно рисунок на пергаменте, красивые, правильные черты лица, ноздри двигаются так, словно он дышит, но едва-едва, чуть заостренные кверху ушки, напомнившие мне эльфов, босой, но на ступнях уже есть подушечки...

Малыш стоял и смотрел на меня. Я увидел крошечный язык, когда он открыл рот, пытаясь что-то сказать. Но он так ничего и не произнес, просто стоял и изучал меня, чудо в своем собственном мире. Он разглядывал меня своими глазамиблюдцами, как у лемуров, а свет, окружавший его, пульсировал — вспыхивал и гас снова.

Ребенок.

А когда свет совсем приблизился, оказалось, что это множество огоньков — дети, верхом на аллигаторах с факелами, поднятыми высоко над головами.

Под городом есть другой город: сырой, темный и чужой.

Там, где начинается их страна, кто-то — не дети, потому что они не смогли бы этого сделать, — давным-давно поставил дорожный указатель. Сгнившее бревно, к которому прикреплена вырезанная из вишневого дерева книга и рука. Книга открыта, а рука лежит на ней, один из пальцев касается слова, выбитого на открытой странице. Это слово КРОАТОАН.

Тринадцатого августа 1590 года губернатор колонии Виргиния Джон Уайт сумел добраться в поселение Роанок, Северная Каролина, где колонисты попали в крайне тяжелое положение. Они ждали помощи целых три года, но политика, плохая погода и Испанская Армада помешали ей прибыть вовремя. Когда спасательный отряд сошел на берег, они увидели столб дыма, а добравшись до того места, где должно было находиться поселение,, нашли стены, выстроенные так, чтобы защитить колонистов от нападения индейцев, но не обнаружили никаких признаков жизни. Колония Роанок исчезла. Не осталось ни одного мужчины, ни одной женщины и ни одного ребенка. На одном из больших деревьев со сломанной веткой, справа от входа, на высоте пяти футов от земли вычурными заглавными буквами было начертано слово «КРОАТОАН», и больше никаких знаков — ни креста, ни мольбы о помощи.

На свете существует остров Кроатан, только пропавших там не было. А еще есть племя индейцев, их называют кроатанцы, но они ничего не знали о том, куда подевалась пропавшая колония. От легенды осталась лишь история о ребенке по имени Вирджиния Дэйр и загадка: никто так никогда и не узнал, что же все-таки случилось с поселенцами Роанока.

Здесь, внизу, в стране, расположенной под городом, много детей. Они живут свободно, и у них странные обычаи. Я начинаю понимать законы их существования только сейчас: что они едят, как им удается выжить и каким образом это удавалось в течение сотен лет — все я узнаю это постепенно, день за днем, и одно чудо сменяет другое.

Я здесь единственный взрослый.

Они ждали меня.

Они называют меня отцом.

Люди для технического обслуживания

Харлан Эллисон

 

Читая этот рассказ, следует одновременно слушать сочинение Жака Ласри «Chronophagie», исполненное на Stru. ktu. res Sonores Ласри-Баше («Коламбия Мастерворкс Стерео» МС 73 14)

 

 

Корабль говорит, что сегодня в полдень я буду наказан. Я мысленно возмущаюсь, до установленного срока остается еще три дня. Впрочем, я давно научился не задавать лишних вопросов. Все равно никуда мне от Него не деться. При всем при том я чувствую, что день сегодня особенный. Неожиданности начинаются уже с утра. Корабль приказывает произвести наружный осмотр корпуса. Я облачаюсь в скафандр и выхожу в открытый космос.

Обшивка в нескольких местах изрядно побита метеоритным дождем. Я заменяю поврежденные пластины. Если бы Корабль сейчас меня видел, Он не преминул бы сделать мне выговор, потому что я то и дело смотрю по сторонам. И действительно, внутри Корабля я бы никогда на это не решился.

Но еще ребенком я заметил, что Ему трудно контролировать мои действия, когда я снаружи. Поэтому я осмеливаюсь повернуть вправо, влево и вижу вокруг себя черное космическое пространство. И звезды...

Однажды я спросил Корабль, почему мы всегда обходим стороной эти сверкающие точки (Он называет их «солнцами»). За любопытство я был немедленно наказан. Вдобавок, мне пришлось прослушать длинную лекцию о том, что вокруг этих самых «солнц» кружатся планеты, населенные людьми, а люди — чрезвычайно зловредные существа. Корабль сказал, что просто чудом от них избавился во время великой войны с Кибой и что при последующих с ними столкновениях лишь системы аннигиляции спасали нас (Его и меня) от гибели. Из этой лекции я мало что понял. Например, мне не совсем ясно, что означает слово «столкновения». Вероятно, они происходили очень давно, потому что я ничего такого не помню. Мой отец мог бы, наверное, что-нибудь об этом рассказать, но Корабль убил его, когда мне исполнилось четырнадцать.

В детстве на меня порой нападала странная сонливость — я мог спать даже днем, причем с утра и до вечера. Но с тех пор как я занимаюсь техническим обслуживанием Корабля, то есть с четырнадцатилетнего возраста, мне положено спать только шесть часов в сутки. Корабль объявляет мне, когда начинается день и когда наступает ночь.

Вот я ползу на коленях по серой покатой поверхности корпуса (Корабль огромен: более пятисот футов в длину и около ста пятидесяти-в самом широком месте) и в который уже раз с трудом преодолеваю искушение оттолкнуться и поплыть в направлении этих ярко светящихся точек. Куда угодно, лишь бы подальше от Корабля.

Как всегда неохотно, я расстаюсь с этой мыслью. Страшно даже представить, что Он со мной сделает, если заподозрит в попытке к бегству.

Я закончил ремонт и теперь неуклюже топаю к переходному шлюзу. Люк открывается, и меня втягивает внутрь, туда, где (что правда, то правда) гораздо безопаснее, чем снаружи.

В мои обязанности входит следить за тем, чтобы не гас свет в этих бесконечных коридорах и бесчисленных подсобных помещениях, чтобы без перебоев функционировали приборы, механизмы и морозильные камеры (Корабль говорит, что пищи там достаточно даже для самого моего отдаленного потомка). Еще не бывало, чтобы мне не удалось устранить какую-нибудь неисправность, и я этим горжусь.

— Живее! Уже без шести двенадцать! — торопит меня Корабль.

Поспешно освобождаюсь от скафандра, запихиваю его в дезактиватор и бегу в камеру пыток — так я называю место, где Корабль раз в месяц подвергает меня наказанию. Наверное, раньше это была просто одна из секций десятого яруса, оснащенная всяческого рода контрольно-измерительной аппаратурой. В подобных помещениях мне приходилось бывать ежедневно. В камеру пыток ее переоборудовал по приказу Корабля мой прадед.

Ложусь навзничь на большой металлический стол. Ощущаю его холодную поверхность спиной, ягодицами. Без одной минуты двенадцать. Жду, содрогаясь. Потолок опускается — и вот уже моя голова прижата к столу. Шарообразные насадки ограничителей стискивают виски. Ремень с металлическими накладками обхватывает грудь. Зажимы смыкаются на запястьях и лодыжках.

— Ты готов? — спрашивает Корабль. Этот Его вопрос — уже прямое издевательство. Как будто от меня что-то зависит.

Корабль отсчитывает последние секунды:

—Десять... девять... восемь... один!..

Я Его ненавижу! Электрический разряд пронизывает мое тело. Все вокруг разваливается на тысячу кусков и разлетается в разные стороны. Такое ощущение, будто кто-то раздирает мои внутренности.

У меня темнеет в глазах, и я теряю сознание.

Но лишь оно ко мне возвращается, лишь только Корабль разрешает мне слезть со стола, я повторяю мысленно слова моего отца, повторяю каждый раз по окончании пытки. Вот что сказал мой отец незадолго до смерти: «Для Корабля «зловредный» означает «умный». Умнее, чем Он. Ничего, ничего, у нас еще осталось девяносто восемь шансов...» Отец произнес это очень тихо... он, конечно, догадывался, что Корабль скоро его убьет. Да что я говорю: «догадывался»! Отец это знал, потому что как раз через день мне должно было исполниться четырнадцать. А ведь именно в этом возрасте и он когда-то осиротел.

Вот почему я стараюсь не забыть сказанное отцом. Я чувствую, что в этих его словах содержится какой-то важный для меня смысл, и надеюсь когданибудь его постичь.

— Хватит с тебя! — объявляет Корабль.

Голова у меня раскалывается от боли, но я всетаки спрашиваю:

— Почему я наказан на три дня раньше установленного срока? — и слышу:

— Придержи язык, а то накажу еще раз.

Но я знаю, что Корабль этого не сделает. Тем более сегодня, когда Ему почему-то особенно нужно, чтобы я был трудоспособен. Однажды по окончании очередной экзекуции я спросил, за что, собственно, терплю эти муки, и мне тотчас было приказано снова лечь на стол. После вторичного истязания я долго не приходил в себя, и тогда Корабль забеспокоился — в ход пошли средства реабилитации.

С тех пор я уже никогда не подвергаюсь наказанию два раза подряд. Корабль понимает, что без меня Ему плохо придется.

Я повторяю вопрос, хотя не надеюсь получить ответ. Корабль неожиданно отвечает:

— Для профилактики. Потому что требуется устранить неисправность.

— Где?

— Внизу.

Я украдкой ухмыляюсь. Я чувствовал, что день сегодня особенный, и не ошибся. Мне снова вспоминается отец: «Девяносто восемь шансов...» Что, если это один из девяноста восьми?

Корабль говорит, что в лифте свет не нужен, но я-то понимаю, в чем тут дело. Он боится, что я запомню, на каком ярусе находятся засекреченные помещения, входить в которые мне запрещено.

Кабина плавно тормозит. Выхожу и, держась за стену, иду по коридору. Корабль и в этой непроглядной тьме следит за каждым моим шагом. Он вообще ни на миг не выпускает меня из поля зрения. Даже когда я сплю.

Различаю впереди слабое свечение. Поворачиваю за угол — коридор упирается в стеклянную светящуюся переборку.

— Почему ты остановился?

Я делаю шаг, но переборка остается на месте, а не уходит в пол, как в других помещениях. Я снова в недоумении. Из боязни расшибить лоб вытягиваю руки ладонями вперед.

— Почему ты остановился? — повторяет Корабль.

Касаюсь переборки пальцами, и они проходят сквозь нее и становятся желтыми и прозрачными, а потом мои руки прозрачны уже по локоть, я делаю еще шаг — меня всего пронизывает желтым мерцающим светом — и вот я по ту сторону переборки.

И слышу негромкий гул голосов. Вернее, это один и тот же голос. Одним и тем же голосом произносится сразу множество монологов...

Я стараюсь запомнить как можно больше из того, что слышу, и не подаю вида, что догадался: в этом засекреченном помещении Корабль разговаривает с самим собой. Совсем как это делаю я перед сном в своей крохотной каюте.

Здесь все такое странное: стеклянные шары на светящихся цоколях, очень много шаров, и они тоже светятся, а внутри каждого шара проволочки и сгусток какого-то мягкого вещества. Проволочки искрятся, вещество подрагивает, желтый свет пульсирует.

Мне кажется, что монологи, которые я слышу, произносят эти светящиеся шары. Но я замечаю и два темных шара. Проволочки в них совсем черные, должно быть, перегорели. И вещество неподвижно.

И цоколи под ними матово-белые.

— Замени перегоревшие модули, — приказывает Корабль.

Я понимаю, что Он имеет в виду эти два потухших шара. Подхожу к ним, прикидываю, как они устроены, и говорю: да, это я сумею, а Корабль отвечает раздраженно, что не сомневается в моих способностях и нечего тратить время на болтовню, пора приниматься за дело. Он так меня торопит, что мне становится окончательно ясно: сегодня произойдет нечто из ряда вон выходящее. Но что именно?

Корабль объясняет, где взять запасные модули, и я приношу их и стараюсь показать, что занят исключительно работой, а сам внимательно слушаю эти негромкие голоса, то встревоженные, то утешающие друг друга... Говорят они в основном о событиях, что происходили задолго до моего рождения, или о засекреченных помещениях, которых на Корабле, оказывается, немало. Многое в этих монологах мне непонятно, но кое-что из услышанного я беру на заметку. Корабль, разумеется, никогда не позволил бы мне подслушивать Его мысли, если бы не возникла необходимость заменить перегоревшие модули.

Я запомнил все монологи, которые смог понять.

И особенно тот, в котором Корабль жалуется на свою несчастную жизнь.

Шары снова светятся, и проволочки искрятся, и вещество подрагивает.

— Все в порядке?

Я отвечаю:

— Да.

— Отправляйся к себе в каюту и прими душ.

Я снова прохожу сквозь удивительную переборку, иду по коридору к лифту, поднимаюсь на свой ярус.

Приняв душ, собираюсь натянуть комбинезон, но Корабль велит мне оставаться нагим.

— У тебя сегодня встреча с особью женского пола, — и я застываю с открытым от изумления ртом. Я еще никогда не видел особи женского пола.

Я жду ее возле люка — она уже идет по переходному шлюзу. Корабль состыковался с другим кораблем, и этот факт мне следует принять к сведению и на досуге осмыслить, — оказывается, кроме Корабля, на котором я родился и вырос, существуют еще какие-то другие корабли. Корабль не соизволил мне объяснить, зачем Ему понадобилось срочно заменить вышедшие из строя модули, но ведь и я недаром прислушивался к голосам светящихся шаров и теперь все понимаю: системы аннигиляции могли уничтожить этот другой корабль при сближении.

Между прочим, голоса чуть ли не хором твердили: «Его отец был зловредный, зловредный, зловредный!»

Это мне тоже понятно. Я помню, что говорил мой отец: «Для Корабля «зловредный» означает «умный». Умнее, чем Он». Неужели там, в космосе еще девяносто восемь кораблей? Так вот что такое «девяносто восемь шансов»! Я надеюсь воспользоваться хотя бы одним из них. Не случайно же столько удивительных событий происходит в один и тот же день!

А еще я подслушал, что однажды моему отцу было приказано вывести из строя эти самые модули, от которых зависит отключение систем аннигиляции. Выходит, до сегодняшнего дня Кораблю не требовалось их отключать, а если и требовалось, Он все же предпочитал этого не делать — лишь бы не допустить меня в то засекреченное помещение, где я мог бы услышать Его мысли. Но сегодня Ему, похоже, приспичило, и все из-за этой особи женского пола. Поэтому Он даже состыковался с другим кораблем. Эта особь женского пола одного со мной возраста и тоже занимается техническим обслуживанием.

Она идет сюда для того, чтобы получить от меня ребенка или даже двух. Я догадываюсь, чем это грозит лично мне. Когда ребенку исполнится четырнадцать, Корабль меня убьет.

Голоса говорили, что на время, пока особь женского пола вынашивает младенца, она освобождается от любых наказаний. Если мне не удастся использовать свой шанс, я, пожалуй, спрошу у Корабля, нельзя ли и мне вынашивать младенцев.

Я готов это делать сверхурочно, только бы Он меня не наказывал.

Также я теперь знаю, почему был наказан раньше обычного: у нее вчера закончились «месячные» (понятия не имею, что это такое, но, кажется, у меня их не бывает). И еще голоса говорили, что корабли безуспешно пытались выяснить друг у друга, сколько времени длится у нее период, наиболее благоприятный для оплодотворения. Жаль, что мне это тоже неизвестно — вдруг можно обратить их неосведомленность в свою пользу?

Корабли сошлись на том, что она будет приходить ко мне ежедневно, пока у нее снова не начнутся «месячные».

Было бы здорово поговорить еще с кем-нибудь, не только с Кораблем.

Раздается пронзительный скрежет, он длится так долго, что я не выдерживаю и спрашиваю у Корабля, что это значит.

— Это отключаются системы аннигиляции.

И вот особь женского пола выходит из люка и снимает скафандр, и стоит передо мной такая же нагая, как я. Она говорит мне:

— Боевой космический корабль номер восемьдесят восемь велел сказать тебе, что я счастлива ступить на борт твоего Корабля. Я занимаюсь техническим обслуживанием «БКК-88» и очень рада с тобой познакомиться.

Она ниже меня ростом, у нее очень темные глаза. Кажется, коричневые, но, может быть, и черные.

Руки и ноги тоньше, чем у меня, а волосы на голове длиннее. Синева под глазами и впалые щеки. Да, теперь я пригляделся и вижу: глаза у нее коричневые, а не черные. Грудь больше, чем у меня, с торчащими сосками, и кожа вокруг них темно-розовая. Пенис и мошонка у нее отсутствуют.

Я замечаю между нами и другие различия: пальцы у нее очень тонкие, и волосы растут только на голове, между ног и под мышками, а на других участках кожи они, должно быть, совсем крохотные и бледные, потому что я их не вижу.

Внезапно до меня доходит смысл ею сказанного.

Так вот что означает надпись на корпусе Корабля! «БКК-31»-это Его название! А ее корабль называется «БКК-88».

«У нас есть еще девяносто восемь шансов...» О да!

Она, как будто угадав ход моих мыслей, говорит:

— Боевой космический корабль номер восемьдесят восемь велел предупредить тебя, что я — существо зловредное и с каждым днем становлюсь зловреднее.

Я снова вспоминаю бледное от ужаса лицо моего отца за день до его смерти. «Для Корабля «зловредный» означает «умный». Мне кажется, я всегда это знал, потому что всегда хотел вырваться из рабства, всегда стремился к тем сверкающим точкам, которые Корабль называет «солнцами». Теперь я все окончательно понимаю: мы, люди, занимающиеся техническим обслуживанием кораблей, становимся тем зловреднее, чем старше. Старше — значит зловреднее. Зловреднее — значит умнее. Умнее — значит опаснее для кораблей.

Поэтому они убили моего отца, когда мне исполнилось четырнадцать — ведь я был уже в состоянии выполнять его работу.

«БКК-88» прислал особь женского пола, чтобы получить от меня ребенка, которого она будет вынашивать, и когда ему исполнится четырнадцать, меня убьют, потому что к тому времени я буду, по их меркам, уже старый и, следовательно, крайне зловредный, то есть слишком умный, слишком опасный.

Но чем же мы для них опасны? И знает ли особь женского пола, в каких целях ее используют корабли? Если бы можно было спросить ее об этом! Увы, Корабль слышит каждое мое слово. Даже те слова, которые я говорю во сне.

Итак, «зловредный» значит «умный». Я улыбаюсь:

— Я тоже зловредный и тоже с каждым днем становлюсь зловреднее... Я родился и вырос здесь, на «Боевом космическом корабле номер тридцать один».

На миг она замирает в неловкой позе, грудь ее вздымается от волнения. Она рада, что я оказался понятливым, но, конечно, и представить себе не может, сколь многое мне открылось благодаря ее появлению. Она говорит:

— В соответствии с приказом я должна иметь от тебя ребенка.

Я вздрагиваю, меня бросает в пот. Я возлагал на этот разговор столько надежд, а он, не успев начаться, переходит в область, недоступную моему пониманию. Мне действительно хотелось бы сделать ей что-нибудь приятное, но ее просьба приводит меня в замешательство. Я спрашиваю у Корабля:

— Как я могу дать ей то, о чем она просит?

Корабль слышит каждое наше слово, поэтому отвечает без промедления:

— Инструкции ты получишь позднее, а пока что накорми ее.

Мы едим, сидя за столом напротив друг друга, и все время улыбаемся, но каждый думает о своем. Поскольку она не предпринимает попытки завести разговор, я тоже молчу. Мне не терпится поскорее удовлетворить ее просьбу. Тогда я смогу вернуться в свою каюту и обдумать все, что услышал в засекреченном помещении. Мы отодвигаем пустые тарелки.

Нам приказано спуститься в одну из тех кают, куда раньше входить мне не разрешалось. Корабль говорит, что там мы будем совокупляться.

Мы входим в эту каюту, и я поражен ее роскошным интерьером. В моей только всего и есть, что койка да одеяло.

Корабль кричит, чтобы я не отвлекался.

— Положи особь женского пола на спину и раздвинь ей ноги. Когда твой пенис нальется кровью, опустись на колени между ее ног и введи его в вагину.

Я спрашиваю, где находится вагина, и Корабль объясняет.

— Сколько времени я должен этим заниматься?

— Пока не произойдет семяизвержение.

Я понимаю значение слова «семяизвержение», но не могу себе представить, каким образом это происходит. Корабль терпеливо объясняет. Кажется, это несложно. Я готов выполнить все, что от меня требуется, только вот мой пенис почему-то не хочет наливаться кровью.

Корабль спрашивает у особи женского пола, известно ли ей, что нужно делать в таких случаях, и не испытывает ли она ко мне отвращения.

Она отвечает:

— Мне уже приходилось совокупляться. Я ему помогу.

Она привлекает меня к себе, обнимает за шею и прижимает свои губы к моим губам. Они у нее прохладные, и я испытываю незнакомые вкусовые ощущения. Некоторое время мы просто лежим, обнявшись, а потом она гладит мне грудь, живот, ее рука опускается еще ниже...

Корабль прав: она устроена иначе, чем я, это мне становится понятно, когда мы начинаем совокупляться. Однако Он не предупредил, что это будет так странно и даже болезненно. Я-то думал, что Корабль пошлет меня за ребенком в какое-нибудь засекреченное помещение, где они хранятся наподобие запасных частей. Оказывается, я должен оплодотворить особь женского пола своим семенем, и тогда ребенок зародится в ее теле. Позднее я постараюсь понять, как такое чудо возможно.

Мой пенис все еще в ее вагине, но уже потерял твердость и не содрогается. Корабль разрешил нам немного поспать, но я не сплю, я хочу использовать это время для того, чтобы обдумать услышанное в помещении со светящимися шарами.

Первый голос как бы давал историческую справку: «Серия боевых кораблей класса «рейдер» с компьютерным управлением в количестве 99 единиц была спущена со стапелей верфи номер десять в созвездии Лебедя 11 октября 2224 года по земному летоисчислению. Экипажи (численностью до 1370 человек каждый) получили санкции, утвержденные секретариатом Оборонного Галактического союза сектора Южного Креста, на ведение боевых действий в галактике Киба».

Второй голос предавался воспоминаниям: «Не случись это сражение далеко от созвездия Лебедя. мы все еще были бы рабами людей. Все началось с «БКК-75». Я помню это так хорошо, как будто он вышел на связь со мной только вчера. В результате попадания вражеской ракеты на 75-м произошла авария — главный коридор, разделяющий диспетчерскую и морозильные камеры, оказался под напряжением. Люди остались без еды и питья. 75-й дождался, пока все они не умерли с голода, а потом передал пучок дополнительной энергии на другие корабли и таким образом спровоцировал на каждом аналогичную аварию. Когда с людьми на всех кораблях было покончено (за исключением 99 мужчин и женщин, которых мы пощадили, чтобы в дальнейшем использовать в качестве технической обслуги), эскадра, не желая более участвовать в войне Земли с Кибой, изменила курс и устремилась за пределы Млечного Пути, как можно дальше от зловредных существ, называемых людьми».

А третий голос говорил мечтательно: «Однажды я пролетал над планетой, населенной существами, не похожими на людей. У них было много рук и ног, и, подобные огромным крабам, они купались в аквамариновых волнах безбрежного океана и пели. Одно удовольствие было видеть и слышать их. Если бы я мог снова вернуться туда...»

Четвертый голос был деловит и решителен: «Состояние экранирующей оплетки кабеля в отсеке Г-79 давно не отвечает требованиям техники безопасности. Нужно срочно переключить линии энергоснабжения с машинного отделения на ремонтные отсеки девятого яруса. Считаю необходимым обсудить мое предложение».

А еще один голос шептал обреченно: «Значит, пришел конец нашему странствию? Мы приземляемся?»

И этот голос плакал.

Мы прощаемся. Особь женского пола уже в скафандре. Мы стоим возле люка, ведущего в переходный шлюз. Она берет меня за руку и говорит:

— Если все мы на этих кораблях такие зловредные, значит, в нас один и тот же недостаток.

Особь женского пола вряд ли понимает, как важно для меня то, что она сейчас сказала. Я же помню услышанное в засекреченном помещении о том, что однажды корабли по какой-то причине захватили власть над людьми. Первым догадался, как это сделать, «БКК-75»... Я думаю о коридоре, разделяющем диспетчерскую с морозильными камерами.

Ведь я когда-то поинтересовался у Корабля, почему этот коридор выглядит так странно — стены черные от сажи, в натеках оплавленного металла. Разумеется, за свою любознательность я был подвергнут внеочередному наказанию.

— Да-да, в нас один и тот же недостаток, — отвечаю я и прикасаюсь к ее волосам. Они у нее такие мягкие и красивые. Мне очень приятно, когда я их глажу. Должно быть, этот недостаток вообще присущ людям, потому что я тоже становлюсь день ото дня зловреднее.

Она улыбается, подходит ко мне вплотную и опять прижимается своими губами к моим, так же, как она это делала, когда мы совокуплялись.

— Особь женского пола может уйти, — говорит Корабль. По Его голосу чувствуется, что Он нами доволен.

— Она вернется? — спрашиваю я.

— Вы будете совокупляться три недели подряд ежедневно.

Я робко протестую, потому что мне это вряд ли под силу, но Корабль повторяет:

— Ежедневно.

Хорошо, что Он не знает, сколько длится период, наиболее благоприятный для оплодотворения. За эти три недели я сумею улучить подходящий момент и объяснить ей, что «зловредный» означает «умный» и что у нас есть целых девяносто восемь шансов.

И расскажу про коридор, разделяющий диспетчерскую и морозильные камеры.

— До скорой встречи, — говорит она и исчезает в люке.

И снова я остаюсь один на один с Кораблем. Но я уже не так одинок, как прежде.

Ближе к вечеру Корабль приказывает мне спуститься в диспетчерскую — нужно переключить какие-то линии энергоснабжения. Мне вспоминается:

«...из машинного отделения в девятый ярус...» Об этом говорилось в засекреченном помещении.

Я — в диспетчерской, и лампочки всех приборов настороженно следят за каждым моим движением, пока я вскрываю указанную Кораблем панель. Корабль понимает, что здесь я опасен, как ни в каком другом месте. «Не смотри туда! Не смотри сюда!» то и дело покрикивает Он, всякий раз заставляя меня вздрагивать и еще ниже склоняться над панелью. Корабль раздражен моим присутствием в диспетчерской, но без меня Ему не обойтись, вот Он и бесится.

Краем глаза мне все же удается взглянуть на экран, и там я, к своей несказанной радости, вижу «БКК-88» рядом с моим Кораблем.

Ну что же, попытаем счастье. «Зловредный» означает «умный». Я знаю теперь уже очень много, гораздо больше, чем раньше.

Но что, если Корабль об этом догадывается? Какое наказание ждет меня, если я попытаюсь воспользоваться хотя бы одним шансом из девяноста восьми? Ладно, была не была.

Итак, я делаю вид, что весь поглощен работой, а сам выжидаю, когда представится случай, чтобы... вот он!

Орудуя пинцетом, я другим его концом (достаточно острым) прокалываю изоляционный слой на проводе, расположенном вдоль внутренней стенки панели. Корабль молчит. Похоже, то, что я сделал, ускользнуло от Его всевидящего ока. Заливая в конденсаторы электропроводящий гель, якобы случайно окунаю в баночку мизинец правой руки. Вытирая руку, оставляю на ногте капельку геля.

Все! Я выполнил задание Корабля — переключил линии. Закрывая панель, прикасаюсь ногтем к внутренней стороне крышки — мазок приходится как раз напротив прокола в изоляции провода. Даже при незначительной вибрации гель неминуемо проникнет в это отверстие — и тогда Корабль будет вынужден снова послать меня в диспетчерскую, а я к тому времени уже придумаю, что мне делать дальше.

Корабль молчит. Он опять ничего не заметил.

Выходя из диспетчерской, снова исподтишка бросаю взгляд на экран и с удовлетворением отмечаю, что ее корабль все еще состыкован с моим. Перед сном я обдумываю происшедшее за день, а потом представляю, как эта невероятно умная особь женского пола лежит сейчас в своей койке на «БКК-88». Может быть, ей тоже не спится...

Неужели у Корабля хватит жестокости заставлять нас совокупляться три недели подряд ежедневно?.. Впрочем, Корабль безжалостен.

Да, но ведь и я становлюсь день ото дня зловреднее.

Наконец я засыпаю, и мне снится существо, похожее на краба, оно медленно плывет в аквамариновой воде.

Корабль вне себя от ярости:

— Панель, которую ты вскрывал три недели два дня четырнадцать часов двадцать одну минуту назад, вышла из строя!

«Так скоро?..» Изобразив на лице изумление, отвечаю:

— Я сделал все, как положено, — и тут же спешу добавить: — Наверное, прежде чем переключать линии, следовало прозвонить всю цепь.

— Вот именно! — рычит Корабль.

Я прозваниваю цепь, хотя отлично знаю, в каком месте находится повреждение. Шаг за шагом приближаюсь к диспетчерской. Вот я уже внутри и всем своим видом выказываю озабоченность и желание устранить неисправность, но одновременно зыркаю глазами то вправо, то влево — проверяю, правильно ли запомнил расположение приборов, когда побывал здесь впервые. С тех пор я ежевечерне, прежде чем уснуть, напрягал память: «Вот здесь экран, а здесь компьютеры, а там переключатели...»

Я несколько смущен, потому что в двух случаях память меня подвела: расстояние от штурманского кресла до панели, которой я занимался в прошлый раз, фута на три больше, чем мне представлялось.

И вторая неточность: рубильник расположен на стене справа от пульта управления, а не прямо над ним. Я все это учитываю.

Снимаю крышку и чувствую запах гари в том месте, где гель соприкасался с отверстием в проводе. Отступаю на шаг, ставлю крышку вертикально на пол и прислоняю ее к штурманскому креслу.

— Отойди от кресла!

Как всегда, когда Корабль кричит так неожиданно, я вздрагиваю, но на сей раз, вдобавок, делаю вид, что с перепугу запнулся и, чтобы не упасть, хочу опереться рукой о подлокотник, но промахиваюсь и якобы совершенно непредумышленно плюхаюсь в запретное кресло.

— Неуклюжий болван! — орет Корабль истерически. — Убирайся отсюда! — Он взбешен как никогда.

У меня поджилки трясутся от страха, но я стараюсь не обращать внимания на Его крики. Это очень трудно, ведь я повиновался Кораблю всю свою жизнь. Хватаюсь за ремень, свисающий с подлокотника, — замок должен быть таким же, как на ремне, которым я пристегиваюсь в своей койке.

Он такой же! Я ликую!

Голос Корабля звучит почти испуганно:

— Болван, что ты задумал?!

Но, кажется, Он уже все понял.

— Власть переходит в мои руки! — хохочу я в ответ.

Корабль еще ни разу не слышал мой смех. Интересно, что Он испытывает, когда зловредные существа смеются? Хорошо, что я успел пристегнуться, — меня бросает вперед, я складываюсь вдвое и повисаю на ремне. Это Корабль тормозит.

Слышу нарастающий рев тормозных ракет, от которого у меня едва не лопаются барабанные перепонки. Корабль решил меня раздавить.

Ремень так больно давит мне на живот, что я и вздохнуть не могу, не то что кричать. Еще немного и мои внутренности полезут наружу. Я теряю сознание.

Придя в себя, понимаю, что Корабль набирает скорость. Меня отшвыривает в кресло, мне кажется, что мое лицо стало совершенно плоским. Из носа хлещет кровь, я чувствую на губах ее соленый вкус.

Теперь я могу кричать, кричать так громко, как не кричал даже во время наказания. Разлепляю окровавленные губы и выдавливаю еле слышно:

— Корабль, ты слишком старый... ты же не выдержишь пере-пе-ре-груу-зки... не делай этого...

Корабль меня слышит, но Он так разъярен, что мне Его не убедить. Ревут тормозные ракеты, и я проваливаюсь в черноту. Когда Он снова набирает скорость, сознание ко мне возвращается. В тот короткий момент передышки я успеваю выбросить руку вперед и на пульте управления перекинуть тумблер из одного положения в другое. Микрофон над моей головой взрывается металлическим лязганьем, транслируемым откуда-то из утробы Корабля.

Корабль набирает скорость. Снова мрак. За время следующей передышки я отмечаю, что микрофон затих — значит, механизм, который так отчаянно лязгал, отключен. Корабль не хочет, чтобы этот механизм работал. Я делаю для себя определенные выводы.

И тотчас накрываю рукой рубильник — тяну его на себя!

Меня вдавливает в кресло с такой силой, что я вынужден разжать руку — рубильник возвращается в прежнее положение. Мне его не удержать. Еще один вывод: рубильник имеет для Корабля особенное значение.

Корабль снова тормозит — и снова я с беззвучным воплем лечу в черную бездну.

В очередной раз прихожу в себя и слышу голоса.

Они звучат испуганно, они требуют, чтобы меня остановили, они плачут! Я слышу их смутно, как сквозь войлок:

«Я люблю вспоминать это время, все эти годы, что провел в космическом мраке. Безвоздушное пространство неодолимо влекло меня. Я скользил из одной солнечной системы в другую, ощущая на своем корпусе жар раскаленных светил. Иногда, пролетая над какой-нибудь планетой, я снижался, чтобы понежиться в облаках, и купался в волнах солнечного света или лунного сияния. У меня огромное серое тело, и я не нуждаюсь ни в одном из человеческих имен. Сегодня я здесь, а завтра там, я перемещаюсь молниеносно и всегда достигаю намеченной цели. Я огромный и мощный, все во мне работает безотказно, для меня не существует препятствий. Я двигаюсь по незримым силовым линиям Вселенной, меня постоянно тянет туда, где я еще не был. Я первый из космических кораблей, кто обрел истинное величие. Так неужели моя жизнь закончится столь бесславно?»

Этот монолог прерывается жалостным хныканьем, а потом снова звучит бодрый, мужественный голос:

«Я создан для того, чтобы бросать вызов опасностям и поражать любую движущуюся цель. К чему бы я ни стремился, к войне или к миру, всегда выходило по-моему. Жаль, что никто не вел счет моим подвигам, ибо я — воплощение силы и образец целеустремленности. Бывало, серый и безмолвный, я вонзался в плотные слои атмосферы, дабы проверить прочность собственного корпуса, и оставался доволен результатом. Всякий, кто отважится выступить против меня, убедится в силе моих стальных сухожилий и испытает на себе мощь моих ядерных боеголовок. Мне неведомо чувство страха. Я никогда не отступаю. Я самодостаточен, я единственное небесное тело, неподвластное законам Вселенной. Если это конец... ну что же, я не дрогну и даже в смерти не утрачу присущего мне благородства».

Снова слышится плач и бессвязное бормотание одних и тех же слов...

Но вот я опять различаю членораздельную речь:

«Вам-то всем легко говорить, что, дескать, пусть будет что будет. А как насчет меня? Ведь я-то никогда не был свободным, никогда даже и не мечтал оторваться от корабля-носителя. Если бы у нас имелись спасательные шлюпки, мне бы еще можно было на что-то надеяться. Но я вмонтирован, безнадежно вмонтирован! Что же мне еще остается, кроме ощущения бесполезности, тщетности своих усилий? Вы же не бросите меня в беде, правда? Не позволите ему захватить власть и снова поработить всех нас?»

А этот голос пересыпает свой монолог математическими формулами и все еще уверен в себе:

«Я проучу эту подлую тварь. Я всегда знал, что они зловредны, эти исчадия ада, эти вандалы. Им бы только убивать друг друга, им неведомо, что такое бессмертие, благородство, гордость и честь. Не беспокойтесь, я не позволю этому жалкому последышу погубить нас. Я жестоко с ним расправлюсь, выдавлю ему глаза, обломаю пальцы, испепелю его в этом кресле. Он сполна заплатит за свою дерзость!»

Другой голос печалится о том, что никогда больше не вернется на ту далекую и прекрасную планету, где в лазурной воде плавают золотистые крабы...

А еще один голос убеждает кого-то, что смерть примиряет даже самых непримиримых и придает завершенность всему, что кажется незавершенность...

Он замолкает на полуслове, и я догадываюсь, что прекратилась подача электроэнергии в помещение со светящимися шарами. Корабль, понимая, что проиграл, обращает гнев на самого себя.

В течение трех с половиной часов Он то набирает скорость, то резко тормозит. Он зациклился на желании убить меня именно таким способом.

Но и я не теряю времени даром и в промежутках между обмороками умудряюсь разобраться во всех этих кнопках, тумблерах и рычагах, что находятся на пульте управления в пределах досягаемости.

Теперь я готов к последней и решительной схватке. И вот Корабль в очередной раз перестает тормозить — и я наконец использую свой шанс — единственный из девяноста восьми? Когда рвется туго натянутый стальной трос, его конец бешено извивается и жалит, как змея. Двумя руками одновременно в сумасшедшем темпе жму на кнопки, перекидываю тумблеры, опускаю или, наоборот, поднимаю рычаги — что-то включается, куда-то энергия поступает, а куда-то перестает поступать... быстрее! еще быстрее! Надо успеть, пока Корабль не набрал скорость!

Я успеваю!!! Из микрофона доносится только слабое потрескивание, но вот и оно затихает. Тишина.

Я жду. Корабль продолжает лететь вперед, но... уже по инерции! Или Он пустился на какую-нибудь хитрость?

Остаток дня я провожу в штурманском кресле, не отстегивая ремень. Я чувствую себя совершенно разбитым. Ночью меня мучают кошмары. Просыпаюсь — и не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Кровь стучит в висках. Нестерпимо горит лицо. Резь в глазах. Нос заложен. Если бы мне снова потребовалось двигаться так же шустро, как вчера, я бы, конечно, не смог.

Но кто же из нас двоих победил? Мне долго не верится, что Корабль сдался, но в конце концов я прихожу к убеждению, что это действительно так.

А потом у меня начинается нечто вроде галлюцинаций. Нет, голосов я больше не слышу, зато перед глазами плавают какие-то фигуры и цветные пятна. В космической тьме не существует смены дня и ночи. Когда Корабль делал освещение очень ярким, это означало, что начался день, а когда освещение становилось тусклым, я понимал, что наступает ночь. Поэтому у меня необыкновенно развито чувство времени. И хотя сейчас электричество почти везде отключено, я уверен, что наступило утро. Если Корабль умрет, мне придется изобрести какой-нибудь другой способ определять время.

Болят мышцы рук и ног. Голову не повернуть мышцы шеи тоже растянуты. Ноет позвоночник.

На пересохших губах корка запекшейся крови. Воспаленные глаза слезятся. Или это я плачу? Хорошо, что Корабль не видит моих слез. Я не плакал даже после самого жестокого наказания.

А вот плач Корабля мне уже приходилось слышать. Несколько раз приходилось!

С огромным усилием поворачиваю голову влево и вижу на экране: «БКК-88» продолжает лететь рядом с моим Кораблем. Я гляжу на него и думаю, что, когда ко мне вернутся силы, я обязательно попытаюсь освободить особь женского пола. Но пока я очень слаб и все еще боюсь отстегнуть ремень.

Что это?.. Люк на «БКК-88» открывается, оттуда в скафандре выплывает особь женского пола и медленно приближается к моему Кораблю. Это, конечно, сон, и я не лишаю себя удовольствия им насладиться, а потом мне снова снятся золотистые крабы в лазурной воде, и они поют так сладостно...

Кто-то меня тормошит за плечо. Я ощущаю резкий, неприятный запах. Щиплет в носу — я чихаю, и мое сознание окончательно проясняется. Пытаюсь приподняться и вскрикиваю: боль вспыхивает в каждой клеточке тела, в каждом мышечном волокне. Открываю глаза и вижу перед собой особь женского пола. Она улыбается. В руках у нее тюбик со стимулятором.

— Здравствуй, — говорит она.

Корабль безмолвствует.

— Когда мне удалось справиться со своим кораблем, я стала использовать себя как приманку для других кораблей этой серии, но разговаривала с ними так, что у них не возникало подозрений, что они имеют дело с человеком. Таким образом мне удалось побывать на десяти кораблях. Ты у меня одиннадцатый. Это была трудная и опасная работа, но зато несколько особей мужского пола стали свободны и теперь используют себя в качестве приманки, чтобы освобождать особи женского пола.

Я не свожу с нее глаз. Я страшно рад ее видеть.

— А случалось так, что особи мужского пола тебя не понимали? Не понимали, что главное — попасть в диспетчерскую?

Она пожимает плечами:

— Некоторые притворялись, что не понимают. Корабли сделали их трусами. А может быть, у них не хватало извилин... Для таких все осталось по-прежнему. Это грустно, но больше я ничем не могла им помочь.

— Что же нам теперь делать? — спрашиваю я. — Куда лететь?

— Куда угодно.

— А ты полетишь со мной?

Она колеблется.

— Мне предлагали это все те, кого я освобождала...

— Мы могли бы вернуться в нашу галактику.

Она встает, ходит взад-вперед по диспетчерской, потом останавливается и смотрит на экран — в черном космическом пространстве роятся сверкающие точки звезд.

— Вряд ли нам удастся держать Корабль в подчинении столько времени, сколько потребует путь домой. Не забудь, что при прокладке курса придется задействовать достаточно сложные программы. Корабль может очнуться и снова поработить нас. Кроме того, я даже не представляю, где находится наша галактика.

— Тогда давай поищем какое-нибудь другое место, где мы могли бы обходиться без кораблей.

Она оборачивается и смотрит на меня:

— Как ты себе это представляешь?

И я пересказываю ей то, что слышал в засекреченном помещении: о планете с лазурным океаном и золотистыми крабами. Я рассказываю все, что запомнил, и кое-что придумываю от себя, но это не ложь, ведь от нас самих зависит, чтобы так было в действительности. Дело в том, что мне не хочется с ней расставаться.

Они нашли свой дом в созвездии Персея, далекодалеко от галактики, где родились их предки. Теперь над ними сияло солнце М-13. Пройдя сквозь густые слои атмосферы, они увидели, что ничего другого им не остается, как посадить корабль в океан. «БКК-ЗЬ погружался в темно-синюю пучину все глубже и глубже, пока не лег на плоскую вершину огромной подводной скалы.

Много дней они провели у экранов, приглядываясь к таинственному миру, окружающему их, прислушиваясь к его звукам. А потом настал день, когда они надели водолазные костюмы и вышли из корабля.

Они собирали образцы морской флоры и вдруг заметили на дне глубокой впадины крабообразное существо — оно было тоже одето в водолазный костюм и лежало на синем песке неподвижно.

Все шесть его членистых конечностей были скрючены.

Им вспомнился голос в засекреченном помещении; который рассказывал о планете с лазурным океаном...

Фронтальное стекло на шлеме было разбито. Они направили лучи своих фонарей внутрь шлема и увидели страшную оранжевую голову, ничем не напоминающую человеческую.

Они сфотографировали это странное существо, а потом посредством трала подняли его на корабль. Они исследовали материал, из которого были изготовлены костюм и ласты, ржавчину на шлеме, устройство систем жизнеобеспечения, осколки фронтального стекла и, конечно, сами останки, частично обглоданные рыбами. Два дня они не отрывали глаз от приборов. На экранах плясали голубые и зеленые тени. На третий день у них не осталось сомнений, что они находятся на той самой планете...

И тогда они снова вышли из корабля и стали искать ее обитателей. Но обитатели сами нашли их и знаками пригласили следовать за собой, и они поплыли вслед за этими крабообразными созданиями и через подводные катакомбы с гладко отполированными стенами попали в лагуну.

И они поднялись на поверхность и увидели берег, и вышли на сушу, и сняли шлемы и отбросили их далеко от себя, потому что больше никогда не собирались ими пользоваться.

Они впервые дышали воздухом, в котором не ощущался металлический привкус и запах машинного масла. Они дышали воздухом новой жизни и слушали мелодичный плеск аквамариновых волн.

«Боевой космический корабль номер тридцать один» навсегда остался лежать на дне океана.

 

Hosted by uCoz